Столяра Павла Игнатьевича разбудили, постучав в окно. В это время он видел нудный и тревожный сон про то, что перед ним лежит тяжелая чушка, которую нужно взять рубанком. Но не дается проклятая чушка, выскакивает, как Буратино, куда-то вбок, и хоть бы одна стружка с нее упала. И во сне говорит кто-то Павлу Игнатьевичу хриплым голосом вскипевшего чайника: «Нужно не рубанком брать, а фуганком!..» «Как же фуганком, не понимает он, – когда чушка сделана из железа?..» «А ты все равно фуганком чушку возьми, – советует тот же невидимый голос. – Или ты не мужик? Это будет понадежней твоего рубанка!» «Ладно, хорошо», – соглашается Павел Игнатьевич и вдруг понимает, что бесполезно, что это одно и то же. Что одна буква в начале «р» или «ф» ничего не изменит. А чушка – она всегда останется чушкой, тупой, спесивой, неповоротливой, словно медведь, вещью в себе, которую нельзя сделать вещью для себя ни рубанком, ни скальпелем, ни, тем более, усилием хрупкой человеческой воли.
Но в это время в окно постучали, и он, не поняв, что это пришли по его душу, и решив, что шум был случайный, шальной, щелкнул выключателем. Но тревожный свет не зажегся, поселок до сих пор прозябал без электричества, и это было обычным делом, когда дул ветер или падал снег. А сейчас происходило и то, и другое.
Чиркнул спичкой, осветив ходики на стене. Они показывали начало третьего ночи. Все пространство его пятиметровой комнаты занимала железная кровать и платяной шкаф, между которыми нужно было как-то жить и передвигаться. Но Павел Игнатьевич не роптал, потому что привык к тесноте и другого пространства не знал. И если бы его поместили в комнату, предположим, в десять квадратных метров, то он бы в ней заблудился, заплутал и лишь в конце дня добрался бы до желанной кровати. Всю жизнь он провел в трех-четырех метрах индивидуальной жилплощади, сначала в заводском общежитии, теперь – в коммуналке на десять человек. И это было нормально. Тягу к пространству он воплощал в деревянных вещах, заставляя их быть какими угодно. А иных друзей у него не было.
– Кто здесь? – спросил он в темноту.
За окном что-то сказали, но столяр не расслышал.
– Чего надо? – крикнул он, открыв форточку.
– Собирайся! И побыстрее! Шевелись!
Напрягая глаза, он увидел за окном человека в ушанке со звездой во лбу.
– Это ты, товарищ старший лейтенант?
– Сам, что ли, не видишь?! – прокричали ему.
Голос за окном был истеричным, сорванным и выдавал величайшее волнение.
– С вещами?!
– С инструментом! Быстрее, тебе говорят!
И Павел Игнатьевич понял, что случилось нечто необыкновенное, а что именно, не догадался. Он не обиделся, что с ним обращались, как с вещью, он делал эти вещи собственными руками и считал незазорным влезть в их шкуру.
– Стамеска нужна? Дрель? Гвоздодер? Фомка?
– Бери все, – был ему из-за окна ответ.
Столяр, вздохнув, натянул на себя штаны без поддува. С поддувом он носил коротким летом, и все равно в них потел за работой, хоть ветерок и забирался в штанины и в обширную, кое-как залатанную прореху между ног. Но сейчас поддува совсем не требовалось, а требовалось противоположное ему свойство – крепкие армейские галифе, придававшие человеку государственную устойчивость, чтоб он не колебался, как поплавок, в своих сомнениях, а твердо следовал общей линии борьбы за всех.
В углу его конуры стоял деревянный лоток с гвоздями, сверлами и прочей металлической мишурой. Положив в него молоток и короткую пилу, Павел Игнатьевич расчесал ладонью всклокоченные волосы.
Потом, исходя из практических целей, заглянул в ведро, стоявшее на полу, в котором находилась квашеная капуста. Положил в рот соленую горсть, взял сверху липкий, слюнявый огурец, откусил половину, а остальное спрятал в карман штанов, тяжелых и широких, словно сделанных из картона.
Накинув на плечи ватник, пошел в коридор…
Мело, мело по всей земле. Кроме метели, глаза не видели ничего. Ноги сами угадывали узкую протоптанную дорожку меж сугробами, которые дотягивались до окон одноэтажных домов. У них, у ног было свое отдельное чувство и свой разум. А все остальное, что водится в человеке, было в такую погоду лишь приложением.
– Что стряслось? – спросил Павел Игнатьевич, низко пригибая крупную голову и рассекая ветер кроличьей шапкой.
– А черт его знает, что, – сказал старший лейтенант и замолчал.
Столяр некоторое время ждал продолжения, а потом все же напомнил о своем присутствии:
– А все-таки?
– Провокация, – ответил ему милиционер.
– Ясно, – сказал Павел Игнатьевич.
Помолчав, предположил:
– Американцы?
Послушал, как гудит в ушах пурга. И опять полюбопытствовал:
– А откуда они здесь?
– Неизвестно. Может, оттуда, – и милиционер показал головой на черное небо.
– Так у нас же перехватчики есть, – возразил ему на это столяр.
– Замолчи! – попросил его старший лейтенант. – Иначе я за себя не ручаюсь, понял?
– Пристрелишь, что ли?
Ответа не последовало, но можно было предположить, что да, именно так, пристрелит…
– Ладно, – согласился Павел Игнатьевич и, подумав, добавил: – Стреляй. А далеко ли идти?
Старший лейтенант опять смолчал.
Они свернули на улицу Чкалова и подошли к дому, у которого стояла машина «скорой помощи» и милицейский «воронок».
Здесь было тревожно и явно что-то происходило. Не станет милиция дежурить вместе со «скорой», но Павел Игнатьевич не подал виду, хотя и спугнуть предстоящую работу было не грех – милиция все равно ничего за нее не заплатит.
Дом был черный, как ночь в южных широтах. Лишь на стеклах лежал медовый отблеск горящей внутри керосинки. Несколько зевак стояли поодаль и близоруко таращились в темноту. Завыла собака, как будто в доме был покойник или что-нибудь еще, значительно хуже.
– …Какие же это американцы? – спросил, войдя в избу, Павел Игнатьевич. – Это же Танька Скрипникова!
Из угла вдруг раздался плач, похожий на вой. Павел Игнатьевич взглянул туда и увидал тетю Клаву. Столяр близко не знал ее, но все равно пожалел, потому что если человек плачет, то его надобно жалеть, а не жалеют только живодеры и фашисты.
У догорающей печки стояла знакомая ему Татьяна в своем голубом крепдешиновом платьице и туфлях на высоких каблуках, прижимая к груди какую-то черную закопченную доску. Глаза ее были закрыты, а веки, как показалось Павлу Игнатьевичу, слегка почернели.
Около нее колдовала молоденькая врачиха со «скорой помощи» и небритый недовольный медбрат. Тут же топтались два невыспавшихся милиционера.
Павел Игнатьевич увидел, как юная врачиха пытается сделать в руку Тани укол. Протерла кожу спиртом, выпустила из шприца струйку жидкости, проверяя напор, попыталась вколоть иглу… Над верхней губой у врачихи росли небольшие усики. Игла согнулась, образовав угол в 90 градусов.
Столяр отметил про себя, что сам никогда не работает так халтурно. Уж если он берет в руки рубанок, то это будет рубанок, а не какой-нибудь там отвес или уровень, и ничего у него не согнется, и все будет точно, как в аптеке. Он почувствовал мимолетную гордость за самого себя. Эта гордость приходила к нему довольно часто, может быть, из-за нее он и остался до седых лет бобылем. Озадачивало лишь то, что Танька никак не прореагировала на эту сломанную иглу.
На лбу у врачихи выступил пот. Губы затряслись от собственного бессилия. Кто-то из милиционеров нервно и громко вздохнул.
– А вы б ее положили на кровать, – предложил Павел Игнатьевич. – Удобней ведь будет.
– А ее можно положить? – спросил его старший лейтенант, который и привел сюда. – Ты в этом уверен?
Дядя Паша поставил свой инструмент на пол и подошел к стоящей со словами:
– Хватит дурить, Танька… Чего уж тут!
Попытался сдвинуть ее с места… Тщетно. Она была, как из камня, тяжелая и твердая.
– Холод! – он озадаченно отдернул от нее свои руки.
– Не трогайте больную! – заорала на него врачиха. – Не видите, у несчастной – столбняк!
– А разве при столбняке бывает такое одеревенение тканей? – подал голос медбрат.
– Такого не бывает, – согласилась врачиха.
Она вытащила из сумочки аппарат для измерения кровяного давления. Надела на правую руку Татьяны, которая стояла, словно статуя, не открывая глаз.
Накачала манжету и стала слушать сигнал через фонендоскоп.
– Девяносто на семьдесят, – сказала она, снимая наушники. – Пониженное.
– И что это значит? – спросил ее медбрат.
– Это значит, это значит…
Она достала какую-то книжку из своей сумки и начала ее судорожно листать.
Закусила губу, смутившись и покраснев от стыда за полное свое бессилие. «Ясно, – подумал про себя столяр. – Выпускница или практикантка. Кого теперь на „скорые“ ставят, прости господи…»
– Распилить деревяшку можешь? – предложил ему старший лейтенант, имея в виду то, что она зажала в своих руках.
– Так это ж икона.
– Ну и что? Она ж ее не отдает. Распилим и по кускам вытащим.
– Нет, – сказал столяр. – Я икону пилить не намерен.
– Ты что, религиозник?!
– Не религиозник. Но иконы не пилю, – ответил твердо Павел Игнатьевич, потому что он был человек с устоями, как большинство столяров. А тех, кто возился с железом, фрезеровщиков всяких, он считал людьми без принципов.
– При чем здесь икона? Ее нужно срочно госпитализировать, – подала голос врачиха. – Больная находится в глубокой коме.
– А оторвать ее от пола нельзя? – поинтересовался вдруг Павел Игнатьевич.
Ему не ответили.
– Ну а если подрубить пол?
– Руби скорее! – закричал старший лейтенант. – Для этого тебя и позвали, дурака!
– Ладно, ладно… Ты не кричи, начальник… – засуетился столяр.
Взял в руки топор и глянул мельком в лицо Татьяны. Оно было мертвенно-бледным, глаза по-прежнему закрыты.
– А если полотенцем ее укутать? А то страшно больно…
– Есть полотенце, мать? – спросил у Клавдии милиционер.
Та беззвучно раскачивалась на табуретке и ничего не отвечала.
– Сумасшедший дом! – потерял терпение старший лейтенант.
Стянул с печи кусок ситца, который прежде служил занавеской, и прикрыл Татьяну, как паранджой.
Павлу Игнатьевичу сделалось легче. Теперь больная была укутана сверху по пояс, и лицом своим, болезненным и омертвелым, не мешала работать.
Взял в руки топор и со всего маху ударил по доскам. На них остался лишь легкий след, похожий на царапину.
– Из чего у вас полы сделаны? – обратился он недовольно к Клавдии Ивановне. – Из дуба, что ли? –
Ударил еще и еще…
– Не из дуба, – проворчал Павел Игнатьевич. – Видать, из мертвого дерева… Ну да… – Он потрогал пальцем лезвие. – Уже затупился…
– Ты будешь работать или нет?! – закричал на него старший лейтенант.
– Буду, – пробормотал столяр. – Только чудно мне… Топорище третьего дня затачивал, а уже – тупое.
– Вы какую-нибудь молитву знаете?.. – спросил между тем медбрат старшего лейтенанта.
Тот посмотрел на него мутным взглядом.
– Можно клятву Гиппократа прочесть, – подала тоненький голос врачиха. – А вдруг поможет?
Но не прочла, а только пообещала.
Взяв в руки долото, столяр ударил его молотком. Просунул в образовавшееся отверстие стамеску и попытался сделать первый распил. Но, может быть, от волнения сунул не совсем удачно, – металл звякнул, дернулся, как струна у скрипача, и стамеска переломилась надвое.
Павел Игнатьевич озадаченно поглядел на дело рук своих.
– Иди отсюда, – сказал ему душевно старший лейтенант.
– Она ж финская… Американка моя… – пробормотал столяр. – Это ж на века… Такого не бывает! Я ею железо резал!
– Все! Выметайся вон! – заорал милиционер и, приставив к носу кулак, прошептал: – А будешь трепаться обо всем этом – посажу!
Почесывая затылок, в полном недоумении и прострации Павел Игнатьевич вышел на мороз.
Светало. У дома на Чкаловской собралась уже небольшая толпа людей. Павел Игнатьевич вынул из кармана ватных штанов остаток огурца и смачно его сжевал.
– Чего там? – спросила у столяра какая-то баба. – Зарезали кого?
– Да так. Чудеса всякие, – уклончиво ответил столяр.
– А какие чудеса?
– А такие. Американку мою знаешь? Финскую? Ну вот. Переломилась с первого раза. А ведь железо ею пилил. А тут – по дереву. И – р-раз, пополам.
– Да разве это чудо? – не согласился с ним худой мужик с головой, замотанной шарфом.
– А тебе – мало? – разгорячился Павел Игнатьевич. – Американка… Финская! И – пополам! Каких тебе еще чудес?
И пошел на красный рассвет в свою пятиметровую клетушку, бормоча под нос:
– Американка… Финская… И – пополам!.. Каленая… финская… Р-раз, и нету!
День начался неудачно.
О проекте
О подписке