– Роберт, как хорошо, у нас будет своя квартира. Правда, жаль, что уедем от Гойфельдов. Они такие хорошие. И Роза мне так помогает с Димкой и вообще, не знаю, как я буду без них.
Мама светится от счастья.
Родителям должны дать квартиру – собственную, в новом доме, а их активно строили в Калининграде, город рос на глазах. Моя душа прицеливалась к этому уюту, к новизне и радости, она летала рядышком со своим ангелом и присматривала будущее жильё. Моя душа дружила с душой мамы и хотела бы с ней породниться.
– Лара, всё будет не совсем так. Мы переезжаем в Уфу. Мама серьёзно болеет, отец тоже. Присматривать за ними некому. Нужно ехать.
Не слушаю отца, не хочу его слушать. Я живу сердцем мамы, а оно здесь, в светлом Калининграде, рядом с родителями, подругами, морем, дождливыми сырыми улицами.
– Как – переезжаем? А как же квартира, мы же так хотели, там же у Димы своя комната будет… Почему? А как же мои родители? Они тоже немолодые. Как мама с Ликой, как папа, у него больное сердце, он после фронта?
– Лара, я всё понимаю. Но я не могу по-другому. Мама очень просит.
Салиха, татарская женщина со злым характером, такой её сделала жизнь. Всех пилит и очень вкусно готовит. Не хочу к ней и кричу: «Родите меня здесь, пожалуйста! Не рожайте меня в Уфе».
Мама вздыхает ещё тяжелее. А я заглядываю в окна будущей жизни и вижу белых птиц над Белой рекой, у которой лишь однажды постоит мой фронтовик дедушка с больным сердцем и вскоре отправится в духовное царство, где встречают воинов, которые бились за Отечество. Где принимают их ласково, и сажают на лучшие места, и дают награду за ратные подвиги – за то, что сражались и жертвовали своей жизнью и бились до последнего.
И стоим мы с дедушкой Мишей над Белой рекою, а страницы осени рассыпаются как прелые листья. Страница – день. Страница – порождённые счастьем жизни слова о тебе…
Белые птицы не знают осени. Они всегда над рекой. Огромные, парят и добрыми глазами обозревают берега. Изредка улетают к домам, где живут люди: заглядывают к ним в окна, ждут, приникают к стеклу, распластывают крылья; улыбаются черными бусинами глаз, когда хорошо, прикрывают большие игрушечные веки, когда плохо, и лица их становятся похожи на древние изображения спокойных пророков. Спасают, когда видят боль, и снова летят на реку, там дом. Белые птицы не спят. У каждой есть своё имя, у каждой своё прошлое. И не было времени, когда их не было. И никто не видит их, кроме крикливых уток да нас с дедушкой. Я так рада, что дедушка тоже видит их. И я рассказываю ему, как каждый день специально выхожу в школу на полчаса раньше. «Зоря-Зоря, куда ты опять?» – беспокоится мама. «Мама, я к белым птицам». «Зоря, все белые голуби улетели к себе в голубятню», – отвечает мама. «Это не голуби, и они никогда не улетают, мама, они всегда на реке. А когда я болею, они прилетают к окну». «Ох, Зоря, все б тебе сказочки плести…», – вздыхает мама и даёт мне мешок с семечками.
Белые птицы не едят семечек, но всегда с любопытством смотрят, как я рассыпаю их на камнях набережной. Белые птицы любят меня и потом провожают в школу. А я их рисую. Огромных неспящих белых птиц, что парят над рекой и называются моими друзьями. Я показываю дедушке свои рисунки, а он хвалит меня и говорит, что очень похоже. И кормит со мною вместе белых птиц. Они не едят, но подлетают к нам и машут крыльями как-то по-особенному – приветствуют дедушку. Они дедушку тоже любят, как и меня.
Мы идём с дедушкой дальше и поднимаемся по крутой лестнице в парке, садимся на скамейку, а потом бредём до «Детского мира», и там он покупает мне игрушечный домик, потому что я хочу домик, где бы все жили вместе: и мышка-норушка, и лягушка-квакушка, и лисичка-сестричка, и красна девица, и добрый молодец. И дедушка с бабушкой. И ещё я очень хочу, чтобы дедушка не уезжал, ведь я как будто знаю, что никогда его больше не увижу. А пока я иду с ним рядом и счастлива, и новые сандалики, что он привез, стерли мне ноги, но это ничего. Я терплю, лишь бы идти с ним за руку и блаженно улыбаться. Когда я ещё с ним вот так погуляю. И потом я вижу это во сне, когда лежу с температурой и не могу спрятаться от духов, что приходят ко мне в жару, а я не справляюсь. Но в тот самый момент, когда злые кащеи готовы поглотить меня, добрый дедушкин взгляд вытаскивает из забытья, и я здесь, я дышу. А крылья белых огромных птиц несут меня к свету и исцеляют.
* * *
– Так что у вас там, в Уфе? Тоже горы, говорите? – у Савелия отличное чувство юмора. Он жмёт на педали так уверенно, я сижу на переднем сиденье, и перед глазами проплывают космические пейзажи. Трудно не ударить в грязь лицом.
– У нас… Да, у нас очень красиво. Гора Иремель, 1600 метров, одна из самых древних на планете, древний Аркаим, между прочим, центр мира…
У меня нет сил и энтузиазма, слишком невероятно всё вокруг. И я смиряюсь.
– Но такой красоты у нас точно нет.
– То-то! – подмигивает Савелий. Хороший он человек, светится добротою. И девушка у него хорошая, таких я вообще никогда не видела. Ангел. Всё время рассказывает про насекомых, носится за ними с сачком, правда, больше никого не оставляет в коллекцию, выпускает на волю, насмотревшись.
– Надоело, – говорит Тамара, встречая очередную гусеницу, – всех ловить и засушивать. Вдруг поняла, что хочу запоминать эту красоту и зарисовывать.
– Это правильно, – Савелий кивает, – чего карму насекомоубийцы на себя брать.
– Ну, ты скажешь, – смущается Тамара. – Уж никогда я такой не была…
– Молчу, молчу.
Савелий всё время говорит про ненасилие, ну я-то согласна.
– Так ты рисовать умеешь? – спрашиваю Тамару.
– Только учусь! Очень хочется рисовать по-настоящему, буду пытаться.
Хрупкая девушка с тёмным заостренным каре потащила с собой в поход этюдник.
– Молодец ты, только начала рисовать, и сразу маслом.
– Она такая у меня, – вступает Савелий и оглядывается на Тамару ласково. – Всё всерьёз всегда.
Моё сердце проваливается в небытие, я собираю грёзы чужой любви в свой почётный вещмешок неудачницы. Но меня спасают горы. Горы врезаются в мозг, они не выглядят живыми. Они как декорации в театре, и всё, что вокруг меня, декорации. Не верю в ручей, не верю, что въезжаем в село, где родился Савелий, не верю в православную церковь, в которой службу ведёт священник, приехавший из Воронежа. Горы как бархатные выпуклые сновиденья, я всё жду, когда они закончатся. А они не кончаются.
Мы ночуем в горном приюте. Как здесь спать? Огромная неуютная комната, восемь кроватей, как в больничной палате. Холод. Я одна. Как изолированная дождём от внешнего мира иностранка, не говорящая на русском. Будто чужая во всём мире. Очень хочется домой, в Уфу. Как я всё-таки туда попала…
Я не сплю в этой страшной комнате, вся жизнь моя топчется сейчас у меня перед глазами. Дед-дед и бабушка с ним.
Оранжевый рассвет и сиреневый троллейбус. Мы идём с другим моим дедом, Якубом, в школу. Другой дед улыбается и опирается на палку.
– Ничего, – говорит, – твой второй картатай умер, а мама и папа уехали его хоронить. Поэтому вы сейчас у нас.
И я иду рядом с худым и чуть прихрамывающим дедом Якубом, а глаза у него добрые-добрые, голубые, у дедушки Миши тоже голубые глаза. И я не понимаю, что он умер.
– Как это – умер? – спрашиваю я.
– Ну просто ушёл так далеко, что больше ты его никогда не увидишь, – говорит дед.
– Никогда?
– Никогда.
И тут слёзы застилают мои глаза, и сиреневый троллейбус горбится среди снежных гор, они так похожи, все с горбами – и троллейбусы, и снег. Дедушка наклоняется ко мне и утирает слёзы огромным платком.
– Не плащь, эй, бола каим… Бола каим… Не плащь.
Так повторяет он, и мы идём с ним по скверу, идём, идём, а снег падает нам на шапки, и куранты уже бьют на площади, и я думаю, что опаздываю и поэтому еще больше не могу остановиться и рыдаю, как будто меня кто-то завёл в этом режиме. Дедушка Якуб доводит меня до школы и оставляет постоять на крыльце, а сам заходит внутрь. И скоро выходит ко мне и говорит:
– Пойдём, бола каим, домой. Бабушка там пярямящ испекла. И Диму разбудим заодно, посмотрим, как он.
И я перестаю плакать. Мне не надо в школу, мне не надо будет говорить всем, что мой дедушка из Калининграда, которого я так люблю, никогда больше к нам не приедет. И я, даже если поеду в Калининград, никогда его больше не увижу. Потому что он ушёл.
Бабушка Салиха встречает нас на пороге и зовёт пить чай и причитает:
– Ай, Ларощка, ой, Зорещка, ай не плащь, дощенька, ай не плащь, – она путает меня с мамой. Но это ничего, мне не обидно. Я люблю маму.
И бабушка сажает меня за стол и поит чаем, а дед идёт будить сонного Диму, хотя рано ему ещё вставать, но дед хочет, чтобы Дима проснулся и разделил со мной моё горе. Моё первое огромное горе.
«Дорогая моя Лариса! Здравствуй! Здравствуйте, любимые Роберт и Димочка! Надеюсь, все вы живы и здоровы, да и мы здесь в порядке. Мы с дедом по-стариковски, а Зоря очень весёлая и задорная. Она радует нас своими играми и постоянно втягивает деда и Лику в новые затеи. Вчера они очень весело играли с Тобиком, так что даже Лика смеялась и бегала с ними по всему дому.
Лара, ты не представляешь, какая Зоря озорная и весёлая растёт. Она очень выросла с тех пор, как ты её не видела. Сейчас ей совсем малы стали те сандалики, которые ты прислала полгода назад, и мне нужно подыскать ей новые. Пойдем на днях с ней в магазин, но я уж знаю, что обувь подобрать для неё непросто. Когда что-то не по ней, она обычно останавливается, смотрит строго и говорит: «Бабуля, трёт». И я уж понимаю, что нужно подыскивать ей что-то очень мягкое – наверное она такая же, как Роберт, тонкокожая и тонкокостная. Про тебя-то я помню, что тебе никакая обувь не натирала, ты носила всё и сразу. А эта нет.
Дед Зореньку обожает, приходит с работы и сразу с ней играть, только немного перекусит. Или с ней же ужинает, очень любят они вместе сидеть за борщом, дед борщ нахваливает, Зоря правда кушает плохо, половину оставляет, но вместе с дедом старается. Ты же знаешь, борщ я вкусный готовлю.
Ларочка, ты извини, что не смогла отправить тебе подарки на твой день рождения, совсем забегалась. Отчет был у нас на работе, и Зорю надо было смотреть, она немного приболела, чуть покашливала, но температуры не было. Я собрала вам всем гостинцы, а тебе купила красивые перчатки и кофточку. Надеюсь, тебе понравится. И подойдет по цвету. Всё к глазам твоим подбирала.
А у Зори глаза, как у тебя, поэтому и просто мне было.
Дорогая моя доченька, я очень скучаю за вами всеми, особенно скучаю за Димочкой. Как он учится, напиши мне, пожалуйста. Наверное, он у нас толковый и способный, получает только пятёрки.
Ларочка, дорогая, пиши поскорее, я буду очень ждать. И постараюсь позвонить вам на следующей неделе. Как же хорошо, что вашим старикам поставили телефон.
Приветы от меня и старикам, Салихе и Якубу, надеюсь, они здоровы, и всё у них в порядке. Как там их сад? Расскажи мне. Когда Зоренька вернётся, может, и вы сможете туда ездить.
Ну вот и заканчиваю своё письмо, дорогая моя Лара. Пиши скорее.
Твоя мама».
Елена взглянула на письмо, перечитала всё, поняла, что ничего не добавить, не убавить, свернула вдвое и привычно достала из тумбочки конверт. Тот самый, что неделю назад купила на почте и сразу наклеила марки. Она старалась писать дочери каждую неделю. Такой ритуал – каждую неделю по письму.
Елена была ритуальным человеком. Ей очень нравилось соблюдать маленькие обычаи своей жизни, создавать, как казалось ей, большие традиции, которые важными будут не только для неё, но и для всей её семьи. Семью свою она видела большой. Со всеми двоюродными, троюродными, да с дочерью, её детьми и семьей её мужа семья разрасталась до солидных масштабов. Елене очень хотелось иногда посадить всех вместе за один стол и посмотреть на них. Такие разные и такие похожие. И она всех очень любит. Кто-то, братья мужа, например, раздражают её и досаждают пьянством и вечными проблемами; кто-то печалит, что не замужем, как Дуня, но любит-то она всех и старается не замечать их недостатков.
Но больше всех Елена любит сейчас вот эту девочку, которая крепко спит в соседней комнате на неудобной пружинной кровати и посапывает длинненьким носиком. Вся в мать. Такой же нос получился, в кого ж это, длинный. Ни у кого такого нет: у деда нос изящный, чуть курносый, у неё, у Елены, небольшой аристократичный, немного с горбинкой. А тут – как у дочери, какой-то нескладный. Но Зорю это не портит. Уж очень у неё красивые глазки. И цвета-то непонятного, вроде зеленоватые, ну до чего ж задорные, как искорки, и очень внимательные. Иногда Зоря сидит и смотрит на неё подолгу, не смеётся, а разглядывает так, что становится не по себе. Елена просит её, чтобы перестала смотреть. А ведь всего два с половиной годика, уже такая внимательная.
Елена очнулась от всех этих мыслей и надписала адрес на конверте, скорой рукой, круглым почерком, облизала кромки и запечатала. Всё, завтра полетит голубочек к любимой доченьке.
В детстве Елена чуть не умерла. У неё случилась малярия. Мелкие осколки воспоминаний соединяются в почти реальную картину: в температурном бреду она летала, парила над облаками и залетала выше и выше, над крышами домов, заглядывала во все окна, видела, что поделывают глуповатые соседские девчонки; летела за приблудившимся недавно песиком Барбоской: он такой смешной, с торчащими в разные стороны ушами, наивный и всегда голодный, вот он бежит за голубкой, и она за ним. А хочется-то дальше, ещё дальше – за лес, за реку, в город, огромный, непредсказуемый Краснодар. Там, говорят, есть книжные лавки и лётное училище…
Лена в бреду пересказывала сюжеты любимых книжек: Пушкина, Жюль Верна, Дюма. Мать, недавно исцелившаяся сама, пережившая болезнь не так тяжело, но все еще измученная, постанывала на неудобной лежанке: «Как бы Леночка не померла…». А отчим сидел над своей любимицей неотступно, ухаживал героически за обеими. Он год назад единственный из всех прошёл курс хинизации и не заболел. Иногда Леночка открывала глаза и ощупывала тело. Удивительно: оно было, целое и невредимое, и у нее не было крыльев. Как же она летала?
– Папа, а я сейчас за Барбоской летела, он далеко убежал, переживала за него, хотела вернуть, а он меня не послушался. Папа, посмотри, а может он уже вернулся!
– Леночка, да что тебе Барбоска, вон как ты болеешь, моя ягодка…
– Папа, ну посмотри, пожалуйста.
– Хорошо, дочка.
Отец шел во двор, звал Барбоску, а тот не отзывался, и правда, не сыскать его было.
– Леночка, нет Барбоски, убежал куда-то.
– Ну, я ж говорю, папочка, он уже почти у реки был, я его звала, а он не слушался.
– Летаешь ты у меня, доченька. Попей водички, и лекарство нужно выпить.
Лаврентий давал дочери лекарство, поил водой и с надеждой ждал, что она задержится немного в этом состоянии: с открытыми спокойными серыми глазами, с прозрачной полуулыбкой, с ручками, тянущимися из-под одеяла в поисках ножек. Но Лена быстро возвращалась в мир полёта, сознание её отключалось, лихорадка не проходила. Она не хотела возвращаться, хотя очень любила своих родных, и маму, и папу. Но полет был важнее. Там она жила полной жизнью, была своей – для неба. Она очень любила небо.
Врач, приходивший осмотреть Лену, говорил, что вряд ли она выкарабкается. Нет признаков. Но всё-таки, мало ли что… И не такие выживали. «Вот жена же выздоровела», – обращался он к Лаврентию, показывая на худющую Аграфену, от которой остались только чёрные огромные глаза, как будто лошадиные, с таким же добрым, покорным и глубоким выражением. Глаза и волосы, а они у Груня были густые, тёмно-коричневые и вились, как у африканки, за эти волосы и глаза Лаврентий в своё время и женился на Аграфене. Она ходила беременная Леночкой почти на девятом месяце, а отца у Леночки не было. Аграфена одна бродила по селу, только родители помогали да сестры. Лаврентий же так эту косу полюбил и глаза, что подумал: «Была-не была, такую больше не встречу. А ребенка еще родим вместе». Женился и ни разу не пожалел, потому что лучше Аграфены своей никого и не видел.
После болезни взгляд жены был совсем печальный, но это только с недельку, а потом Груня поднялась и за дело взялась. Пол вымыла в доме, курам корм задала: Лаврентий всё это не успевал, у него ж работа – в управлении, дела всё время, да в поле.
О проекте
О подписке