Проснувшись, я долго лежала и смотрела на Эмиля. Я была рада его видеть – те же черты лица, тот же характерный подбородок. Я заметила, что плачу, и Эмиль проснулся под теплым соленым летним дождем. Я сказала «Прости». Мы еще некоторое время лежали рядом. Киста напомнила о себе болью в районе пупка, невидимая и таинственная. Сильная чистая боль, от которой я старалась абстрагироваться.
Мы катались на велосипедах. Неподалеку петляла сквозь лес небольшая речка. В супермаркете «Нетто» в Далуме мне попалось на глаза замороженное блюдо под названием brændende kærlighed – «страстная любовь». Красная коробка с невнятным изображением. Я держала ее в руках, преисполненная чувства вселенской значимости. Вот я стою в продуктовом магазине в части мира, которая всего несколько месяцев назад не имела для меня никакого значения, и держу в руках блюдо с названием на чужом языке, который я только начинала понимать. Торжественный момент, грандиозный. Я показала упаковку Эмилю. Какое-то время мы держали ее вместе. Оба были растроганы до слез, особенно я, а поцелуй, скрепленный «страстной любовью», подтвердил, что мы помирились. Эмиль пообещал, что скоро мы попробуем вегетарианскую версию (блюдо представляло собой картофельное пюре с кусочками бекона). В соседней морозилке лежали коробки с «потерянным зайцем». Не настоящим зайцем: это был мясной фарш, обернутый беконом.
Позже дома мне попалась на глаза сковородка с круглыми углублениями для булочек æbleskiver. Я заявила, что хочу ее опробовать, и Эмиль объяснил мне, что надо делать. Он смешал муку и соду, а я мелко-мелко накрошила яблоки и посыпала их кардамоном. Мы ели булочки с сахарной пудрой и джемом. Я сказала, что они чертовски вкусные. Эмиль согласился. «Очень вкусные. Может, поэтому их едят на Рождество».
На Рождество. Только на Рождество.
– Но те, что ты приготовила, вкуснее обычных, потому что обычно яблоки в них не кладут.
Без яблок. На Рождество. Я поняла, что совершила ошибку. Большую ошибку. Непоправимую.
В четверг мы пошли в культурный центр в Оденсе посмотреть на датских художников двадцатого века. Большинство из них были мне незнакомы, но я с удовольствием ходила по светлым залам, держась за руки с Эмилем, и разглядывала картины. И хотя многие из них оказались просто кошмарными (гномы оставались популярным мотивом в датской живописи до конца семидесятых годов), в музее все равно было на что посмотреть. Дышать стало легче. Дойдя до последнего зала, где располагалась выставка местных талантов цифровой эпохи, мы разошлись, чтобы закончить осмотр музея самостоятельно. Эмиля я нашла на скамейке с телефоном.
– Идем? – спросила я, присаживаясь рядом и кладя голову ему на плечо. И случайно увидела имя Норы у него на дисплее. Эмиль не пытался спрятать его. Он не был скрытным человеком, не лгал и ничего не замалчивал. Правда ведь? Он не переписывался с ней втайне от меня. Может, это он хотел мне продемонстрировать?
Я отвела взгляд, боясь увидеть, как за его очками сверкает страсть. Стала смотреть на свои туфли, на стену с белыми афишами. Думала, стоит ли прокомментировать то, что только что случилось, но Эмиль просто выключил дисплей и ответил: «Да, идем». Он поднялся и двинулся к выходу на своих длинных ногах. Я осталась на скамейке. Нора была частью визита в музей. Все это время она реяла рядом. Когда мы держались за руки, когда мы смеялись над картиной с гномами – «гномоискусством», – Нора была рядом. Что-то в легких не давало мне дышать. Разбитое стекло, асбест. Я попыталась прокашляться, но не могла. Эмиль уходил все дальше, не оглядываясь. Хотела ли я последовать за ним? Пересилить себя и добровольно пойти к унижениям и страданиям?
Я оглянулась по сторонам в зале цифрового искусства: экраны и рисунки, вокруг неторопливо прохаживаются люди, равнодушно, наверное, уже в предвкушении мороженого и flæskesvær – свиных чипсов. Мне идти было некуда. И я потащилась к выходу. Воздух был отравлен злобой. Удивительно, что посетители музея не задыхались от недостатка кислорода.
Мы ехали домой молча. Облака плыли по небу. Было по-летнему жарко. Мы проехали пастельные домики в узких улочках, большой супермаркет «Фётекс» с парковкой, гранитную мастерскую, специализирующуюся на надгробиях (единственный товар, который всегда будет пользоваться спросом), и остановились на красный свет на большом перекрестке, соединяющем проселочные дороги и шоссе. Покатили дальше мимо отдельно стоящих коттеджей. У дома Эмиля швырнула велосипед на траву. И разразилась слезами. Я рыдала, как рыдают жалкие животные, не внушающие к себе никакого уважения. Как перепуганные ежи и запутавшиеся в рыболовной сети и нефти лебеди. Эмиль открыл дверь и втянул меня в дом. Может, решил, что лучше избавить соседей от этой жалкой шведской мелодрамы. Я с такой силой захлопнула дверь, что та затрещала, – глухой звук заставил меня задуматься, что будет, если я что-нибудь сломаю. Что-нибудь еще, помимо своих отношений с Эмилем и его доверия ко мне. В тот момент я больше переживала по поводу ракушечных и ребристых ваз: не придется ли мне возмещать их стоимость хозяевам? Ханне и Свену с их датскими кредитками, курортными отелями, красивыми детьми. Не придется ли мне склеивать осколки бойсеновских обезьянок?
– Как ты можешь? – кричала я. У меня темнело в глазах. – Как ты мог лгать мне?
– Я не лгал. Нора мне раньше написала.
– И тебе срочно пришлось перечитать это сообщение именно там и тогда?
Это был такой примечательный текст? Эпистола, блистающая поразительными афоризмами, достойными запоминания? Или это было сообщение сексуального характера – насколько это возможно по-норвежски?
– Она тебе чертов порнорассказ послала? – выпалила я. – Признайся! Как будет по-норвежски «отсосать»?
– Не говори так о Норе, – сквозь зубы процедил Эмиль.
– Я говорю что хочу! – с вызовом крикнула я. – Чертова шлюха.
– Прекрати плохо говорить о Норе. Я больше не хочу это обсуждать.
– Так ты не будешь с ней встречаться?
– Я не буду больше ее обсуждать, и ты не вправе решать, с кем мне встречаться.
– Я не хочу говорить тебе, с кем встречаться. Я хочу, чтобы ты не хотел встречаться с Норой.
– Но я этого хочу.
Мы уставились друг на друга. Дом молчал. Обставленный и украшенный заботливыми руками.
Я стояла в дверях на веранду и умирала внутри. Во время ссоры я открыла дверь в сад, чтобы иметь видимость свободы, вырваться из чувств Эмиля и из его родного дома. Ветерок пронесся по дому, создавая сквозняк. Под его действием тяжелая дверь медленно, но неумолимо надавила мне на пальцы.
– Ай, – воскликнула я. – Ай!
Эмиль смотрел на меня с удивлением и не двигался. По прошествии долгого мгновения он шагнул вперед, открыл дверь, вытянул мою руку, подул на нее, отвел меня на кухню и сунул руку под холодную воду.
– Почему ты ничего не сделал? – икнула я.
– Я забыл, что «Ай» означает по-шведски.
Я смеялась и плакала ему в плечо.
– Юханна, – сказал он, – я тебе не изменяю.
Я заставила себя поверить ему. И потом заставляла еще долго. Позволила обнимать себя и утешать бутербродами и клубникой.
Наши отношения начались в марте. Пасмурным днем, когда в Копенгагене моросил дождь и черные ветки за кухонным окном были унизаны жемчужными каплями. Эмиль снимал комнату на втором этаже в коллегиуме – общежитии на бульваре Амагер. Коллежское жилье имеет в Дании давние традиции. Каждый дом предъявляет разные требования к жильцам. Например, в одном таком доме у Круглой башни могли жить только студенты с самыми высокими оценками. Но было у этих общежитий и кое-что общее: студенты селились там по доброй воле. Это был их выбор – ютиться практически на коленях у незнакомцев, согласиться на все эти совместные ужины, ежегодные тематические вечеринки и обязательные беседы за утренней чашкой дорогого кофе, за бутылкой «Туборга», за косяком с травкой, купленной в коммуне хиппи, которая располагалась в десяти минутах езды на велосипеде. Общежитие Эмиля называлось «Квиннерегенс» – женская резиденция. В этом просторном общежитии из красного кирпича до 1970 года могли селиться только девушки. Квиннерегенс был красивым зданием, расположенным в живописном месте. Окаменелости в лестничных ступеньках, витражные окна, запах мела. Одна сторона дома выходила на бульвар Амагер, другая – на набережную и Кристиансхавн. С балконов открывался вид на золотую спиральную башню церкви Христа Спасителя.
Оказавшись там в первый раз, я не могла поверить, что Эмиль действительно так живет – в комнате с одним большим окном, высоким потолком, аккуратно заправленной кроватью, раковиной и стеной, выложенной плиткой до середины, с крошечной прихожей. У него было два заполненных книжных шкафа, репродукция Мунка на стене (а также зловещий постер с Тинтином в рамке за стеклом) – и, в общем, все. Есть, принимать душ и срать полагалось в общих помещениях, выходящих в коридор. Дверь в туалет примерно на тридцать сантиметров не доставала до пола, как в старинных салунах. Мне хотелось спросить: «Ты правда живешь тут?» и «Это выше моего понимания, но скажи почему?». Мне удалось удержать язык за зубами. Но я до сих пор пребываю в недоумении. Зачем этот молчаливый, относительно закрытый, амбициозный и слегка раздражительный мужчина жил с кучей двадцатилетних гуляк? Я так и не нашла ответа на этот вопрос. Думаю, Эмиль считал, что это самое практичное – и к тому же экономное – решение.
Вернемся к тому мартовскому дню, к капающим крышам Копенгагена, первым приметам весны на серых клумбах. Мы с Эмилем ели бутерброды с сыром, поскольку датский стиль жизни предполагает в любой ситуации есть ржаной хлеб и сыр. И ничего больше. Эмилю не нужны были ни джем, ни масло. Его земляки считали это нормальной едой. Мы были одни в кухне, что случалось не часто. Эмиль долго молчал, рассеянно жуя свой бледный сыр «Эдамер». Наконец я спросила, о чем он думает. Он смутился. Здесь надо сказать, что Эмиль не был умелым соблазнителем. На год моложе меня, высокий и долговязый, с бледной кожей, симметричными чертами лица и красиво очерченным ртом, он писал стихи про страусов и крокусы, мечтательные и образные. «Husk jeg er en krokus»[6], – эта строчка из стихотворения часто приходила мне на ум при взгляде на автора.
Крокус тем не менее был заядлым курильщиком, и, доев бутерброды, мы вышли на балкон, чтобы он подымил. Эмиль обвел взглядом набережную, Кристиансхавн, спиральную башню и сказал:
– Там на кухне ты спросила, о чем я думаю… Я думаю, что люблю тебя.
У него горели щеки. Я ощутила их тепло под моими ладонями.
– И, – спросил он после того, как мы поцеловались, – мы теперь kærester?
Я ответила, что да, и он сказал:
– Я перееду в Стокгольм.
Занавес.
Казалось, именно об этом я всегда мечтала: чтобы какой-то человек ставил меня на первое место, первее всего остального в жизни. Мне нравились и последствия этого выбора: нам предстояло жить в одном городе. Внешние проявления были столь же важны, как и внутренние. Символы, как пишет Агнета Плейель, не плоды фантазии.
СИМВОЛЫ
но как проститься с человеком?
A DIEU.
Как отрезать еще живую часть самой себя?
МУЖЕСТВЕННОСТЬ И ЧЕСТНОСТЬ.
Когда Эмиль сказал, что планирует переехать в Стокгольм, меня переполняло ощущение радости и значимости, легкое и простое, словно пузырики от шампанского в носу, и в то же время теплое и надежное, словно натопленная кафельная печь. Только много позже я поняла, как крепко наши отношения повязаны разлуками. Эмиль собирался переехать в конце августа, а весне и лету – где мы находились в тот момент – предстояло стать чередой прощаний на вокзалах, автобусных станциях, по телефону. Каждый раз, уезжая из Копенгагена, я испытывала необъяснимое, безграничное горе. Я выплакала все глаза, пока мы ожидали поезд в Стокгольм на 26-й платформе. Было мучительно смотреть, как состав покидает город и здания с улицами превращаются в далекие кулисы. Самой ужасной была остановка в Каструпе. Радость, которую я испытывала, проезжая аэропорт на пути в Копенгаген, теперь швыряли мне в лицо. Давали понять, что счастье временно, а разлука вечна. Новость о переезде Эмиля была огромным облегчением. Она означала, что мне больше не надо будет отрезать еще живую часть самой себя.
Но после короткого облегчения пришли сомнения. Внезапно мне вспомнилось, что Эмиль собирался переехать и в Осло тоже. Если бы они с Норой не расстались, сегодня он находился бы в Осло. Жил бы в норвежском общежитии, ходил с мечтательным взором вдоль улицы Карла-Юхана, возможно, в toppluva – норвежской спортивной шапке. Судя по всему, мысли о переезде в другие скандинавские столицы давались ему легко. Может, его манила перспектива большого нордического турне.
Эмиль все отрицал.
– Я переезжаю в Стокгольм, потому что действительно хочу быть с тобой, – уверял он.
– Но ты ведь мог сейчас быть в Осло, – упрямилась я.
– Не думаю, что у наших с Норой отношений было будущее. Ничего бы не получилось.
О проекте
О подписке