В Дамаске – как в Завихосте
или как в Вышегроде.
Смотрю с моста,
гляжусь в воду,
носит меня по свету
с пустым, как всегда, карманом
в battle dress[6] одетым
Polish Forces[7] – капитаном.
Фиалки цветут в Дамаске —
весна. Мне очень жалко,
что я, словно черт из сказки,
в шапку не вдел фиалку!
Город белый, белый,
легкий, словно пушинка,
день слагаю целый
лирическую чепушинку,
и видится все яснее
время свиданий нежных,
когда в Уяздовской аллее
дарил я милой подснежники.
Мы строить башню свою
у рек Вавилонских не станем,
мы в Польшу – солдаты в строю —
маршем идти не устанем.
Не верь аравийской звезде,
и верить гаданьям не нужно.
С тобой карабин везде —
служба.
Здесь нефть устремилась ввысь
без посоха Моисея.
Крылатая стая, несись,
на Вислу несись быстрее.
Самолетов и танков строй,
бешеный от бензина,
мы поведем с тобой
с песней про Буковину.
И не услышим сквозь дым
труб иерихонских пенье,
когда врага разбомбим
во имя освобожденья.
И мы по руинам пройдем,
насмерть будем бороться,
и польское эхо кругом
на выстрелы отзовется.
Европу и Африку мы
пересечем на марше,
без шума и кутерьмы
вернутся солдаты наши.
И мирная встанет заря
над крышей родного дома,
тогда штыки сентября
на плуги перекуем мы.
Я в час последний свой
сам распрощусь со светом,
ты надо мной не стой,
не докучай советом!
Хочу лежать один
с открытыми глазами,
сжимать свой карабин
спокойными руками.
Ловить жужжанье пчел
хочу на смертном ложе
и видеть Вислы дол,
где молодость я прожил.
А если нужен плач,
пусть лучший друг заплачет,
когда в солдатский плащ
остывший труп мой спрячет.
Похоронивши, пусть
друзья мои, родные
солдата вспомнят путь
и песни боевые,
потом пусть кровь прольют,
отчизну защищая.
Я песню им свою
и меч свой завещаю.
Ах, что там осталось? Разрушенный дом,
невзрачная жизнь, промелькнувшая сном,
погост, где моя похоронена мать,
земля, что дарила свою благодать, —
холмы и долины земли Мазовецкой,
я слышу ваш стон под пятою немецкой, —
и шум тополей, и над Вислой закаты,
где счастье на миг улыбнулось когда-то,
где сердце с любовью впервые спозналось...
Там больше уже ничего не осталось!
А мне что осталось? Скитаться, грустить,
как лист, унесенный ветрами, кружить,
и слушать волну у библейской реки,
и видеть над Вислой во сне огоньки,
и знать: не во сне, наяву надо биться
за землю, с которой пришлось разлучиться,
за дом, превращенный врагом в пепелище,
за гроб материнский на старом кладбище,
за то, чтоб с любовью вновь сердце спозналось...
Да, больше уж мне ничего не осталось!
Камни серого цвета
и плач – сквозь тысячи лет.
Я променял бы все это
на Вербную и Новый Свет,
посидел бы в «Земянской», в «ИПСе»,
слез не пряча под веками,
а во мне Апокалипсисом
и Вавилонскими реками
рыдало бы, колыхаясь,
Иеремиевой песней горя,
сердце Варшавы – хаос,
страшного сентября.
Кровоточить умея,
стихи ничего не значат.
Я плакать пришел, евреи,
к Стене Плача.
Иерусалимские стены,
камни снесённого храма...
Этой космической сцены
встарь здесь разыграна драма.
Было, и сгинуло снова
в действах, в потоке столетий
преображённое слово,
то, что за совесть в ответе.
Сколько здесь улиц, но длится
эта дорога, и что же? —
на перекрёстках таблицы.
Мороз по коже.
Здесь он упал... Здесь взвалили
крест на него лиходеи...
Снова упал, снова били...
«Скажешь, кто царь Иудеи?»
Кровь на челе из-под терний,
вот он – гонимых союзник,
жертва разнузданной черни
и политический узник.
Что ж моя память кровава,
словно голгофские пики?
Что в ней таится? —
Варшава,
плат Вероники.
Я здесь не в поисках Бога,
я лишь солдат, и не больше.
Но ведь мой крест и дорога —
это дорога до Польши.
Белые контуры Ерусалима.
Ветер ливни пронес,
и серебрятся, едва различимы,
капельки в чашках роз.
В этом краю, в былое влюбленном,
столько библейских слов...
Что же такое «Роза Сарона»? —
Отзвук забытых снов?
Роза Сарона... Пыль Иудеи...
Боль порушенных гнезд...
Или – в ночи, в плену у халдеев —
сплетение южных звезд?
Или же – в тайнах древних мелодий
есть и ответ иной:
канула роза в темный колодец,
был нестерпимый зной,
тонкие, крепкие девичьи пальцы
подняли ввысь кувшин,
к девушке грустно склонялись пальмы,
кривые стволы маслин.
Бедра плывут. Жара истомила.
Тихо браслет звенит.
В мареве жарком – отблески Нила,
Дальняя синь пирамид.
Кедры Ливана, горы Синая...
Много искал я роз.
Только вот Розы Сарона – не знаю.
Не отыскал. Не принес.
Белые розы в красных вазонах,
быстрые взоры в окне...
Есть ли взаправду Роза Сарона?
Или – приснилась мне?
Я живу в стране паслёнов,
и в любые окна перцы
нежнонежно и влюбленно
тянут листья в форме сердца,
как непрошеное счастье
в суете сует безбрежной…
Но душа, душа всё чаще
и «влюбленно» ждет, и «нежно» —
как не знать ей Палестины
весноватой и зеленой?..
Пусть тебе расскажет стих мой,
что живу в стране паслёнов.
Сядешь в «девятку», и до конечной —
на гору Скопус.
Там ты под солнцем палящим и вечным
встанешь, как над потопом,
радугой скоротечной.
Над мертвыми берегами
стоит керубим меднолицый.
Над Иорданом кругами —
орел, белая птица.
По белым холмам пророки
древними бродят путями.
Ангел простер свои руки
Лоту с дочерями.
Смотришь умиротворенно
на белого камня до́мы.
Помни огни Содома,
трубы Иерихона.
Ведет сынов вереницей
Иаков лугом зеленым.
Вот Старый Город: по склонам
древних царей гробницы.
Гонится за тобою,
за счастьем твоим могила:
в небе варшавском «юнкерсов» воя
не позабыла?
Глянь: «Семь сестер» у берега моря —
кто обратил их в плачущий камень?
Так предстают изваянием горя
люди со сжатыми ртами.
Дальше на север – лазурная мгла,
мир нереальный, весь из стекла,
и видно, какой кровавый.
Там – дорога тебе легла
до Варшавы.
Как Висла, сотнями брызг
мой взор тебя снова омоет.
Радуга – вдрызг.
В сумерках на Катамон вернёмся с тобою.
Шумит Средиземное море
у Левантийской земли,
плывут и плывут на просторе
военные корабли.
Солдаты плывут, солдаты,
нацелившись на людей,
плывут от зари до заката
стальные тела кораблей.
Синь моря и неба лучится
то в золоте, то в серебре...
Ужель наше счастье таится
на Кармельгоре?
Над раковиной покоя
неба свод голубой,
плывут корабли чередою,
спешат в Европу на бой.
Вовеки не будут забыты
все горести нашей земли,
тяжелые волны сердито
на север несут корабли.
Плывут корабли на просторе,
они нашу радость везут...
Скажи, Средиземное море,
где бе́рега тихий приют?
В иерусалимском переулке
грусти чуть заметные следы...
Незаметно день смолкает гулкий,
вечер опустился на сады,
и сменяются легенды снами,
полными библейской тишины,
и лаванды дышат перед нами,
вдосталь ароматами полны.
Будто ниткой серебристой поднят
месяц к полуночным небесам,
Орион с Медведицей сегодня
дальний север указуют нам.
И на север улетают мысли,
суетливой мечутся толпой,
устремляются к родимой Висле
и к моей Варшаве дорогой.
Мы сидим с тобою, друг любимый,
тишиной захваченные в плен...
И внезапно в тишь Иерусалима
ворвался с мазуркою Шопен.
Хорошо играет незнакомый,
сердцу очень близкий пианист,
и звучит напев родного дома,
серебрист и, словно детство, чист.
Он мазурский, он куявский, что ли,
из родимых прилетел сторон,
нам о нашей неизбывной боли
и о радости напомнил он.
Он поет о молодой невесте,
он поет о конюхе больном,
о глухом отчаянье предместий
и о сердце страждущем моем.
Бабушка не раз мазурку эту
в темной комнате играла мне,
где казненных братьев два портрета
с давних лет висели на стене.
Спят два брата, в кунтуши одеты,
похоронены в саду родном...
Неожиданно в скитаньях где-то
бабушка заснула вечным сном...
Тяжко-тяжело басы нависли,
неуемна трель высоких нот,
скоро сердце по родимой Висле
вдоль лесов сосновых поплывет.
Сердце, ты скитаешься по свету,
ты – бродяга па пути большом,
ты взволновано мазуркой этой,
как скрипичным заперто ключом.
Ночь полна блаженного досуга,
пианист играет в поздний час...
Но не слишком ли, моя подруга,
эти клавиши терзают нас?
Весь я зеркалу уподобляюсь,
злые судьбы глядят в меня,
где б я ни был, я опаляюсь
жаром жертвенного огня.
Ты, поэзия, не ослепла,
и, на крыльях своих паря,
птицей фениксом встань из пепла,
гневной песнею бунтаря.
Пригвожденный к аду и раю,
слышу – голос твой не затих,
никого я не проклинаю,
а бросаю вперед свой стих.
Пусть судьба моя – вечная лгунья,
я тебя лишь одну зову,
и во мраке и в полнолунье
в океане людей плыву.
Был солдатом своей отчизны,
жил, Икара завет храня...
О, поэзия! В гущу жизни
самолетом ты сбрось меня!
Боевое мое заданье —
чтобы стих мой не отступал,
умирающим – обещанье,
для живых – боевой сигнал!
Антонию Слонимскому
Когда тебе приставят к горлу нож
и заглянуть велят во чрево ямы,
что нужно гордому, чего ещё ты ждёшь?
– Отваги. Я упрямый.
А если ты падёшь без страха и сомненья
и твоё сердце вырвет враг самовлюблённый,
что нужно воину, чтоб умереть без стона?
– Презренье.
Распались кости, политые кровью,
но дело живо в миллионах душ безвестных.
Чем хочешь ты в их памяти воскреснуть?
– Любовью.
О проекте
О подписке