Свекольник пришлось кипятить заново. Вытащив котелок из поддона печи и подбросив в нее несколько сухих поленьев, чтоб веселее трещали, Клавдия пошла из кухни в комнату.
Разлила суп по мискам, и Танька тут же начала его хлебать своей чуть согнутой посередине ложкой. Из большого, как зонт, репродуктора со стены зазвучал хор имени Пятницкого. Слова были неразборчивы, музыка тоже, так как репродуктор был приспособлен скорее под речь, поставленную дикцию, зачитывающую сообщения ТАСС, нежели под музыку, которая всегда напоминала досужий комариный писк.
– Вечером… – пробормотала Танька, – ты вот что…
– Да знаю, – сказала Клавдия. – Сама уйду. До каких?
– А это как получится, мама, – и в ее голосе впервые появилась какая-то душевность. – Не думаю, чтоб слишком… После двенадцати все разойдутся, завтра же на работу.
– И он будет?
– Должен.
– Ради него и затеваешь…
– Совсем не ради, – возразила Танька. – Молодым отдыхать пора. Тем более в выходной.
– А раньше вообще выходных не было, – сказала Клавдия, – я знаю, я помню.
Ей показалось даже, что она помнит радостные советские довоенные времена, когда дней недели вообще не существовало, а был просто первый день шестидневки, второй день, третий… Жизнь являлась условностью, и от этого казалась легкой.
– Ну и чего вы добились? Работали, работали, и ничего. Иконы… Изба эта, – пробормотала дочь с раздражением. – Зачем иконы-то здесь висят? – она подняла глаза на угол. – Лица черные, ничего не видать… Ты ведь не молишься, а они висят!
– А я и не знаю, как, – отозвалась Клавдия, опасливо обернувшись, потому что сидела к ним спиной. – Мама не научила.
– Ты вот что… Убери их. Перед людьми меня позоришь. Николай придет, увидит… На смех подымет.
– Куда ж мне их?
– В сенях пусть стоят или в сарае.
– Это грех, в сарае-то!
– Всё. С меня хватит!
Танька порывисто встала со своего места и бросилась к киоту. Вскочив на стул обезьяной, стащила из угла вниз Богородицу, трех святителей и уже схватилась за Николая Угодника…
– Его-то хоть оставь… Николу-то!
– Николу, говоришь? – И Танька вдруг хитро улыбнулась. – Если Николай, то пусть стоит.
Слезла со стула, отряхнула ладони от пыли и паутины. Озорно спросила:
– В печку или как?
Со смехом открыла печку и попыталась запихнуть в нее трех святителей.
Мать, скуля, бросилась на Таньку и вырвала доску из ее рук.
– На привидений похожи, – сказала Танька, бросив беглый взгляд на неведомые изображения. – И чтоб я их в доме больше не видела!
– Ладно, я их людям отдам, – пообещала мать.
– Да кто их возьмет?
– В Москве, я слышала, есть люди, – рассудительно сказала Клавдия Ивановна. – Берут. И даже деньги платят.
– А где Москва-то? – спросила ее Танька.
Клавдия Ивановна пожала плечами.
Этот вопрос был для нее риторическим. В Москву она никогда не хотела, добраться до нее не могла, ибо в точности не знала, где она. Но опытные люди говорили, что если перевалить через горы и проехать еще километров восемьсот, то покажутся вскоре огненные башни, и душа от удивления вылетит из груди.
Клавдия вытерла икону о свой халат и поставила ее на пол.
– У тебя тройчатка есть? А то голова раскалывается.
– Меньше нужно гулять, Таня, – сказала мать с надрывом, потому что речь шла о наболевшем.
Возвратилась к столу, отломила кусочек черного хлеба и корочкой подобрала с тарелки остатки супа. Отправила хлебушек в рот. Промокнула губы кусочком байковой ткани, который вытащила из кармана халата.
Сделала радио потише и полезла в буфет за лекарством.
Что это была за тройчатка? Неведомо. Но я застал еще те достославные времена, когда из всех лекарств было лишь два: тройчатка и пирамидон с анальгином. Зато и лечились ими от всех болезней, быстро и действенно. «У вас тройчаточки не найдется?.. Дайте мне, что ли, тройчаточки!..» И опрятная, чисто одетая дама в аптеке, похожая на школьную учительницу, отдавала в руки маленькую коробочку, похожую на спичечную, но только много тоньше, на которой было написано это сладкое слово «тройчатка»!..
Храм Всех Святых стоял на окраине города недалеко от металлургического завода имени Серго Орджоникидзе. Собственно, горку, на которой белела колокольня, и металлургический комплекс отделяла друг от друга хилая речка, слегка примерзшая от сильных морозов, которые ударяли здесь с ноября. Полностью река не замерзала никогда, потому что завод спускал в нее отходы, и они катились ниже, в близлежащие деревни. Рыба ходила не так, как до войны, когда она заплывала в подолы баб, полоскавших белье, но все же была – карась, уклейка, плотва, иногда попадались даже веселые щуки, которых ели сами, а остальной рыбой подкармливали скотину.
Роза ветров несла промышленный дым прямо на церковь, так что немногочисленный клир вечно кашлял, сморкался в платочки, отбывая непростую повинность то ли перед невидимым Богом, то ли перед собственной совестью.
Клавдия Ивановна вошла с авоськой через остатки разрушенной ограды на церковный двор.
Был он странным. Из снега торчали несколько ветхих крестов и могильных памятников. Кладбище было частично снесено, и на большой куче промерзшей глины победно стоял заглохший трактор. Бурые кирпичи колокольни, изъеденные ветром, смотрели на мир из-под облезшей штукатурки, говоря, что все проходит, и дурное, и хорошее.
Настоятель отец Андрей пилил дрова неподалеку от своего маленького одноэтажного дома одноручной пилой. Делал он это с видимым усилием, из-под скуфьи струился пот и залеплял глаза. Бревно было обледенелым, толстым и хотя лежало на козлах, дело продвигалось медленно.
Поставив авоську на снег, Клавдия Ивановна подошла тихонько к батюшке.
– Я вот что… – пробормотала она, с трудом подбирая слова. – Вас забыла, как звать…
Настоятель посмотрел на нее мутным взглядом, продолжая пилить. Несмотря на свои тридцать с лишком лет, он выглядел подавленным и старым в основном из-за времени, которое носил в себе. А было это время в несколько тысяч лет, взятое им из Писания и кое-как приспособленное под собственную мятежную душу.
– Чего тебе? – спросил он после паузы.
– Я, гражданин поп… Я тут вам принесла… Вроде подарка.
Она кивнула на авоську.
Батюшка опасливо посмотрел на снег и ничего не сказал.
– Уже отслужили сегодня?
Он не ответил.
– А я слышала, вас под кинозал оборудовать будут.
– Этот вопрос еще окончательно не решен, – пробормотал настоятель.
– Но ведь людям же нужно кино, так ведь?
Батюшка подышал на озябшие руки. Потом закашлялся.
– Ты крещена? – спросил он ее хрипло.
– Да вроде.
– Тогда почему спрашиваешь про кинозал?
– А что здесь такого? – не поняла она. – В городе об этом все говорят…
– Ну и доволен народ?
– Доволен. Но не всем.
Батюшка отер рукою иней с бороды. Он вдруг почувствовал в душе слепую давящую ненависть. Обычно, когда это происходило с ним, он клал на свои плечи и живот торопливый трехперстный крест. Но сейчас он почувствовал, что ему стыдно перекреститься перед ней. Что этот жест будет уликой против него, ничего не даст, а только ославит перед людьми.
– Дети есть? – спросил он глухо.
– Дочка.
– И тоже такая, как ты?
– Это вы про что?
– Кино любит?
– Любит. Из-за темноты. Они там целуются.
– Не крестила ее? – выдохнул он из себя, как зверь выдыхает вой.
– А зачем?
– Иди отсюда, – пробормотал настоятель.
– Ладно. Прощайте.
Клавдия Ивановна вытряхнула иконы на снег, как вытряхивают мусор, спрятала авоську в карман драпового пальто на ватине и пошла восвояси.
Настоятель приблизился к иконам, бегло вгляделся в их лики. Смущение оставило его. Он поцеловал каждую, несмотря на то, что Клавдия могла это видеть.
– Погоди! – крикнул он вслед. – Как звать-то тебя?
Она остановилась у заглохшего трактора.
– А это вам зачем?
– Молиться за тебя буду, – выдавил он, потому что так было надо.
– Да не стоит, – махнула она рукой со смехом. – Я же не верю!
Ей показалось, что это было с его стороны ухаживанием, крючком, заброшенным в душу. Теплая волна поднялась от живота к горлу. Она снова почувствовала себя молодой.
– А если б твоей дочери приказали покреститься? Что бы тогда… – спросил отец Андрей, прочтя по глазам ее ложное чувство и потрясенный такой реакцией.
– Кто приказал?
– Не знаю, кто… Правительство. Власти. Отвела бы ко мне?
Клавдия Ивановна пожала плечами. Она не поняла, о чем идет речь. Власти никогда такого не приказывали. И в ближайшем будущем приказать не могли.
Вышла через разрушенные церковные ворота. Чувствуя, что он смотрит ей вслед, выпрямила спину и гордо откинула голову назад.
А настоятель снова возвратился к своей пиле. Бревно надо было не только перепилить сегодня, но и переколоть. И это гарантировало, что вечером с семьей он не замерзнет. Оно было осиновым, это бревно. И гореть должно было жарче и дольше, чем березовое. Пусть с ленцой, голубоватым пламенем, не стреляя и не шутя, как березовое…
Инвалид без обеих ног развернул во всю ширь свою могучую гармошку. Оказалась она особенной, необыкновенной, потому что на складках мехов была нарисована голая восточная женщина с веером в руке.
– Давай, Василиса, согрей, – сказал ей интимно инвалид и весело заиграл «Утро красит нежным светом…», правда, несколько фальшиво и сбиваясь с ритма.
– Ну и гармошка у тебя, дядя Антип, – раздумчиво произнесла Татьяна, стоявшая напротив. – Прелесть. Похабщина.
– Это музыка моя верная, – ответил инвалид, безбожно фальшивя.
– А ты, поди, и спишь с ней, с музыкой? – осведомился молодой человек за спиной у Таньки, который раскрывал деревянный круглый стол, ставя во внутрь его тяжелую перегородку.
– А тебе что, завидно?
– Не завидно. А интересно.
– Василиса от меня отдельно живет. В коробке, – объяснил инвалид, имея в виду голую женщину и не переставая играть. – А без коробки музыка портится.
Мускулы Таньки пришли в движение. Она топнула ножкой на высоком каблуке разок, второй… Прошлась, стуча подошвой, по периметру комнаты, сметая пыль из неподметенных углов и заставляя мышей внизу прижиматься друг к другу и прятаться. Швы на ее черных чулках натянулись, лодыжки стали твердыми, как кегли. Лицо пошло пятнами.
– Нет, – сказала она вдруг. – Не танцуется.
Остановилась посередине комнаты и с укором поглядела на инвалида.
– А я могу другое, – сказал тот. – «Амурские волны» и «Марш монтажников-высотников».
– Какой там марш, дядя Антип? – искренно возмутилась Танька. – Ты понимаешь, что у меня журналист будет? С области! С центральной газеты! А ты со своей голой музыкой будешь здесь трындеть!
– И хорошо, – не сдался тот. – Пусть он про мою голую музыку напишет, а не только про надои.
– Да что с тобой говорить, ты же во!.. – Танька постучала кулаком по деревянному косяку. – А сажайте его на печь, ребята!..
Двое здоровых парней подхватили дядю Антипа под белы рученьки и вырвали у него гармонь.
Он умудрился укусить одного из них, а второму плюнуть в глаза. Но это не помогло – инвалида забросили под самый потолок, на печь, а музыку уронили в углу, сделав бесхозной и мертвой.
– Василису отдайте, гады! – кричал он. – Музыку обрат верните!..
– Ничего не получишь, – ответила ему снизу Танька. – Василиса без тебя отдохнет. А водки ему дайте.
Тот, что раскладывал стол, плеснул в стакан «Московской» из пузатой бутылки с маленькой зеленой этикеткой и протянул инвалиду на печь. Тот залпом махнул стакан, занюхал рукой и вслух заплакал.
Все от его слез почему-то успокоились, а Татьяна заглянула за печку. Мать сидела в закутке, сжавшись и поблескивая глазами, похожая на худого пушистого зверька.
– Ты ж обещала!.. – напомнила ей дочь.
– Соседка вышла куда-то, – сказала Клава. – Куда ж мне идти, на мороз?
В это время дверь в избу отворилась.
На пороге появились двое парней, несших в руках радиолу «Урал». У радиолы был зеленый глаз, который ловил все станции на свете, правда, с помехами и неразборчиво. Полированная деревянная крышка откидывалась сверху, и под ней находился двухскоростной проигрыватель грампластинок на 78 и 33 оборота.
– Ставьте на подоконник, – распорядилась Танька. – А что крутить будем?
– А вот что, – один из принесших «Урал» открыл свой портфель и вытащил оттуда рентгеновский снимок.
Танька посмотрела его на просвет, различив смутно грудную клетку и легкие, похожие на футбольную камеру.
– Это ж мертвец! – не поняла она.
– Не мертвец, – сказал парень. – Мертвец молчит, а этот играет.
– А чего-то холодно, – передернула плечами Танька. – Ты бы, Петь, затопил, не растаял бы…
Другой парень, что принес приемник, присел у печи и начал над ней колдовать.
А Танька снова зашла в закуток.
– Идешь, что ли? – сказала она нетерпеливо. – Сейчас уж Николай будет!
– Что-то он не торопится, – недовольно промолвила Клавдия Ивановна, вставая с табуретки и натягивая на плечи ватник.
– Обещал к семи, задержался, значит…
Клавдия Ивановна застегнулась на все пуговицы и вышла из своего укрытия.
Изба тем временем наполнилась гостями. Пришли трое дородных девушек, изображавших субтильность, напомаженных и страшных, как смертный грех. Глядя на них, хотелось заметить: «Широк русский человек…», но сузить их не представлялось возможным, раз уж сама жизнь их не сузила.
Танька расцеловалась с ними, причмокнув, словно вампир.
– Меня танцевать возьмите, – подал с печи голос дядя Антип. – А то я здесь под потолком пропаду.
– …ну что, так и растопить не можешь? – спросила Петьку Таня, схватила с полки банку с керосином и плеснула со всего маху в печку.
Внутри печи что-то вспыхнуло, взорвалось и повалил из нее черный адский дым. Изба наполнилась смрадом.
– Ты же заслонку не открыла, дура, – сказала, кашляя, Клавдия Ивановна.
– А черт с нею! – беззаботно ответила Танька, но заслонку тем не менее отворила.
Кто-то распахнул окно на улицу.
А радиола тем временем крякнула, всхлипнула, будто очнулась от тяжелого горя. Кости на рентгеновском снимке захрипели под адаптером с корундовой иглой, ожили, зашевелились, зажглись неведомой жизнью, как при Страшном суде. И вдруг из динамика жахнул «Рок вокруг часов» Билла Хейли, искаженный почти до неузнаваемости кустарной некачественной записью. Смешавшись с морозным воздухом, он оказал на аудиторию электрическое действие.
Все начали топать ногами и плясать «русскую» слободскую, если такая существует на свете, то есть приседая, выбрасывая вперед руки и имитируя радость, которая рвется из груди.
– И я… Я с вами! – заорал с печи инвалид.
Какой-то парень стащил его вниз и начал с ним кружиться, прижимая к плечам, как девушку.
– Иди… Иди отсюда, мам! – крикнула Танька на Клавдию, наскочив и чуть не сбив ее с ног. – Или мы тебя убьем!..
– Иду… А Николай-то твой… здесь? – спросила непонятливая мать, которая вечно старалась вникнуть именно в те вопросы, которые не поддаются никакому вниканию.
Но здесь веселье вдруг сдулось, как проколотый воздушный шар. Резко погас свет. Комната погрузилась в кромешную тьму, и радиола с Биллом Хейли медленно заглохла, проворачиваясь по инерции и превращая баритон рокера в чудный волжский бас.
– Опять свет вырубили! – с отчаянием сказал кто-то.
– Может, пробки? – спросила Танька с надеждой, которая умирает последней.
– Да нет, это по всему поселку.
В самом деле, за окном была египетская тьма.
…Свет тогда выключали повсюду. От грозы, ветра, морозов и без всяких видимых причин. В маленьких деревянных городках, похожих на географические прыщики, и в больших каменных наростах, как Москва. В смутном детстве я помню, как сидел, вжавшись в диван, и слушал какую-то страшную сказку из маминых уст. И хотелось, чтобы эта тьма никогда не кончилась, потому что она не только пугает, но может скрывать и защитить…
– Ничего, керосинку зажжем, – нашла выход Танька.
Мать тем временем достала с буфета керосиновую лампу и запалила горящей спичкой фитиль.
– Теперь я вам нужен… Послушайте, люди! – И инвалид развернул свою Василису во всю нешуточную ширь.
Он заиграл «По диким степям Забайкалья…», но музыка его навеяла лишь тоску, потому что освещение теперь было тусклое, интимное, с тенями на потолке и задумчивостью в сердце, которая грозила перерасти в отчаяние.
– Нет, – отрезала нервно Танька. – Цыгана давайте! Цыгана тащите сюда!..
– Ну, я пошла, – решилась наконец Клавдия Ивановна. – Гуляйте тихо.
И вышла через сени на двор.
В темноте она видела, как вслед за ней выбежал из избы Петька и кинулся в близлежащий дом.
Из конуры выглянула собака, начав тереться об Клавдию Ивановну и скулить.
– А у меня ничего нет, – сказала псу тетя Клава. – Пустая. Что после них останется, – она кивнула на собственный дом, – то твое.
Вдруг звякнули струны гитары, ударилась об забор деревянная дека. В темноте шли двое: один – с гитарой на плече, без шапки, бородатый и черный, как негр. Следом за ним семенил Петька и отчего-то громко смеялся.
Собака истерично залаяла.
– Нельзя, Рекс, свои! – попыталась успокоить его тетя Клава.
Двое вошли в дом и затворили за собой дверь.
Клавдия Ивановна присела на обледеневшую скамеечку и подперла голову рукою, – идти было решительно некуда, разве что залезть в конуру к Рексу и греться вместе одним бездомным воздухом. Продержаться на скамейке можно было минут сорок, потом, решила Клавдия, зайдет тихонько в дом и заляжет хотя бы в сенях. Она не испытывала злости к людям, которые выгнали ее на мороз, не испытывала вообще никаких чувств. Все то же масляное пятно разлилось в голове, делая ее ко всему равнодушной. Было только жаль, что у нее нет шапки-невидимки. Тогда бы, надев ее, Клавдия Ивановна забралась прямо на печь, и никто не заметил, и можно было б дремать до утра.
Она услышала, как гортанный мужской голос прокричал внутри дома:
– Чавела!..
Ладонь ударила в струны, и они фальшиво и подло задребезжали. Клавдия зябко вздрогнула. Погром только начинался и, несмотря на отсутствие электричества, грозил затянуться за полночь.
Если бы тетя Клава заглянула в окно, то ей бы открылась фантастическая картина.
Света по-прежнему не было, зато чадящая керосинка отбрасывала на стены и потолок романтические тени. Вся компания усиленно топала ногами по деревянному полу, изображая цыганочку, так как под музыку косматого гитариста ничего другого изобразить было нельзя.
На полу и столе валялось несколько початых бутылок водки. Бородатый цыган бил в струны и что-то орал в темноту. По-цыгански он знал только несколько слов, но держался за них, как за спасительную шлюпку, потому что с ними была связана не только память о матери, которая гадала на местном железнодорожном вокзале, и отце, бывшем неплохим сапожником, но с этими непонятными для него самого словами сопрягалось чувство ветреной вольности, быть может, мнимой. Он не считал себя, как они, советским человеком, он считал себя прежде всего цыганом, который может однажды послать все к чертовой матери и уйти куда-нибудь в поля. А они, эти собравшиеся здесь люди, любили его именно за это, не догадываясь, что бесколхозных полей давно уж нет, вольности – тоже, а есть одна расстроенная гитара и косматая голова.
Дядя Антип, рискуя быть раздавленным, тихо спал в углу, накрывшись своей искусственной Василисой и мечтая во сне о том, чтобы она однажды ожила…
– А мне танцевать не с кем! – с надрывом прокричала разгоряченная Танька, рванув платье на груди. – Не с кем, сучки!..
– А где ж Колька твой? – взвизгнула одна из девиц.
Танька только в отчаянии махнула рукой.
Взгляд ее уперся вдруг в иконостас, вернее, в то, что от него осталось.
В темном углу угадывался лик лысоватого старца с короткой седой бородой и суровым, не обещающем послаблений, взглядом. Она не знала, что это за старец и для чего он, не знала, что в дремучие достославные времена этот старец сильно прижучил одного экспансивного еретика, ударив кулаком прилюдно, но зато запомнила его имя от матери.
Ее вдруг осенило.
– Есть у меня кавалер… Нашелся!
О проекте
О подписке