Лежала я в такие ночи на папиной груди совершенно счастливая, не думая ни о чём, что не касалось нашего общения – боясь спугнуть опасениями, ожиданиями, или какими-то другими чувствами и мыслями этот прекрасный момент «здесь и сейчас». О чём мы только с ним ни говорили! Больше, правда, мне нравилось, когда говорит папа. Да и что я могла ему рассказать: как придурок Лёнька насыпал кнопок на стул нашей русице – моей любимой учительнице, или Колька на уроке химии что-то подмешал в порошок, с которым мы должны были проводить опыты?.. Это всё папа и без меня знал – из своего детства. Зато папины рассказы открывали мне целую вселенную, ключ к которой имел только он, и которая без него так и осталась бы сокрытой от меня.
Папа пересказывал мне разные интересные истории: и длинные, с продолжением, романы, и короткие рассказы – всё, что проходило через его руки в редакции крупного литературного журнала, и многое из чего так и не попадало тогда в печать. Моё богатое воображение тут же переводило звуковой ряд в визуальный, и я оказывалась в неком параллельном мире, населённом другими людьми, живущими другой жизнью, по другим правилам. У этих людей были необычные имена. А если даже и обычные, привычные, то звучали они всё равно как-то по-другому, не буднично, и жизнь у них была совсем необычной, небудничной. Я закрывала глаза, чтобы лучше видеть подробности происходящего в папиных историях – так, вероятно, и засыпала. И сны мои, скорей всего, становились продолжением тех рассказов, потому что в них, в моих снах, как и в папиных историях, обитали только красивые, благородные люди, живущие идеалами красоты и благородства, и совершающие красивые, благородные поступки.
Ещё в мамино отсутствие папа мог меня купать, как в детстве – едва мне исполнилось десять, мама запретила нам эти процедуры. Так вот, когда её не было, я просила искупать меня каждый вечер.
У меня уже пробивались волосы в нужных местах и наливались молочные железы. Я этим страшно гордилась перед папой и нарочно ойкала, когда он касался мочалкой груди, и говорила:
– Осторожней, пожалуйста!
По-прежнему папа в определённый момент говорил:
– Так, попку и кнопку мой сама.
Как-то я сказала:
– А ребята называют это писькой.
– Это грубо, – сказал папа.
– А что не грубо, – спросила я, – писечка?
Он засмеялся:
– Это не грубо, только не везде стоит произносить подобные слова.
– А с тобой можно? – Спросила я.
– Со мной можно, – сказал папа.
– А почему ты не можешь помыть мне… кнопку?
– Потому, что девочка должна уметь делать это сама.
Но мне хотелось, чтобы папа всё же как-нибудь нарушил это установленное кем-то правило…
* * *
Однажды мы поехали отдыхать в Крым.
Я перешла в седьмой класс и романтизма во мне к тому времени только прибавилось, хоть больше, казалось, уже некуда.
Меня приводило в восторг всё. Абсолютно всё. И ясное синее небо, и апоплексический ливень, который мог невесть откуда рухнуть вдруг среди дня, и жёлтый песок городского пляжа, и коричневые скалы Коктебеля, и роскошный ресторан «Астория» с белыми крахмальными скатертями и салфетками трубочкой, и нежная варёная кукуруза, купленная на набережной у какой-нибудь приветливой и аппетитной тёти, и совершенно невообразимый где-нибудь в Москве южный рынок… Но главное – это весёлые и счастливые мама с папой.
Мы снимали комнату в частном доме недалеко от моря – мы всегда останавливались у одних и тех же хозяев.
Дом, в котором мы жили, был окружён огромным фруктовым садом, и нам иногда предлагали собрать абрикосы или яблоки – для себя, сколько надо, а чтобы не платить за них, поработать немного на хозяев.
Как-то мы отправляли на чердак собранные яблоки – я подавала снизу корзины, папа поднимал их по стремянке, приставленной к фронтону крыши, к небольшой квадратной дверке в нём, а мама раскладывали их в соломе наверху.
Прошло какое-то время, а папа всё не появлялся мне навстречу. Я стала подниматься по ступенькам, с трудом таща нелёгкий груз. На середине пути я вдруг услышала мамины сдавленные стоны и хриплый папин голос. Он повторял всё время одно и то же – что-то вроде: «милая, милая моя, любимая, тебе же хорошо со мной?.. скажи, тебе хорошо?.. моя милая, я люблю тебя… как?.. скажи, как?.. я люблю, люблю тебя…»
Я спустилась с лестницы, пошла в нашу комнату и села на свою раскладушку. В душе царило полное смятение, а в голове мутилось, как при высокой температуре. Жар волной прокатился по всему телу, потом постепенно сосредоточился в одном месте – в паху – и пульсировал с частотой ударов сердца. Моя ладонь безотчётно легла между ног, словно желая прикрыть источник огня, загасить разгорающееся там пламя. Но вместо этого возникли совершенно новые ощущения – прикосновение вызвало судороги по всему низу живота, пальцы просились дальше и дальше. Я раздвинула ноги и положила руку в трусики – там было горячо и влажно.
Кончилось всё сладкими содроганиями, исходящими откуда-то из неведомых доселе глубин моего нутра.
Я пришла в себя, когда услышала, что на крыльцо кто-то поднимается. Вошёл папа.
– Что с тобой, – спросил он, – устала?
– Немного, – сказала я.
* * *
Мне часто хотелось, чтобы папа, купая меня, прикоснулся к тому месту, которое оказалось источником столь приятных, ни с чем другим не сравнимых ощущений. Однажды я набралась смелости и сказала:
– Погладь меня вот тут.
– Что это ты вдруг? – Удивился папа.
– Ну погладь. – И я положила его ладонь себе между ног.
– Ты понимаешь, что это такое? – Спросил папа, серьёзно глядя на меня.
– Мне приятно, – сказала я, – когда здесь гладят.
– И кто же тебя здесь гладит?
– Я сама. – Не стану же я говорить папе о наших с Пашей прошлолетних опытах!..
– Только сама?
– Конечно, только сама… но я хочу, чтобы ты…
– Нет, – сказал папа и вышел.
Больше он не купал меня с тех пор.
– Ты уже взрослая, – говорил он.
* * *
Я училась в десятом, когда мама покончила с собой.
Мне тогда сказали, что она умерла от удара, упав на цементный пол в ванной.
После похорон папа лёг в постель и закрыл глаза.
Он умирал несколько дней – просто лежал, не поднимаясь, не шевелясь.
Я трясла его, обливала водой, стаскивала с постели. Я кричала и ругалась грязными словами, слышанными во дворе, которые неуклюже произносила вслух впервые в жизни.
Я обвиняла его в эгоизме:
– Ты бросаешь свою единственную дочь, тебе плевать на меня, ты только эту гадину и любишь!
Я обличала:
– Ты всю жизнь пресмыкался перед ней, – я не могла произнести слово «мама», – а она ненавидела и презирала тебя!
Потом я меняла тактику. Прижавшись к нему, я ласкала его, целовала лицо и шептала:
– Я похожа на неё, ты меня любишь, а я люблю тебя, и буду любить, как никто не умеет, как ей и не снилось… я буду твоей женой, я уже взрослая и знаю, что мне нужно делать…
Мамина сестра, моя тётушка, тоже пыталась сделать всё возможное, чтобы вытащить его из состояния прострации. Но папа отключился от внешнего мира. Мы и не знали, слышал ли он нас…
Казалось, мне оставалось только или сойти с ума, или последовать папиному примеру.
Но в тот момент, когда кладбищенские работники прихлопывали лопатами землю на его могиле, рядом со свежей маминой, я вытерла горючие слёзы и решила, что единственный по-настоящему дорогой мне человек на этой земле бесстыдно предал меня. Я сказала ему:
– Ах, так! Ну и ладно, я вырываю тебя из своего сердца!
Но это была несусветная чушь. Папу я забыть не могла. Я и умершим-то его не считала: ну, ушёл куда-то… за своей любимой… Что поделаешь – его воля!
Я не умела долго обижаться. Тем более, на любимого папу.
Тётка увезла меня с собой в Питер, где я окончила школу, но поступать я приехала домой, в Москву.
Двадцать шесть лет тому назад
Мне понравился Антон. И мне очень захотелось понравиться ему.
Я вела себя с ним, как когда-то с мамой – заискивающе смотрела в рот и реагировала преувеличенно восторженно на всё, что он говорил.
Дора, улучив минутку, прошипела:
– Что ты перед ним пластаешься!
Я возмутилась:
– Но он мне действительно интересен!
– Женщина должна быть загадочной, – сказала она.
С этого дня началось моё воспитание Дорой. Теперь я слушала, раскрыв рот, уже её. Я оказалась способной ученицей, сама Дора это отмечала – дважды мне ничего не требовалось повторять. А в жизнь теорию я претворяла сходу. Вероятно, практика последних лет общения с мамой – а это было постоянное лавирование в напряжённой ситуации с целью удержать её в состоянии пусть хрупкого, но мира – эта практика, принятая подсознательно, благодаря инстинкту самосохранения, выработала во мне навыки мгновенного анализа обстановки, её оценки и выбора нужной тактики поведения.
Правда, меня несколько озадачивала необходимость «семь раз отмерить» – то есть, подумать, прежде чем сказать что-то или сделать – когда дело касалось отношений с человеком, который тебе небезразличен. Ну для чего, спрашивается, напускать на себя равнодушный вид при встрече с Антоном, если я рада этой встрече!
– Доступные женщины быстро становятся скучны мужчине, – увещевала подруга.
Что подразумевается под «доступной женщиной», я представляла себе весьма смутно, но наскучить Антону я уж никак не хотела.
Мы продолжали встречаться с Антоном и после отъезда наших тётушек. Иногда мы приходили в его театр. Антон позволял нам невообразимое: сидеть в глубине зала на святая святых творческого процесса – на репетициях. Иногда он приглашал нас к себе. Чаще мы бывали у него вдвоём, но порой и в компаниях – похожих на ту, в которой мы оказались впервые в его доме. Это были интересные, серьёзные люди, которые умели, тем не менее, из всего сотворить шутку, устроить неожиданный розыгрыш. Но и когда они вели свои оживлённые разговоры на темы, в которые мы не были посвящены, нам не становилось скучно. Да и Антон не позволял себе надолго пренебрегать нами. И, конечно же, нам, молокососам, льстило внимание взрослого человека и отношение на равных его коллег и приятелей.
Дора жила у родственников, но иногда ночевала у меня. Я теперь осталась одна в большой трёхкомнатной – старинной, как я всегда считала – и тоже совершенно московской квартире.
Однажды она спросила:
– У тебя уже был мужчина?
– Что ты имеешь в виду? – Не поняла я.
– Ну… ты уже спала с мужчиной?
– Да сколько угодно! Я с папой спала, когда мама уезжала.
Дорино лицо стало красноречивей любых слов или звуков.
– Ты что, серьёзно? – Сказала она после долгой паузы.
– Да, а что тут такого? – Я всё ещё ничего не понимала.
– Ты спала с ним, как… как женщина с мужчиной?
Я рассказала Доре, как я спала с папой.
Тогда её лицо отразило безысходную кручину, которая овладевает человеком при взгляде на скорбного головушкою.
– Ты что, полная дура или разыгрываешь меня?
– Я отвечаю на твои вопросы.
– Стой, ты что, не знаешь, чем мужчина и женщина занимаются в постели?!.
Моё детство
Когда мне было лет пять–семь, в подвале нашего дома жили дед и баба – дворник с дворничихой.
Они слыли пьяницами, но работу свою выполняли безукоризненно. Подъезд наш всегда сиял чистыми полами, подоконниками и стёклами огромных окон. Двор тщательно выметался и поливался летом, и песок в детских песочницах поутру представал в виде египетских пирамид в миниатюре. А зимой аккуратно расчищенные от снега и наледи дорожки исправно посыпались солью.
Пили дед и баба по вечерам, после работы, закрывшись в своей комнатке, и после этого уже не появлялись на люди. Разве только очень редко кто-то из них выходил в гастроном, что был в квартале от нашего дома. Он или она тенью проскальзывали мимо взрослых, частенько стоявших на крыльце в хорошую погоду, и мимо нас, детворы, играющей то в «штандер», то в «вышибалы», то в «казаков-разбойников». Со взрослыми они поспешно вежливо здоровались, а на нас не смотрели и старались поскорей миновать, хоть и знали, что вслед непременно полетят смешки и улюлюканье.
– Пьяницы! Пьяницы! – Кричали разгорячённые и возбуждённые игрой мальчишки, и некоторые девчонки подхватывали: – Пьяницы! Пьяницы!
Так они и звались – «пьяницы». Я даже не помню – знала ли их имена.
Мама тоже иногда презрительно что-то говорила о ком-то из них, или о двоих сразу:
– Эта пьяница…
Или:
– Эти пьяницы…
И далее, например:
– …никак не удосужатся поменять перегоревшую лампу на первом этаже!
Или:
– Эти пьяницы третий день не могут починить форточку на нашей площадке!
Я ничего не имела против них – ни двоих, ни по раздельности. У меня не получалось улюлюкать им вслед, а даже наоборот – хотелось защитить этих тихих, старающихся быть как можно незаметней, трудолюбивых и ответственных мужчину и женщину. Но я не решалась оборвать всеобщий гвалт и всякий раз, оказываясь свидетелем травли, изнывала внутри себя от жуткого стыда – за жестокосердных подростков перед этой парой, за «пьяниц» перед сверстниками и за собственное бессилие перед одними, перед другими и перед самой собой. Но это пришло ко мне чуть позже.
А когда они только появились в нашем подвале, в нашем дворе, ребята повзрослей как-то позвали нас, малышню, посмотреть, как дед с бабой… – далее следовал по-детски искажённый непечатный глагол в третьем лице множественного числа.
Мы подкрались к расположенному на уровне тротуара незанавешенному окну их убогой каморки. В ней стоял недавно выкинутый соседкой тётей Розой двухтумбовый письменный стол, пара разномастных обшарпанных стульев, этажерка и табурет с обломанным вверху, но живым фикусом – всё это тоже, вероятно, в разное время выносилось кем-то на помойку. В углу, напротив окна, висела белая раковина с чёрными язвами отбитой эмали, над ней из стены торчал начищенный медный кран. Под раковиной стояло ведро с крышкой, тёмно-зелёное в серо-перламутровых брызгах – совсем такое же, как большой кувшин у нас в ванной, из которого меня поливали в детстве, пока не появился душ – мятое и тоже с отбитой местами эмалью. Некоторые говаривали, что им доводилось видеть, как дед и баба писают в это ведро. Надо сказать, что «деду» и «бабе» навряд ли было больше тридцати пяти-сорока…
В поле нашего зрения попала часть металлической кровати с серым полосатым матрацем и две пары дрыгающихся на нём ног. Потом дрыганье прекратилось, мы ждали-ждали, но ничего больше не происходило, и мы разошлись.
После этого я ещё не раз участвовала в подглядывании за непонятными мне действиями, но, в отличие от остальных, ни восторга, ни просто интереса к происходящему не испытывала.
Двадцать шесть лет тому назад
– Ну да, – сказала Дора, – только у пьяниц и ханыг это не так красиво и романтично.
– А у тебя уже было… ну… с мужчиной? – спросила я.
– Тоже нет, – сказала Дора, – но к этому надо готовиться.
– Как это? – Заинтересовалась я.
– Изучать своё тело, узнавать, что ему приятно, а что нет, какое место наиболее эффектно, а какое следует прикрывать.
– Как это?..
– Раздевайся, – сказала она.
– Совсем? – спросила я.
– Совсем.
Я разделась, она тоже.
– Грудь хороша, – сказала Дора, – запомни, это твоё наибольшее достоинство.
– А я думала, – сказала я, – что она слишком мала, для того, чтобы быть достоинством.
– Не думаю, что Антону понравится коровье вымя! Он человек утончённый, а не мужлан какой-нибудь деревенский. Та-ак, – сказала она, поворачивая меня кругом, – попка у тебя тоже хороша: маленькая и аккуратная… талия в порядке… ноги… вот только не косолапь, следи за походкой. И не сутулься!
Дора показала мне приём вырабатывания правильной осанки и изящной походки – со стопкой книг на голове.
Потом она заставила меня беспристрастно и критично оценить её собственные достоинства и недостатки.
Я не могла быть беспристрастной, и тем более – критичной. Дора – моя подруга, единственная за всю мою жизнь подруга. Как я могу сказать ей, что у неё слишком короткие ноги и слишком узкие для её бёдер плечи?..
– У тебя здоровская талия, – сказала я.
– Дальше, – сказала Дора.
– И ужасно прямая спина, мне такой в жизни не сделать!
– Критики не слышу, – сказала Дора.
– Да у тебя всё так классно и правильно!..
– Ну, ладно – Дору, видимо, вполне устроил разбор её фигуры по косточкам в моём исполнении. – Переходим к следующему этапу. Гладь себя здесь, – сказала она и стала гладить свою грудь.
– Ничего…
– Давай я, – сказала она.
Когда гладила она, было щекотно. Ещё щекотно было по бокам живота, на шее и спине.
– Это твои эрогенные зоны, – сказала Дора.
– Угу, – кивнула я с понимающим видом.
Я удивлялась: откуда всё это может быть известно моей ровеснице, девчонке, как и я, игравшей чуть ли не до десятого класса в куклы? Девчонке, жившей вовсе не в столице, а где-то за лесами и долами – тогда мне казалось, что любой город, в который нужно ехать поездом, а не электричкой, это несусветная дальняя даль. Откуда в Ярославле можно было узнать обо всём этом?..
Да, тогда я была искренне уверена, что все знания сосредоточены только в одном месте – в Москве…
Сколько же раз потом я посмеюсь над той собой, когда, встречаясь с людьми, родившимися и прожившими на невесть каких дальних «окраинах империи», буду поражаться их разносторонности, эрудиции, духовности!..
– А здесь ты себя когда-нибудь трогала? – и она коснулась моего паха.
Я вздрогнула от знакомого ощущения и сказала небрежно:
– Так, иногда.
* * *
Мне не хотелось рассказывать Доре – не знаю уж, почему, – о том далёком лете в Крыму, о моей первой любви, о первом поцелуе… о потере невинности, короче… если это можно, конечно, так назвать.
Мне было тринадцать. Моя душа была тогда подобна цветочному бутону, которого вдруг, одним прекрасным утром, коснулись лучи солнца, и тот принялся стремительно разворачивать лепесток за лепестком навстречу зовущему неведомому. Что-то лопалось внутри, что-то прорастало, причиняя боль – острую и сладкую. А я не успевала за этими происходящими в непонятной ещё себе самой непонятными переменами и томилась ожиданием неведомого чего-то, что изменит или дополнит… или уж не знаю, что ещё сделает с моей жизнью… Но что-то, что-то обязательно должно было произойти! Иначе не выжить!..
О проекте
О подписке