По пути на кухню Коншин видит своего взводного. Сидит тот прямо на снегу, прислонившись к стволу. Рот приоткрыт и как-то обиженно по-детски опущен вниз. Алексей остановился около него, и что-то жалостное входит в сердце, как свое ощущает он и одиночество, и неприкаянность лейтенанта, а тот вдруг всхлипывает во сне, и слеза медленно ползет по щеке.
– Лейтенант! – тянет его Коншин за рукав шинели. – Проснитесь. Обед. – Четин открывает глаза, вначале непонимающе глядит на сержанта, потом слабо улыбается. – Давайте котелок, лейтенант, принесу обед.
– Да я сам.
– Сидите, сидите. Я схожу. Вместе и поедим. Хорошо?
– Хорошо, – вроде удивляется Четин. Не балован он вниманием своего помкомвзвода.
Пшенка хоть и жидковата, но горяча, и они молча хлебают ее, закусывая сыроватым полузамерзшим хлебом.
– Я немного виноват перед вами, лейтенант, – начинает Коншин.
Но тот машет рукой:
– Ладно, сержант. – Вытаскивает легкий табак и предлагает Алексею. – Ты лучше скажи, – вдруг переходит он на «ты», – что делать, если и в бою этот Диков откажется выполнять приказ?
– По уставу, лейтенант, командир может и должен даже силой заставить исполнить приказ. Вплоть до применения оружия.
– Это я знаю, – лейтенант закашливается. Курить он начал только на марше. – Но если и под угрозой оружия… не выполнит, что тогда? Ты сможешь застрелить человека?
– Не знаю…
– А я знаю – не смогу. И что делать?
– Ничего, лейтенант, не беспокойтесь. Я заставлю этого типа делать, что положено.
Цигарка у Четина развертывается, табак просыпается.
– Как настроение у взвода?
– «Бывалые» скисли, а кто впервые – те ничего, – отвечает Коншин.
Они долго молчат, потом Четин морщит лоб и, словно отрезая себе пути назад и скрывая волнение, говорит:
– Ты слыхал, что говорил комбат? Но я… я пойду впереди взвода… Ты понял?
– Зачем это?
– Так надо. А ты будешь подтягивать людей сзади. Договорились?
Четин опять неумело начинает свертывать самокрутку, руки у него немного дрожат… Коншин зажигает спичку. Лейтенант затягивается и опять раскашливается. Видит Коншин, – нелегко далось Четину такое решение. И сказал-то о нем лишь потому, что боится: вдруг не сможет этого сделать.
– Я прикажу сейчас устроить вам шалашик, – Коншин встает.
– Не стоит…
– Ну, хоть лапнику нарубят… Простудитесь так.
– Ерунда… – чуть улыбается лейтенант.
Идя к взводу, Коншин наталкивается на Илью – взволнованного, даже вроде ошарашенного.
– Т-ы зна-ешь, ка-кое д-д-де-ло? Меня взяли в р-р-р-азведку… Понимаешь, в р-разведку!
– В бригадную?
– Нет, в батальонную.
– Ты ж говорил – переводчиком?
– Буду и переводчиком. «Языков» допрашивать. Это з-з-здорово, Алеша. Интересно, чем сейчас немцы дышат? Это же потрясающий материал.
– «Языка»-то надо сперва добыть, – отрезвляет Илью Коншин.
– Ко-не-чно…
– Ты доволен, что ли?
– Я ж с вами буду, в одном батальоне. Знаешь, как мне неудобно было, что вы там, а я в штабе.
– Ты ж ни черта не умеешь, Илья. Ни стрелять, ни окапываться, ни ползать даже как следует. Какой ты разведчик?
– Нау-чусь, Леша, нау-чусь, – он набивает трубку.
А Коншин вспоминает, как подбиралась бригадная разведка, и улыбается.
– Ты чего? – спрашивает Илья.
– Помнишь, как бригадную разведку набирали, какие ребята требовались?
– Помню… Я, конечно, в этом смысле, может, и не гожусь, но у меня есть другое… И язык я знаю…
– Что же другое?
– Интеллект.
– Думаешь, пригодится?
– Надеюсь. – После небольшой паузы Лапшин тихо спрашивает: – Леша, что ты чувствуешь?
– Ни черта не чувствую! Хочу жрать, спать, хочу тепла.
– Только-то? Не верю.
– Знаешь, по-моему, все эти описания ночи перед боем, когда герой перебирает свою прошлую жизнь, вспоминает родных, любимую, – мура! Не так это! Ни о чем сейчас не думаю. Выспаться бы… – Коншин широко зевает, может, несколько подчеркнуто.
– Ты-ты-т-ы неискренен, Алексей. Ну, ладно… Желаю…
– Не надо прощаться, – перебивает Коншин. – И вообще… без сантиментов, Илья. Живы будем – не помрем, как говорит Чураков.
Коншин обходит свой взвод… Лежа по двое, по трое, прижавшись друг к другу, небритые, намученные, дремлют… Всего месяц знает их Коншин, но не чужие они ему. Особенно спаял их этот трехсуточный марш на войну, связал воедино тем, что завтра, и тем, что будет послезавтра, всеми теми днями, которые – кому сколько – доведется пробыть на передовой.
Задолго до темноты батальон уже на ногах… Стоят, приплясывают, хлопают друг друга по заиндевевшим спинам – греются, ожидая команды на построение. Скорей бы трогаться, согреться на ходу, а то совсем закоченели. Был этот последний отдых не в отдых. Без шалашей, без костров разве можно было поспать по-человечески? Только задремлешь малость, как просыпаешься от холода, встаешь, пляшешь на месте, оттираешь замерзшие руки, потом опять валишься в снег на полчасика, и опять забирает холод, опять поднимаешься, и так весь день. Уж скорей бы к месту прибыть, там хоть ночью, может, поспать удастся?
Тут-то и раздается странная, непонятная для людей команда «отдать старшинам свои вещевые мешки, в которых все нехитрое солдатское хозяйство: смена белья, полотенце, портянки запасные, мыло, бритва, бумага для писем, обрывки газет на закурку, ножичек, у кого и пара сухариков сэкономленных». Все нужное, для жизни необходимое, а главное, – невесомое совсем. Чего начальство удумало? Чтоб немцев сподручней было гнать? Да не мешки оттягивают спины и шеи. Тянут пояс автоматные диски, гранаты, противогаз, запас патронов, каски тоже давят голову, а больше всего осточертели лыжи с палками, которые без дела тащат они всю дорогу. С нехотью расстаются бойцы со своими вещмешками, не видя смысла, необходимости в этом. Что, мертвые они уже, которым не надо ничего? Кто подогадистей, рассовывают содержимое мешков по карманам, а кто еще поумнее – выбрасывают противогаз и в сумку от него упрятывают все. Остальные – по недомыслию – сдают мешки со всем имуществом.
И не легче стало идти, а труднее, потому как после отдыха свертывают они с большака и сквозь лес по снежной целине топают. Некоторые на лыжи пробуют стать, но крепления на них – хуже быть не может, соскакивают лыжи на каждом шагу, одно мученье, и приходится это дело отставить. Начальство дорогу эту, видать, некрепко знает, – останавливается батальон часто и стоит долго, пока они там по карте сверяют… Два раза поворачивают их обратно, все же к середине ночи выходят к большому селу.
Здесь-то и видят они фронтовое небо во всей его красе и жути. Красными пунктирами секут его трассирующие, голубовато вспыхивает горизонт, а где-то слева багрово догорает пожар… Вдалеке раскатами грома бахают «катюши», и долго рокот катится по окрестностям, пока не замирает…
Жадно смотрят ребята на эту иллюминацию, – интересно все очень. И думают – поверни их сейчас обратно, назад, в тыл, почувствуют они разочарование… Как же пройти мимо, не испытать, не узнать, что такое война? Да никак это невозможно!
Недолго постояли они в селе, двигают дальше. Вроде и усталость прошла, будто магнитом тянет к себе недалекая передовая. Командирам глотки рвать уже не надо: идут люди и так, не растягиваются, не отстают…
И вот видит Пахомов свою Волгу… Но она ли это? Узенькая, с пробитым минами и снарядами льдом, какая-то жалкая… Но все же чувствует: душат слезы. Нагибается у проруби, берет ладонями обжигающую холодом воду и… пьет. Хочется еще постоять, поглядеть на родимую, но напирает сзади взвод, и шепотливая команда: «Вперед, вперед!» – гонит дальше.
Рядовой Диков опасливо смотрит на реку: то тут, то там чернеют проруби, выбитые не ломом и лопатой, – значит, долетают сюда немецкие снаряды. Вот и дошел он до фронта, ничего придумать не смог. Зловеще темнеет противоположный крутой берег с огромными соснами, а в просветах между ними мечутся вспышки ракет, холодом заходится сердце. Осторожно переходит он реку, обходя полыньи, и вдруг одной ногой проваливается в трещину во льду. Останавливается. Сверкает радостно мысль – вот и выход! Нагибается, будто ботинок зашнуровать, пропускает взвод и, увидев, что сзади никого, резко, не вынимая ногу из трещины, валится на лед, взвизгивая от боли. Больно! Это хорошо! Значит, перелом! И чувство дикого облегчения заглушает боль, но он стонет, громко стонет, пока не подбегает к нему Коншин:
– Что за фокусы, Диков? Чего лежите?
– Наверное, ногу сломал, командир, – охая и подскуливая, отвечает Диков.
– Санинструктор! – кричит Коншин. – Подите сюда!
Санинструктор ощупывает ногу Дикова, мнет ее, не обращая внимания на его «охи», а потом, попросив Коншина придержать малость Дикова, дергает его за ногу, вправляя вывих.
– Вот и все, Диков. Можешь топать дальше.
– Не могу я! Не могу! Вы что, не понимаете? Сломал я ногу-то! Сломал!
– Ерунда, никакого перелома. Вставайте!
Диков смотрит ненавидящими глазами и на санинструктора, и на Коншина, но медленно поднимается. Не вышел номер! И, прихрамывая больше для вида, ковыляет за взводом, безнадежно понимая, что ничего не придумать.
– Вы эти штучки бросьте, Диков, – с угрозой говорит Коншин.
И тот видит: раскусил его помкомвзвода, будет за ним теперь особый присмотр.
Не без труда одолев крутой берег и пройдя немного по лесу, выходят они к снежному полю без конца и края. Только светится неясно даль каким-то туманом голубоватым, но не определишь, далеко это или не очень, так как посыпала с неба снежная крупа, мелкая, но видимость убавившая. Может, совсем близко передовая? На всякий случай из-за деревьев пока не выходят, команды «дальше идти» нету, стоят, жмутся… Холодно, многие, реку переходя, в полыньи попали, полные ботинки воды начерпали. Переобуться бы, хоть портянки отжать, но не решаются, – ждут команды «вперед» ежеминутно. Так около часа и стоят… Потом собирает комроты Кравцов взводных и говорит, что дальнейшее движение будет повзводно, что он идет с первым взводом и, дойдя до места, пришлет связного.
Настороженно трогается первый взвод с Шергиным во главе и скоро скрывается в серой темени, а остальным стоять, дрогнуть на мартовском пронизывающем ветру, и ни костра разжечь, ни курнуть, конечно… Стоят, мерзнут, поглядывают вперед, на тускло мерцающую даль, за которой затаенный и притихший до времени фронт…
А протор в снегу, что протопал первый взвод, вскоре заметается, и это, казалось бы, естественное и обычное, вдруг действует на людей угнетающе, словно сгинул взвод навсегда и следов даже не оставил.
Четин, прихрамывая немного из-за стертой ноги, неровно ходит туда-сюда, и морщинка, что легла на его лоб вчера на дневке, так и осталась. Перешел с Коншиным опять на «вы», держится официально, на бойцов покрикивает… Видно, поверил в себя лейтенант после вчерашнего трудного решения. Коншину не нравится он в новом обличии, уж лучше бы «кюхлей» оставался. Как бы не наломал дров.
После разговора с Савкиным по-другому смотрит Коншин на людей. Досадливо вспоминает, как гонял их на формировании, заставляя делать многокилометровые пробежки, как изводил их строевой и тактикой… Ему-то самому что? Молодой, натренированный. А каково пожилым из запаса, каково тем, кто из госпиталей? Не думалось тогда про это, а сейчас схватывает сердце позднее сожаление… Глядя на почерневшие лица, секомые колючей снежной крупой, на красные невыспанные глаза, в которых маета ожидания, еще больше ощущает он неразрывную связь с ними. И понимает – важно это очень.
Наконец, связной от ротного! Трогаются они, опасливо вглядываясь в снежную пелену, и через полчаса доходят до разбитой, сожженной деревни, стоящей около большой дороги, может, большака… Связной уводит третий взвод, а им опять ждать, и хуже этого не придумаешь. Ноги у тех, кто замочил их, переходя Волгу, заледенели совсем, но тоже не переобуться – вдруг сразу дальше? Вот и притоптывают на месте, от нечего делать деревню эту, разорище это, рассматривают… Воронки тут свежие, только чуть снегом припорошенные и по размерам большие. Видать, тяжелая артиллерия работала. На крыше полусожженного сарая – кровать железная, дугой выгнутая: наверно, взрывной волной на эту крышу заброшена.
Передовая здесь звучит уже погромче и внятнее. Издалека все звуки мешались и сплошным гулом доносились, а тут: вот пулеметная очередь прострекотала, вот над головами снаряд прошелестел и взорвался где-то глухо, вот мина противно завыла и хлюпнула с треском в стороне… И ракеты уже различимы. Не сплошным маревом, а каждая в отдельности, и освещают людей блеклым, будто нездешним светом…
Все это они на слух и на глаз принимают очень внимательно: может, это последнее, что унесет с собой их память…
Тем временем старший лейтенант Кравцов и командиры других рот находятся в на скорую руку сделанном блиндаже комбата в деревне Черново, которая почти на передовой.
Говорит капитан Шувалов. Торопливо, с хрипотцой в голосе (видно, застудился на марше в своей фуражечке) сообщает ротным, что до рассвета должен батальон занять исходные позиции и сменить находящуюся там часть. Показывает по карте, какой роте где расположиться. Напоминает, что надо окопаться, так как нет окопов на передовой (вот это да!), не успели, дескать, выкопать… Потом с натугой, цедя слова, говорит, что сведений о противнике мало, почти что никаких, и что будет он просить комбрига повременить с наступлением, чтоб получше разобраться в обстановке. Ротные облегченно вздыхают… Глаза комбата, белесые и чуть навыкате, немного затуманены то ли усталостью, то ли хватил стопку для бодрости, – а красивое лицо с кривоватым горбатым носом осунулось, у тонкого рта наметились морщины… Не сказал он пока ротным главного: что, наверное, сведения о противнике придется добывать им самим, что намекал комбриг о возможной разведке боем, а что это такое, комбат представляет себе вполне, хоть и не воевал. Хорошо, если одной ротой обойдется… Но немец-то не дурак, – поймет, что разведка это, не станет открывать огня из всех своих огневых точек, разобьет роту одним пулеметным и ружейным огнем. И тогда уж придется всем батальоном… Поеживается капитан, в груди словно кол забит, – и больно, и дышать трудно…
Подавленный выходит Кравцов из блиндажа. Не нравится ему нервозность комбата, неприятно поражает, что нет окопов на передке. Легко сказать – окопаться! Знает он, как колупать мерзлую землю малыми саперными, да тут еще спотыкается о немецкий труп, лежащий прямо у блиндажа, пускает матюка, и совсем ему становится не по себе. Да, обстановка что-то хреновая, и защемило вдруг сердце тяжелым предчувствием.
Связного за взводом Четина он послал еще до совещания у комбата и теперь, прислонившись к раскидистой черной липе, стоит и ждет взвод, жадно покуривая в рукав.
А взвод, промерзший, матерившийся поначалу про себя, а потом уже и вслух, все еще стоит у большака и тоже ждет. Ждет связного, которого почему-то все нет и нет…
Несколько раз подходит Коншин к комвзвода и говорит, что надо двигаться, что нечего ждать связного, что мог он заплутаться, но тот все медлит.
А ночь идет к концу… Облакастое небо чуть светлеет, и все понимают: на передовую надо прийти затемно, скрытно; и всех злит и тревожит нерешительность Четина.
– Надо идти, лейтенант, – в который уже раз говорит Коншин.
– Подождем еще немного.
– Чего ждать? Застыли все. Рассвета дождемся – перестреляют нас немцы! Нельзя более ждать! Идти надо! – встревоженно гудит взвод, на что Четин ненатуральным баском покрикивает:
– Отставить разговоры!
– Вы не правы, лейтенант. Надо двигаться, – тихо, чтоб не слышали люди, убеждает Коншин.
Четин и сам понимает, что ждать больше нельзя, сам клянет себя за робость, но не знает он, куда идти. Ракеты шпарят кругом, и не понять, где же передовая; и боится взводный, что заведет людей неведомо куда. Ему кажется, нужно через большак и правее, а сержант доказывает – брать левее. Компас у Четина есть, но что компас без карты. И слышит он чей-то шепоток: «Заведет нас «щечки» к фрицам, как пить дать…» И наконец решается.
– Сержант, – говорит Четин как можно тверже, – я беру одного бойца и иду. Если выйду верно, пришлю его обратно, и он поведет взвод. Если не найду ротного, тогда пойдем, куда вы хотели.
– Да я уверен в своем направлении, лейтенант. Уверен…
– Вы меня поняли, сержант? – перебивает Четин резко.
– Понял! – отходит от него Коншин, выругавшись про себя.
Ругается про себя и Кравцов, уже около часа ждущий четинский взвод и пропавшего своего связного; ругается и стоящий около него проводник – грязный, в обожженной шинели боец, которому страсть как не хочется обратно, тем более когда засветлеет, а дело к тому идет. Ругается и начальник штаба, увидев Кравцова.
– Вы еще здесь? Где ваша рота? Светать же начинает! Какого черта! – кричит он, не слушая объяснений ротного.
Ругается, поминая и Бога, и мать, и второй взвод, продрогший, измаянный долгим ожиданием. Плюнув на страх и близость передка, не выдерживают и начинают осторожно покуривать, пряча в рукава шинелей коварные огоньки самокруток.
Ругаются и отделенные командиры, окружившие Коншина и твердящие в один голос: идти надо!
Но Коншин колеблется, не хочет бросать лейтенанта, да и неудобно принимать взвод при живом командире.
– Ну, товарищи, что будем делать? Ждать лейтенанта или трогаться? – обращается он наконец к взводу, когда уже стало ясно, что через полчаса рассветет совсем.
– Трогаться, сержант! – это говорит Савкин, которому лучше других понятно, что надо прибыть им на место затемно.
– Лейтенант уже небось к немцам забрел!
– Неверно он пошел, чего тут…
– Надо топать, сержант.
– Нельзя больше ждать!
И тогда командует Коншин:
– Взвод, слушай мою команду! – и ведет людей по избранному им направлению.
Минут через пятнадцать стали проглядываться в снежном дыму неясные, размытые тени домов и деревьев.
Но та ли это деревня? Вдруг другая, немцем занятая? Не завести бы взвод прямо им в лапы. Правда, что-то подсказывает: не обманывается он, но людей все же останавливает. Подзывает отделенных: что делать будем? А тут неожиданно вспыхивает ракета и бросает людей в снег – неужто так близко немец?
Командир первого отделения вызывается идти первым – разведать, та ли деревня. Поднимает ребят, развертывает в цепь и уходит. Остальные лежат в снегу, посматривают вслед – что будет, что случится?
Но ничего не случается. Благополучно доходит отделение до деревни, и сразу кто-то из бойцов бежит обратно – за ними, значит. Коншин, не дожидаясь, двигает взвод, и вскоре умученный ожиданием Кравцов встречает его.
– Куда вы, мать вашу… подевались?
Коншин объясняет причину задержки.
– Так и знал, что Четин! Черт бы его взял! Принимай взвод – и быстро на передовую! Вот проводник. И бегом, бегом! Понял?!
– Есть бегом! Понял!
И никаких мыслей, никаких ощущений – только скорей, скорей, пока не рассвело, пока спасительная темнота скрывает их… Быстрей, быстрей…
Спустившись с пригорка, на котором стоит деревня, влетают они в лес, и тут уж приходится гуськом по узенькой тропке. Торопятся, наталкиваются друг на друга, бьет всех противная дрожь… В полумраке грозно надвигаются на них лохматые ели, стегают по лицам колючие ветви, скользят ноги на обледенелом проторе… То здесь, то там темнеют треугольниками шалаши, а из них дымки. Жгут, оказывается, костры на передке! Жгут! Не боятся! А они за десять километров цигарку опасались прижечь! И приятно щекочет ноздри пряный запах горящей хвои.
И вдруг – стоп! Замирает Коншин, цепенеет. А сзади наваливается взвод, чуть с ног не сбивает… Стоит и смотрит под ноги, а там поперек тропки убитый! Лежит ничком, на спине расплывшееся коричневое пятно, в стороне каска валяется… Темнеет у Коншина в глазах, а в сердце будто что-то холодное ударяет. И те, кто рядом с ним и видят то же, затаивают дыхание и – ни с места.
Проводник, перешагнувший труп запросто, оборачивается к ним с усмешкой:
– Давай, давай, командир… Насмотришься еще…
О проекте
О подписке