Астрономию я изучал
по звездам Иерусалима,
я их подсчитывал и получал
в сумме тебя, любимая.
По вечерам в голубой вышине,
украшен звездной короной,
астроном лунноокий показывал мне
созвездие Скорпиона.
И поклонялся я звездным мирам,
лирик и оккультист:
твоя улыбка мне чудилась там,
где свет их особенно чист.
Но как-то так получилось у нас,
что месяц тебя я не видел.
Звезды зажглись – шар лунный погас.
словно на звезды в обиде.
Я шел куда-то. Был пьян слегка.
И ни одно из созвездий
не нравилось мне. Ты была далека,
я думать не смел о твоем приезде.
Впервые очнувшись от смутных снов,
душа содрогнулась от стона:
больше не было в сердце стихов,
а в небесах Скорпиона.
Враждебным созвездием ранен я был,
оно меня отравило,
и сколько б ни требовал я, ни просил —
все бесполезно было.
Ожидание... Небо Иерусалима...
Ничего не осталось мне от любимой.
Не знаю даже (а старость все ближе!),
увижу ли Лондон, тебя увижу ль?
С утра коньяк, тоска, малярия,
все реже звучит это имя – Мария.
Твоя фотография – спутник мой,
жить по-другому теперь нет мочи:
я каждый день говорю с тобой —
с добрым утром, спокойной ночи.
Открываю коробку – копилку минут,
канувших в вечность. Все пусто и немо.
Цветы сухие и стеклышки тут —
поэма!
Ты стеклышки эти бросала в окно,
чтоб канули в бездну они... А ныне
дождь за окном, на душе темно —
пустыня.
А эти цветы и засохший лист
из писем, сожженных перед отъездом...
Смотрю, лирический оккультист,
в звездную бездну:
где ж Скорпион,
и где же ты?
Окончена поэма,
оборвались мечты...
Каждый день по авиапочте
писал бы утром: «День добрый, родная»,
писал бы вечером: «Спокойной ночи»...
Но почта пропадает, и я пропадаю.
Тебя я любил бы (черт побери!),
когда бы не эти метанья:
тут злость, и тоска, и душа горит,
и преданность... сверх ожиданья.
Да! Предан тебе я был бы, как пёс,
но знай: при твоей натуре
любой влюбленный такого б не снес,
в моей оказавшись шкуре.
Тебя всей душой (сто тысяч чертей!)
любил бы я (кровь из носа!),
но что-то творится с душой моей:
сомненья, терзанья, вопросы...
С твоей фотографией счеты веду
(черт бы побрал все это!).
Грехи твои вспомню – и, как на беду,
заснуть не могу до рассвета.
(О дьявол!) Я злюсь и к тому же раскис:
сам грешен, хотя и не очень —
вчера вот выпил... И пани Икс...
Но это так, между прочим.
До гроба я верен... Ну, хорошо...
(А, черт! Кого я ругаю?)
Моя дорогая, октябрь прошел,
проходит ноябрь, дорогая!
Любимая! Жизнь ведь проходит! Смотри:
мой стон не находит ответа.
Тебя я люблю (о черт побери!),
и меня убивает это.
«Я живу в стране паслёнов…» —
а напрасно, если честно,
мне здесь попросту позорно,
нестерпимо, горько, пресно.
Спозаранку у раввина
дверь откроется, и видно,
как старательно зануда
распевает из Талмуда.
После визави соседки
жидковато защебечут:
перепалка в пользу нищих.
«Где моя беретта?» – хнычу,
застрелил бы их, да нечем.
«В иерусалимском
переулке» пианистка мерит
пядью клавиши фальшиво;
всё по кругу – придушил бы.
Я приду домой в четыре,
аки перст единый в мире,
тошно мне – весь лоск растрачен
в лужах винных и коньячных.
Никаких стихотворений
(не впервые),
этой хренью
сыт (поздравь меня, подруга!)
под завязку; всё по кругу.
Мысли-мысли, как паслёны,
я торчу у телефона,
мучусь, маюсь, прозябаю,
не ручаюсь за себя я…
Телефон? – Да ни при чём он.
Я был в кино, и актриса роста скромного,
красивая, милая, разве что без звездного лоска,
кого-то мне ярко напомнила,
хотя смотрелась, в общем, неброско.
Ту актрису из кино в Варшаве
я не забыл – но вот подумалось сейчас:
откуда столько у нее, при всей-то славе,
«гусиных лапок» было вокруг глаз?
Она выглядела, как моя жена
и еще кто-то, совсем недавно...
Март. Хамсин. Память напряжена.
Может быть, всё это неправда?
Помню Жолибож, сада цвет,
радость – глубокую и чуть тревожную.
А теперь я живу, как анахорет,
хотя знаю: долго так жить невозможно.
Я с тобой, Джин Артур, Мария,
красивая, милая, скромная!
Узы меж нами – живые,
ты была и осталась сном моим...
А там я – пышущий славянин
посреди Среднего Востока —
влюбился в некую пани (Джин
Артур?), бешено и жестоко!
И так с нею беседуем мы,
когда я по-английски брежу:
– Do you want to go without me?
Yes, my darling, but without pleasure[18].
Может, любила ты... Но не так,
не с той силою.
Вместе мы шли с тобой, но не в такт...
Прости, милая!..
Год буду помнить... Еще год...
Боль притупится.
Справим же тризну, пока трясет
огневица.
Нет, ты стиха поминальный звон
слышишь едва ли!
Мелкое чувство – из сердца вон!
Идешь далее.
Что мне осталось с этого дня,
если тебя нет?..
Только – поэзия. Та меня
не обманет.
Что мне осталось?.. Грусть за двоих...
Твой след потерян.
Только лишь грусть. Только мой стих...
Он мне верен.
Пишу! – да, иногда в Ерусалим,
Но через Вавилон доходят письма,
И где я прав, и где пересолил -
Не важно мне... пишу дневник артиста.
Безумный, говорю с собой самим,
И слог коряв! – но всё же к правде близко!
Норвид[19]
Тут уж не нежность – растравленность,
не отчаянье – тошно, скука,
а сначала-то показалось ведь —
трагедия входит без стука.
Милая... Да какое там «милая»?
В мире бескрайнем
нет её! Я б хотел, чтоб любила меня,
но – хожу неприкаянный.
Хотел бы сгинуть – видно, невмочь мне,
всё как в тумане...
Смотрю на твою карточку, дочка, —
болван болваном.
Мало от женщин я видел любви...
(Вздох сожаленья. Рифма: «увы».)
А не то я жил бы совсем иначе:
не знал, что такое бессонные ночи,
радостный поднимался б с утра,
и была бы тут рифма: «ура».
Выпускал бы я больше книг,
меньше закладывал за воротник
(по крайней мере,
я в это верю).
Не лез бы в Вийоны или в Бодлеры,
берег бы нервы, —
да я вообще своротил бы горы,
кабы не эти стервы!
Я проснулся часу в четвертом.
В голове моей мысль стучится:
если жизнь такая, ни к чёрту,
надо проще к ней относиться.
Тем не менее – «в сердце рана»...
Чтобы сладить с этой прорухой,
коньячку дёрнул я полстакана
и с утра нахожусь «под мухой».
Вздохнуть не трудно, такую встретив:
«Мила... прелестна...»
Но эти очи и слёзы эти
достойны песни...
Как в южном небе, там звезды тонут
в густых ресницах.
Несчастье, если их знойный омут
мне станет сниться.
Сравнить их с Гоплом? С ночною Вислой?
С фиалкой? – Мало!
Цветок волшебней создать не мыслил
Иван Купала.
Глазам печальным, тоску их чуя,
на память – стих мой...
«Прощай, колдунья!» – тебе шепчу я
вслед, с грустью тихой.
В саду, в первозданной гуще
перед заходом солнца
папоротниковые кущи
глядят в водяные оконца.
Есть там странная птица —
как бишь ее... прилетала в сны...
Попугаев непуганых вереница
растянула радугу
во-от такой вышины!
Циклопы там на котурнах
гуляют и в спорах бурных
друг дружке корчат рожи
(не шабаш, но похоже).
И мирно дремлет на Древе
познанья, среди ветвей,
совершенно безвредный,
добропорядочный змей.
И лишь на Яблоне,
хищной Яблоне,
покачиваясь, как во хмелю,
растет и зреет
медленно,яростно
злодейское слово: люблю.
Жизнь безоглядной чередою дней
мчится... Может быть, это
лишь призрак во сне
иной части света?
Иль снова мучусь мечтой больной?
Вправду, не верится,
что это голод любви иной,
иной части сердца.
Иль по́д гору тронулась жизнь моя
(чтоб сгинуть где-то)?
На что мне тогда иные края
иной части света, —
и тут и там этой жизни бег —
путаный, смутный.
Лишь то, что утратил, – со мной навек,
ежеминутно.
А прилягу-ка я на диванчик,
дорогие мои мадонны,
потому что принял стаканчик
и теперь я маленько сонный.
Полежу, сочиню стишок, —
ну-ка, что вдохновит поэта?
Вот разбитой рюмки бочок,
вот бутылка бурого цвета.
(Живописнейшие детали
взору вдумчивому предстали!)
Вот жестянка из-под сардин,
вот букетик – принес тут один —
розовые цветочки...
От мандаринов рыжие шкурки,
под потолком – две летучих фигурки:
мои приемные дочки.
Одна голубая, слегка закругленная,
другая – вот странное дело! —
снаружи белее мела,
а в серёдке зеленая.
Пора бай-бай, повернусь к стене:
глазеть в потолок – рискованный спорт.
А ты... и ты... нарисуйте-ка мне
этот простой натюрморт.
Разве ты цыганской крови?
Удивлён:
юбка узкого покроя,
волосы как лён.
Но сулит твоё гаданье-
ворожба беду:
пьяным мальчиком в тумане
тернии пройду.
Оказалось по ладони,
по раскладу карт,
что немногого я стою —
бог с ним, виноват.
Упорхнешь, зеленоока,
в клубах табака...
Буду помнить, как ты локон
крутишь у виска.
Я возжаждал власти магической,
запредельных ее начал,
и тебе – чернокнижник лирический —
«Фокус-покус!» громово кричал.
Ты пришла опоясана радугой,
как приходит весной гроза.
Разноцветным сверканьем на́долго
ослепила мои глаза.
Превратилась в рощи весенние,
в облака, в луговую цветь.
Мне и миру даря вдохновение,
приказала петь.
Я вошел с беспечной отвагою
в край волшебных твоих затей,
но свою позабыл я магию,
зачарованный чародей.
Лишь кудрей перепутанных золото
да зеленые искорки глаз, —
и уж твердость моя расколота,
и порыв надежды угас.
Ты, бывало, на палец, как волосы,
навивала мою печаль...
На иное заклятье нет голоса
иль былого заклятья жаль?
О проекте
О подписке