На заводе, где производят телевизоры, образовалась некая шустрая компания, небольшая, но весьма изобретательная.
Они придумали следующую аферу: выносили детали телевизора – всякие там панельки, шурупчики, ручки, лампочки, даже ящик по частям выносили в специальном чехле на широкой спине одного из них.
Они также вынесли и собрали на дому аппаратуру для настройки телевизоров.
Идея была проста и по-своему грациозна: из наворованных деталей собирать дома телевизоры и через разнообразные посредства их сбывать.
Основная трудность была – придумать, как выносить с завода кинескопы.
И надо отдать этим ребятам должное – придумали. Пришел на этот завод горбун и устроился грузчиком, как раз в кинескопический цех. В паспорте и трудовой не пишут, горбат или нет, с виду мужик крепкий, ну и оформили его. Вот он и ходит утром на работу, вечером обратно, только горб колышется, как у пережравшего верблюда.
А горб – и это, я думаю, понятно уже – надувной, то есть в ту сторону, на работу, он надувной, обыкновенная кислородная подушка, а как домой идти – сообщники пристраивали ему на место горба тщательно укутанный кинескоп.
И дело шло. Двигалось дело. И денежки у ребят завелись. Ну и у горбуна, естественно. И начал он поддавать, да вкрутую, и однажды с бодуна забыл горб свой надуть. Так с плоской спиной и ввалился в проходную.
А вахтеры, в особенности пожилые дамы, народ на лица памятливый. А горбатого и тем более – как не запомнить?
«Стоп. А горб где?» – «Какой горб?» – «Такой. Вчера был, а сегодня где? Может, пропил?» – «Я пойду». – «Куда?! Стоять!» – да и вызвала начальника охраны.
Тут веревочка и размоталась. Сроки были, упреки, да куда уж – упущенного не воротишь.
А я думаю, что он – горбун этот – так в роль вошел, что и на спине уже не спал, и чесалась, наверное, подушечка даже. Вот и не надул. Тем более с бодуна.
Но вся эта история, и выеденного гроша – или как там? – ломаного яйца не стоила бы, если бы не удивительная ее концовка.
А дело в том, что на лесоповале, – а именно туда после суда определили нашего чудака, ему, зазевавшемуся не по делу, так по хребту ломануло соскочившей с запила лесиной, что после больницы, где он доматывал остатки срока, вышел он на свободу изрядно поврежденным, а именно горбатым.
Такие вот дела. А говорят, что Бога нет…
Взрывник Голоедов пришел в контору партии качать права. Между застежек ватника у него торчал конец бикфордова шнура.
Главный инженер Паршин посмотрел на него со скукой, спросил неприветливо:
– Чего тебе, Голоедов?
– Второй месяц премии не дают. Это как по-вашему?
– По-нашему так: не пей, и все будет в порядке.
– Я на рабочем месте не пью.
– А дома?
– А дома мое дело.
– Нам телега пришла?! Пришла! – закричал Паршин. – Обязаны мы реагировать?
Голоедов придвинул стул, сел.
– Не уйду, пока аванс не выпишете.
Паршин, наоборот, вскочил, вышел из-за стола, встал перед Голоедовым:
– Мы тебе не аванс, мы тебе прогул запишем! Понял?
Голоедов кивнул.
Паршин достал сигареты, спички, закурил.
– А еще раз напьешься, как семнадцатого, уволим по статье. И чирикаться здесь с тобой никто не собирается.
Голоедов встал, тоже достал спички и зажег конец шнура, торчащего из-под ватника. Шнур зашипел, заплевался искрами.
Голоедов обхватил поверх рук главного, привалил его к стене. Тот выдергивался, но Голоедов держал крепко.
Конторские и все, кто здесь были, уже давно прислушивались к их перебранке, а тут, увидев, как оно обернулось, оторопели от неожиданности.
Голоедов между тем говорил громко и внятно:
– Из дома выгнали, с работы гонят, денег нет. В общем, не жилец Голоедов. Сейчас шнурок догорит и эти полкило, что у меня за пазухой, грохнут. Понял? Меня не будет живым, но и твоя требуха, на проводах повиснет.
Шнур трещал уже где-то в районе голоедовского живота. Бывшие в конторе, сообразив наконец, что к чему, ринулись наружу. Паршин неожиданно обмяк, закатил глаза и неприятно запах.
Голоедов усадил его на стул, расстегнул ватник и вынул кусок резинового шланга, из которого валил дым от догорающего шнура.
– Ладно, живи, – сказал он. – Я пошутил.
И пошел из конторы.
Мужчина неопределенных лет и занятий шел по улице с дамой. То ли сделал он ей что-то такое ненароком, то ли, наоборот, не сделал, а должен бы был, то ли день обличьем не вышел – сверху гадость какая-то сырая сыпалась и тут же расползалась под ногами, – по той или иной причине настроение у дамы было нехорошее.
Мужчина несколько раз спросил ее о чем-то, но лучше бы уж вовсе не получал ответа, такая его спутница была мрачная.
Так они дошли до троллейбусной остановки.
– Брось ты все это, – сказал мужчина, но дама не бросала.
– Ну хочешь, я тебя рассмешу? – спросил он и остановился.
– Пошел ты, – вяло ответила она, однако тоже встала.
Подошел троллейбус, задребезжал дверьми, во все стороны полезли люди.
Мужчина зашел за троллейбус, ловко размотал сзади веревку и отвел троллейбусные палки от проводов.
В троллейбусе что-то щелкнуло, сверкнуло, и он перестал дышать.
– Подержите, я сейчас, – сказал мужчина проходящему мимо гражданину, тот почему-то сразу согласился и начал держать.
Мужчина отошел к своей даме.
Прибежал водитель троллейбуса в резиновой рукавице и, увидев гражданина с веревкой в руке, напрочь потерял дар речи. Он просто взял и въехал гражданину в ухо своей тяжелой рукавицей. Тот выпустил веревку и, рыча, бросился на водителя. Водитель тут же обрел утерянный было дар, и дар этот оказался могучим и свободным.
Дама, начала смеяться.
– Вот видишь, – сказал ей мужчина. – Я же обещал. А ты не поверила.
– Ну ты и сволочь, – говорила между тем дама, сквозь приступы смеха. – Редкостная сволочь. Меня предупреждали, что ты сволочь, но я не верила, думала, как все. А ты просто фантастическая сволочь.
– Ну что ты, что ты, – засуетился мужчина, взял ее под руку, повел в сторону.
Троллейбус укатил.
С неба сыпалось и разъезжалось.
Было не смешно.
Насколько все-таки все условно в природе человеческой.
Взять хоть ту же красоту, – сколь немногим отлична она от безобразия: чуть крупнее рот, слегка лупастее глаз, тоньше нос, острее скула, круче лоб, висловатее щека – и ты не то что не красавец, а такая уже образина, что остается на острове безлюдном засесть и аленький цветочек отращивать…
– Но ты-то ведь красив, – сказал гример. – Так зачем тебе? Они и так все твои.
– Вот именно, – уныло согласился Красивый. – Слова не успеешь выговорить, глазами слегка мазанешь – и готово: она уже рядом, уже дышит с затактом. Надоело на фиг.
– Ну это я не знаю, – задумчиво сказал гример. – Это тебе скорее всего по другому ведомству надо – к товарищу Кащенко или к Скворцову-Степанову.
– Да нет же. Именно к тебе. Сделай мне другой фейс. Обыкновенный. Даже немного ущербный.
– Вот на! Зачем тебе? – удивился гример.
– На интеллект хочу ее взять.
– Кого?
– Кто попадет.
– Откуда у тебя интеллект, если ты от счастья своего отказываешься…
Но Красивый уперся: «Сделай и все!» – и уговорил-таки. А гример этот был такой, что из кого хочешь кого угодно сотворит: из Дон Кихота – Дон Жуана, из Эйнштейна – Франкенштейна, из бабушки – Красную Шапочку.
А здесь и всего-то на час работы получилось: где подкрасил, где клеем подтянул, где составчика особенного, на гуттаперчу похожего, ляпнул. Был Красивый, а стал никакой – заурядное такое мурло без особых примет. Одни глаза и остались от Красивого, влажные, темные, с шумными ресницами.
– А ты ими не лупи почем зря. Веками придерживай, – посоветовал гример и взял бывшего Красивого с собою в гости.
В гостях пили недорогое вино и говорили о любви. Одни – что любви нет, а лишь один сплошной самообман, другие – что как раз есть, только надо уметь ею пользоваться, а третьи – что было бы что назвать, а там без разницы как: хоть любовью, хоть сексом, хоть аэробикой.
Одна барышня, ничего себе, характерная такая, ее все называли полностью – Екатерина, говорила, что, господи, конечно же, есть, что Овидий, Абеляр, Гете, Пушкин и вообще все лучшие умы считали, что есть, и, значит, есть, и нечего тут, не дурнее нас с вами будут. А еще она говорила о преображающей силе любви, которая подлеца делает святым, меланхолика жизнелюбом, а убогого красавцем.
Многие этому смеялись, но, впрочем, особенно не возражали. А бывший Красивый, оказавшийся напротив Екатерины, поддакивал и кивал, кивал и поддакивал, а потом, где-то после пятой или шестой, вконец рассвинговался и выдал жарким голосом сложноватый, но довольно убедительный период о том, что любовь – единственный символ веры, который остался у нас, обезбоженных, стреноженных неверием, что не понимать, не ощущать ее в себе просто невозможно – это распад, духовная погибель, и что он в принципе где-то согласен с Екатериной, любовь действительно преображает, просто его – он слегка смутился, однако продолжил – его никто по-настоящему не любил, и, конечно, он понимает, что не с его суконным в известный ряд, однако еще не вечер, еще душа отыщется на свете, и так далее до полного изнеможения публики.
Из гостей загримированный и Екатерина ушли вместе, и он, понятное дело, пустился ее провожать.
Для начала и как бы во исполнение некоего ритуала провожатый довольно-таки профессионально восхитился двумя-тремя подвернувшимися глазу архитектурными наворотами, а затем, изящно выйдя на котурны, весьма сносно продекламировал несколько малоизвестных сочинений Мандельштама и Тютчева.
Вскоре, впрочем, разговор вернулся на круги своя, и они, возбужденно перебивая друг друга, вновь заговорили о чувственном преображении: сам ли предмет хорошеет от восторга или в глазах любящего метаморфоза сия происходит, а также постепенна ли эта процедура или же внезапна.
Ни о чем толком не договорившись, добрели до ее дома; разговор был в апогее, расставаться не хотелось; тем более дома у нее никого – отец в командировке, мать на даче, – а в серванте несколько капель чудного финского ликера… Короче, произошло то, что, в принципе, и должно произойти и происходит сплошь да рядом с людьми молодыми и увлеченными друг другом.
Всю коротенькую ночь они не разлучались ни на миг, ну разве что выбежал он разок из комнаты с невинной целью оправить себя, а потом помылся и стрелой обратно…
– И вот когда в окнах, как это говорится, слегка забрезжил день грядущий, – продолжал свой рассказ Красивый, – начала она в меня всматриваться, сперва мельком, как бы спотыкаясь обо что-то, затем все внимательнее, все пристальнее, а потом, совершенно неожиданно, зажгла в комнате свет и уставилась на меня обалдело.
Красивый достал сигареты, закурил. Гример молчал, ждал продолжения.
– Что случилось? – спросил я ее. «Это не ты», – сказала она и повела меня к зеркалу. Я взглянул на себя – от твоих ухищрений ничего не осталось.
– Потому что теплой водой, – сказал гример.
О проекте
О подписке