Закрывает глаза Коншин и перешагивает, за ним и остальные – кто обходя, кто перепрыгивая… И вперед, вперед, к той главной черте, к которой подвел их Селижаровский тракт и за которой будет испытывать их война и на жар, и на холод, и на излом, и на сгиб… Ну а кому остаться за этой чертой навек, – это уж судьба…
Трусцой бежит взвод по скользкой тропке, вроде бы согреться пора, но не перестает бить озноб, – видно, не в холоде дело.
Коншин, еле успевая за проводником, старается глядеть только вперед, но какая-то сила заставляет его кидать взгляды по сторонам, и каждый раз натыкается глазами на убитых…
– Далеко еще? – спрашивает он, чтобы вернуть себя к реальности, потому как темный лес этот, шалашики, окутанные дымкой, и распластанные то здесь, то там убитые, будто сон какой кошмарный.
– Километр еще… – отвечает проводник, не оборачиваясь.
– Наступали?
– Наступали.
– Ну и как?
– И не спрашивай, командир, – махнул рукой проводник. – В первый раз, что ли?
– Да.
– Ничего… Пообвыкнешь.
– Страшно?
– Поначалу очень.
– Полком наступали?
– Не. Батальоном.
– Артподготовка была?
– Постреляли немножко. Со снарядами – худо, – досадливо поморщился проводник, добавив: – До нас еще одна часть наступала. Тоже не вышло. Все поле в наших.
Опять что-то ударяет по сердцу Коншина, и он больше ни о чем не спрашивает, – переварить все это надо.
А лес редеет. Отбежали назад большие ели, пошел молодняк – березки тоненькие, осинки, и сквозь них просвечивается что-то белое, большое. Поле боя, наверное? Что такое поле боя? Коншин хочет остановиться, осмотреться, но проводник убыстряет шаг, торопится. Рассвет хотя и медленно, но высветляет все вокруг.
Наконец обрывается лес перед оврагом, и метров сорок тут открытого пространства, а за ним редкая рощица, и оттуда тоже дымки вьются. Налево поле уже видно хорошо, и все глазами туда, но еще темно, и конца этого поля не видать, и что за ним, неизвестно, лишь у края чернеют развороченной землей несколько воронок.
– Пойдете туда, – говорит проводник. – Там вас лейтенант встретит. Перебегайте по одному. Это место простреливается. Но пока темно – ничего, не робейте. Ну, бывайте, – он прикладывается к каске и быстро утопывает по целине, минуя тропку, занятую столпившимся взводом.
И стало без него как-то одиноко и страшновато. Подошли командиры отделений.
– Людей не растеряли? – спрашивает Коншин.
– Все туточки, – шепотом отвечает командир первого отделения, ставший помкомвзвода.
– Диков?
– Куда ему деться? Здесь.
Взвод стоит, переминаясь с ноги на ногу, взмокший от быстрой ходьбы, окутанный легким облачком пара, умаянный бессонной ночью, да и всей этой дорогой.
Коншин приказывает перебегать овраг. И каждый перебегает его по-своему: кто помешкав немного, кто сразу, как в холодную воду, с размаху, кто пошептав что-то про себя, а кто и перекрестившись… Кое-кого приходится подталкивать в спину, приободрить матюком, что и делают отделенные почти шепотом, боясь поднять голос, потому как уже где-то неподалеку немец…
– А ну, по-быстрому! Давай, давай, не робей…
Коншин перебегает овраг последним и сразу же у опушки сталкивается с лейтенантом – возбужденным, с красными, усталыми глазами.
– Понимаешь, наступали два раза, – ни хрена не вышло, – хриплым полушепотом выкладывает лейтенант, – осталось двадцать. Держим оборону. Коротко обстановочку. Подойдем ближе. – Он хватает Коншина за рукав телогрейки и тянет к краю леска.
То, что видит Коншин на поле, наполняет его ужасом. Он с трудом понимает лейтенанта и все смотрит и смотрит на заснеженное бесконечное поле с ржавыми пятнами воронок и раскиданными трупами…
– Это Паново, это Овсянниково, там слева Усово, – поясняет лейтенант. Наступали на Овсянниково. Как видишь, немцы с трех сторон. Сейчас рассредоточь людей. Как рассветет, – начнет давать. Ну, все ясно?
Коншин не отвечает, не сводя глаз с поля… За ним чернеет деревня со скелетами деревьев, а дальше – лесок. Справа тоже деревенька. На поле подбитый танк и три черных пятна около него…
– Да очнись ты! Все ясно?
– А где окопы? – бормочет Коншин.
– Окопы? Чего захотел! Нет тут ни черта! Ну, бывай, желаю удачи. Не забудь выставить наблюдателей.
Лейтенант торопливо собирает своих людей и резко перемахивает с ними через овраг. Второй взвод первой роты остается один…
Люди сбились в кучу посреди рощи и ждут… Ждут от Коншина каких-то действий, какой-то команды, а он, очумелый от всего виденного, не может собраться с мыслями и стоит, уставившись на поле, представляя уже ясно, что сегодня, может, через несколько часов, может, через час, придется ему и его взводу бежать по этому полю… У него странно обмякают ноги, ему хочется присесть, он оглядывается, ища места, куда бы, но встречает тяжелые ждущие взгляды, направленные на него, и среди них черные грустные глаза Савкина, немым укором напоминающие – думать надо, командир, думать…
И эти взгляды, и сознание, что пятьдесят два человека ждут от него каких-то слов, каких-то решений, сгоняют одурь страха с Коншина, и он начинает озираться, ища какие-нибудь укрытия, но у края рощи только выкопанные в снегу ямки – жалкое подобие окопов для стрельбы лежа…
– Будем занимать оборону. Командирам отделений рассредоточить бойцов! Интервал как можно больше. Скоро начнется обстрел, – повторяет он слова лейтенанта.
А что такое обстрел? Как спасти от него взвод? Ни землянок, ни блиндажей, ни окопов! Только эти ямки! Коншин вспоминает, какой невероятной толщины должен быть бруствер снежного окопа, а тут… А мины? Коншин ни разу не видел, как они рвутся, слабо представляет он и их убойную силу.
– Выставить наблюдателей, – вспоминает он совет лейтенанта, – дать секторы наблюдения и обстрела.
Что же такое минометный обстрел? Как уберечь взвод? Неужели вот так, не вступив даже в бой, потеряет он людей? Что же делать?
Отделенные разводят людей, выставляют наблюдателей, а Коншин, вынув малую саперную лопатку, начинает углублять ямку, которую кто-то до него копал. Но лопатка вскоре утыкается в мерзлую землю, колупать которую уже бессмысленно. Ни на сантиметр не поддается каменная земля. Коншин бросает лопатку, откидывается телом к стволу дерева и неверными пальцами свертывает цигарку. Становится опять холодно, и опять начинает бить мелкая дрожь.
Медленно, очень медленно светлеет покрытое облачками серое небо, и промозглый холодный рассвет постепенно высветляет рощу. Коншин поднимается, оглядывается: стреляные гильзы, пробитые каски, брошенные противогазы, цинковые ящики с патронами, котелки, кружки, окровавленные бинты – все это валяется вокруг в снегу в страшном и непонятном беспорядке. Это поражает. Как все военное имущество береглось в кадровой! Давали наряд за пыль на противогазе. Отчитывались за каждый выстреленный патрон в нескольких ведомостях. Ржавчина в канале ствола – ЧП. А тут все изломанное, словно никому не нужное, разбросано по роще. И этот непорядок тяжело действует на Коншина.
Подходит Савкин.
– Какие впечатления, товарищ командир? – спрашивает он со своей обычной улыбкой.
– Пока ничего, – как можно бодрее отвечает Коншин.
– Где у вас капсюли от гранат?
Коншин залезает в карман брюк и достает их.
– Положите в левый карман гимнастерки… Понимаете, почему?
Не совсем.
– У нас одному полбедра отхватило. Пуля как раз по карману брюк скользнула… ну, они и взорвались.
Коншин теперь понимает и перекладывает завернутые в бумажку капсюли в карман гимнастерки… Да, если пуля или осколок попадет сюда, то уже не важно, взорвутся они или нет…
– Теперь лопатка… – продолжает Савкин.
– Что лопатка?
– Выньте из чехла и заткните за пояс железякой вниз. Поняли? Вот так. Живот прикрывает…
Коншин понимает. Но эти приготовления к тому, что в твое тело будут входить пули или осколки, и то бесконечно малое, что ты можешь сделать, чтоб его защитить, заставляют тошнотно заныть низ живота и вызывают нервную зевоту, которую он не может унять.
– Почему нет окопов? – спрашивает он Савкина, чтобы что-то сказать и этим разговором скинуть с себя то противное и унизительное, что копошится в душе.
Савкин в ответ пожимает плечами:
– Видимо, не успели. Черново взято несколько дней назад.
– А у немцев они есть, как вы думаете?
– Наверняка. В Чернове обороны было не видать. Они сдали его, наверно, без особого боя, а вот в тех деревнях укрепились… Брать будет трудно. Видите, сколько угрохали народу… – он молчит, а потом досказывает с горечью: – Да, порядка, на мой взгляд, не прибавилось…
– Прекратите, Савкин, – обрывает его Коншин.
– Товарищ командир! – подбегает к нему сержант с первого отделения. Диков отказывается выполнить приказание! Назначил его наблюдателем, а он не желает подходить к краю и занимать свое место.
– Пойдемте! – бросает Коншин, и они почти бегом направляются туда.
Диков сидит, прижавшись спиной к елочке, с выпученными белесыми глазами, и его бьет, как в лихорадке.
– Встать! – командует Коншин взбешенно.
Тот неохотно, словно поднимая тяжесть, с трудом встает, в глаза не смотрит, руки дрожат.
– Марш на свое место!
– Не пойду-у… – глухо, с каким-то завыванием отвечает Диков и начинает трястись еще больше.
– Повторить приказание! – повышает голос Коншин и берет автомат на изготовку.
– Почему я? Почему? – взвизгивает Диков и пытается снова опуститься на землю.
Коншин схватывает его за рукав и держит, не давая присесть.
– Сержант, позовите трех человек! – говорит Коншин, продолжая удерживать Дикова, и глядит ему прямо в глаза, но тот увиливает от взгляда, шаря зрачками по сторонам.
«Что делать?» – думает Коншин. Впервые за его армейскую службу такое: боец отказывается выполнить приказ. И где? На передовой! Ему противен этот здоровый и сильный мужик, трясущийся, с отвисшей челюстью, и ему хочется его ударить, но этого в армии нельзя. И тут чувствует Коншин, как страх, сжавший его поначалу, отпускает понемногу, как начинает сходить оцепенение первых минут, как презрение и злость к Дикову, необходимость действий совершенно сгоняют то ощущение кошмара, охватившее сперва при виде передовой. Он словно просыпается. Подходят двое бойцов.
– Взять его и отвести на место! – голос Коншина уже тверд.
Дикова хватают за руки. Сначала он только упирается, но потом начинает вырываться и, вырвавшись, падает на спину. В глазах ужас и ненависть. Его уже втроем – отделенный тоже – пытаются поднять, но он отбивается ногами, и его никак не удается схватить.
– Оставить! – Коншин подходит вплотную к Дикову.
Тот все еще сумасшедше бьет ногами по воздуху… «Да у него истерика», – думает Коншин и решает действовать по-другому.
– Успокойтесь, Диков! Я все равно заставлю вас выполнить приказ. Понимаете – заставлю.
– Почему я? Почему меня… наблюдателем? – бормочет он.
– Оборону занимают все. Сегодня в наступление пойдут все. И вы тоже. Если откажетесь, вас расстреляют на месте. Вы понимаете это?
Нет, Диков ничего не понимает… Коншин же начинает видеть бесполезность своих уговариваний, хотя сколько раз в армии спокойный разговор действовал больше, чем угроза. Но с Диковым никогда не было взаимопонимания, Коншин не чувствует его как человека, но знает только одно: надо во что бы то ни стало заставить Дикова выполнить приказ. Во что бы то ни стало!
Вокруг них собрались уже несколько человек. Что же делать? Грозить автоматом? Но если он и тогда не выполнит приказанное? Стрелять? Нет! Вряд ли он, Коншин, это сможет. Что тогда? Стрелять же надо насмерть. Любое ранение Дикова только обрадует. Насмерть! Нет, он не сможет… Но он должен заставить, должен! Медленно, не сводя глаз с Дикова, Коншин поворачивает ствол ППШ на него.
– Встать! – Коншин старается сказать это спокойно и твердо.
Диков подбирает под себя ноги, приподнимает туловище, но вставать не собирается. Коншин взводит затвор. Его щелчок резко звякает в тишине. Диков вздрагивает и вдруг, сидя, отталкиваясь руками, пятится назад, его выпученные глаза становятся бессмысленными. Коншин чуть трогает спусковой крючок, уже понимая, что сейчас произойдет что-то отвратительно страшное и то, что произойдет, будет уже необратимо, будет навсегда.
– Погодите, командир, – встает перед ним кто-то из бойцов, а потом, матерясь, хватает Дикова за воротник шинели.
– Ты что, лучше людей, гнида паршивая? Бери его, ребята! – и без всякой команды со стороны Коншина несколько человек наваливаются на Дикова, хватают его за руки, за ноги и волоком тащат к снежному окопчику для стрельбы лежа, что у самого края, и бросают в него.
– Смотри, гад! От нас пулю заработаешь, если чего… – говорит тот из бойцов, кто первый его схватил.
Отделенный дает ориентиры для наблюдения, а Коншин облегченно вздыхает, вытирая с лица выступивший пот, и осторожно спускает затвор автомата. Тут его взгляд утыкается в лежащий рядом с окопчиком труп. Вот, оказывается, что навело ужас на Дикова.
Стараясь не глядеть на поле, Коншин обходит рощицу. Взвод рассредоточен, наблюдатели выставлены, но люди напряжены – ждут обстрела. Ждут, зная, что деться некуда, спрятаться негде, укрыться нечем. Живой, трепетной плотью примут они этот минометный обстрел, а как эта плоть хрупка, мягка, как легко она разрывается на куски, как легко пробивается осколками или пулей они уже видели воочию, пока шли по изломанной роще, пока боязливо кидали взгляды на серое мертвое поле…
Комроты Кравцов тем временем находится с первым и третьим взводами своей роты в середине рощи, около землянки помкомбата. С одобрением смотрит, как Шергин без команды умело рассредоточивает свой взвод, отдавая короткие, но спокойные распоряжения. Надежный парень, думает Кравцов, потом вспоминает потерявшегося Четина. Ладно, черт с ним! Коншин, пожалуй, покрепче будет…
К землянке торопливо тянут провода связисты, и слышно оттуда, как помкомбата проверяет связь: «Волга», «Волга»…
Кравцов, оглядев поле, уже понял, что положение не ахти, и второй раз подумал за нынешний день, что вряд ли ему из предстоящей заварухи выйти, но подумал спокойно, так как уже давно, когда в кадрах решил остаться, понимал, что жизнь принадлежит ему лишь до первой войны, и то, что он на ней, и то, что погибнуть на ней вполне возможно, – для него дело обыкновенное, обычная служба. Но вот ребяток своих ему жаль. Мальчишки же в большинстве, ничего-то в жизни не видали.
Потом он спускается в землянку и просит у помкомбата бинокль: ротным их не хватило на формировании, только начальству выдали. В бинокль поле и Овсянниково видны хорошо, даже «спирали Бруно» у немецких окопов четко выделяются, а три черных пятна у танка – это танкисты лежат, лежат рядком, видны шлемы хорошо, и планшетка у одного… Начинает Кравцов считать убитых на поле, но сбивается быстро, да и ни к чему… Чуть теплится надежда, что комбат добьется отмены наступления на сегодня, надо же оглядеться как следует, примериться, но надежды-то чуток, да и ее надо отбросить. На войне лучше на худшее примеривать, так-то вернее.
Спустившись в землянку, отдает он бинокль помкомбата. Связь уже налажена, и тот докладывает капитану, что роты на исходном рубеже, рассредоточены и готовы к выполнению приказа. Кравцов смотрит на помкомбата: пацан еще, с двадцать второго года, звание – только лейтенант. Почему его назначили помкомбата, одному богу известно! Ну, образование, наверно, среднее и училище полное, не то что у Кравцова, но опыта-то никакого, сопляк еще совсем. Уже сейчас видно, что нервничает, губа нижняя подрагивает, голосок срывается…
Выбирает себе местечко Кравцов, присаживается, крутит цигарку, а на душе муторно. Опять мелькает мысль о Четине, – куда забрел, бедолага, где заплутался и как бы к немцам не попал.
Но не успел он о нем подумать, как видит запыхавшегося Четина, румянец с лица сдут, глаза шальные, тянет руку к каске, но Кравцов зло предупреждает его доклад:
– Марш к взводу!
– А где он? – мямлит Четин.
– Это я вас должен спросить! – почти кричит Кравцов, а потом взмахивает рукой и цедит: – Выйдите, и по тропке направо до оврага. Перейдете его, – там ваш взвод. И бегом! Понимаете, бегом!
– Есть бегом! – еле слышно отвечает лейтенант и неуклюже выбирается из землянки.
– Набрали сосунков… – бормочет Кравцов, кидая выразительный взгляд на помкомбата. Но тому не до взглядов: связь все время прерывается, и он не может разобрать слов командира батальона.
Не успел Четин выбраться, как разорвалась первая мина… А потом пошло… Помкомбата побледнел, сжался, а Кравцов неспешно стал вылезать из землянки: в этот первый для людей налет должен он быть с ротой, с ребятками.
А второй взвод Коншина расположился, где кто мог. Норовят все выбрать себе деревце, чтоб прижаться к стволу во время обстрела, но на всех деревьев не хватает – жмутся к кустикам, к осинкам тоненьким, хоть бы видимость какая их укрыла. Кое-кто в шалаши залез, было здесь три шалашика, – все не на открытом месте.
Коншину наконец-то удается отковырнуть несколько комьев земли, и он продолжает эту почти бессмысленную работу, лишь бы не думать, лишь бы что-то делать, – ведь вот-вот должен обстрел начаться, рассвело уже совсем. Но мысль о Дикове не уходит, и он решает идти к нему. Тот лежит, уткнувшись головой в снег, не хочет он или не может заставить себя глядеть на поле, черт его знает.
– Почему не наблюдаете? – окрикивает его Коншин.
Диков вздрагивает, вскидывает голову и… вдруг с каким-то воем быстро отползает назад, бешено работая руками и ногами. Коншин наклоняется, раздвигает кусты… и обмирает. То, что он видит, похоже на галлюцинацию: посредине поля, недалеко от танка, поднимается непонятно во что одетая фигура и делает несколько шагов к роще… Потом падает. Снова поднимается и двигается на них. Ее замечают и другие бойцы. Щелкают затворы. Кто это? Что это?
– Без команды не стрелять! – хрипит Коншин, все еще не понимая, что это, наверное, раненый, пролежавший всю ночь на поле и теперь очнувшийся и оживший для того, чтобы опять умереть. Его же застрелят немцы!
Почти весь взвод подтягивается к краю леска, весь взвод не спускает глаз, весь взвод мучительно ждет очереди, которая, несомненно, ударит с немецкой стороны и добьет раненого… Но пока тихо… Раненый несколько раз падает, лежит в снегу по нескольку долгих минут, затем опять поднимается и, волоча раненую ногу, медленно, но упорно ковыляет к ним.
– Все, готов, – шепчет кто-то, когда тот опять падает и очень долго не поднимается.
К Коншину подползает санинструктор.
– Не могу. Пойду я. Надо помочь, – говорит он.
– Не надо, – Коншин качает головой.
– Не могу глядеть. Наверно, сознание потерял…
– Не надо, – повторяет Коншин. – Убьют и тебя, и его.
– Встает, встает, – радостно проносится по цепи. Раненый поднимается и, словно в замедленной съемке, раскинув руки, чтоб не потерять равновесия, медленно, шаг за шагом, продвигается к роще… Немцы, на удивление всем, не делают ни одного выстрела, но взвод напряжен до предела, смотрит, затаив дыхание, не роняя ни слова, не тревожа ни одним движением тягостную, мучительную тишину передовой…
Трудно определить, сколько времени маячит по белому полю, среди воронок и трупов, эта фигура, – может, полчаса, может, час, но для взвода – вечность… Ежеминутное ожидание немецких выстрелов и смерти этого воскресшего на мертвом поле человека измотало людей, и поэтому, когда санинструктор не выдерживает и бросается ему навстречу, подхватывает и волочит к роще, когда делают они последний шаг и кусты скрывают их от немцев, общий вздох проходит по передку… И сразу после этого все начинают говорить.
Раненый был в рваном, запачканном кровью маскхалате, потому и выглядел так необычно.
– Пить, – бормочет он и теряет сознание. Но тут уже подходят санитары с носилками, его укладывают и уносят.
О проекте
О подписке