Звучи, о арфа, ты все о Казани мне!
Звучи, как Павел в ней явился благодатен!
Мила нам добра весть о нашей стороне:
Отечества и дым нам сладок и приятен, —
так писал Г. Р. Державин в 1798 году в стихотворении «Арфа» о своем родном городе на берегу Волги. Метафора «дыма отечества», по всей видимости, была заимствована им из позднелатинских переводов Гомера и Овидия. В «Одиссее» плененный Калипсо царь Итаки, «напрасно желая видеть хоть дым, от родных берегов вдалеке восходящий», молил о смерти. «Дым отечества» – символ ностальгического чувства, тоски по далекой родине (у Державина – по «малой» родине) – стал распространенным патриотическим образом, объединяя ностальгическое настроение с патриотическим. Ностальгическо-патриотическая символика особенно ярко проявилась в творчестве русских поэтов-эмигрантов XX века. Как правило – это не политические символы, а порой невидимые изнутри России приметы родных мест. В стихотворении М. И. Цветаевой «Тоска по Родине» упоминание встреченного по дороге куста рябины производит такое сильное воздействие на автора, что перехватывает дыхание и обрывает повествование на полуслове. Родина ассоциируется не с государством, а родными, близкими сердцу вещами, формировавшими повседневное локальное пространство:
Там в сумерках рояль бренчит в висках бемолью.
Пиджак, вися в шкафу, там поедаем молью.
Оцепеневший дуб кивает лукоморью,
– вспоминал на пятый год эмиграции родину И. А. Бродский. Такой патриотизм имеет не столько территориальное, сколько временное измерение, так как обращен к утраченному прошлому. Но в этом случае возникает вопрос: может ли человек, находящийся не на чужбине, а в своем отечестве, испытывать патриотическое чувство, коль скоро из него изъята тоска по родине? И если да, то насколько естественен такой патриотизм?
Один из вариантов ответа связан с защитой родины от внешних врагов. Именно в военно-героическом эпосе черпает вдохновение патриотическая пропаганда. В России более чем на столетие главным символом военно-патриотической политики стала Отечественная война 1812 года, однако предшествовали ей специфические формы патриотизма: шапкозакидательские настроения квасных патриотов, сменившиеся затем патриотической тревогой и паникой после вторжения армий Наполеона. Как это обычно бывает, накануне войны России с Францией в высших сферах российского общества сложилась патриотическая эйфория. Опальный фаворит Павла I граф Ф. В. Ростопчин – «сумасшедший Федька», как назвала его Екатерина II – убеждал в 1805 году москвичей в том, что «русская армия такова, что ее не понуждать, а скорее сдерживать надобно; и если что может заставить иногда страшиться за нее, так это одна излишняя ее храбрость и даже запальчивость», а также рассказывал о русском секретном оружии – боевом кличе «За Бога, Царя и Святую Русь», который так воздействует на солдат, что они без памяти бросаются на неприятеля, сметая любые преграды[1]. Студент Московского императорского университета С. П. Жихарев в это время отмечал, что многие патриоты «чересчур храбрятся и презирают французов». Поражение под Аустерлицем охладило их пыл, а кого-то заставило переосмыслить патриотический энтузиазм предшествующего времени, обнаружив в нем одно лишь желание угодить власти: «Мнение Москвы состоит единственно в том, чтобы не иметь никакого мнения, а делать только угодное Государю, в полной к нему доверенности»[2]. Пропаганда пыталась подсластить горечь поражения рассказами о геройстве русских воинов, конструируя военно-патриотическую мифологию. В итоге, когда в декабре 1805 года император вернулся в Петербург, столичное общество устроило ему триумф, называя его именами римских императоров периода наивысшего расцвета Рима – то Марком Аврелием, то Антонином Пием. В разных социальных кругах – среди купечества, духовенства, не говоря уже об аристократии – зрели реваншистские настроения. В это время в театрах появляются историко-патриотические спектакли: «Дмитрий Донской», «Пожарский», «Марфа Посадница». Однажды запущенный пропагандой механизм патриотизма, направленный на преодоление травмы военной неудачи, обнаружил способность к саморазвитию: патриоты подбадривали друг друга демонстрацией уверенности в скорых победах и еще более поднимали градус патриотических эмоций. В ряде случаев патриотическое настроение достигало стадии аффекта. Современник описывал состояние зрителей во время спектакля «Дмитрий Донской», главную роль в котором исполнял любимец публики А. С. Яковлев:
Я чувствовал стеснение в груди; меня душили спазмы, била лихорадка, бросало то в озноб, то в жар; то я плакал навзрыд, то аплодировал из всей мочи, то барабанил ногами по полу – словом, безумствовал, как безумствовала, впрочем, и вся публика, до такой степени многочисленная, что буквально некуда было уронить яблоко[3].
Жихарев выделил реплики актеров, после которых в зале начиналось буйство, прерывавшее постановку: «Беды платить врагам настало ныне время» и «Ах, лучше смерть в бою, чем мир принять бесчестный». Тем не менее последующий ряд поражений русской армии привел Россию к подписанию Тильзитского мира в 1807 году.
Сохранявшиеся противоречия между Александром I и Наполеоном I делали неизбежным новое столкновение. В российском обществе развивалась патриотическая тревога, в которой разгоралось соперничество за право считаться истинным патриотом. Образ патриота конструировался через его противопоставление чужому, врагу, поэтому серьезным обвинением становилась галломания. Так как Франция являлась не только внешнеполитическим соперником России (накануне 1812 года одним из главных камней преткновения между империями было герцогство Варшавское, на территории которого Наполеон ввел конституцию), но выступала символом революции, то галломания становилась признаком, по выражению литературоведа, академика Императорской академии наук А. Н. Пыпина, «агента и союзника революции». Одной из жертв той «войны патриотизмов» стал царский фаворит-реформатор М. М. Сперанский, чья франкофилия в глазах консервативной общественности равнялась почти национальному предательству. Его идейный противник граф Ф. В. Ростопчин критиковал галломанию российского общества от лица своего литературного героя:
Спаси Господи! Чему детей нынче учат! Выговаривать чисто по-французски, вывертывать ноги и всклокачивать голову… как же им любить свою землю, когда они и русский язык плохо знают? Как им стоять за Веру, за Царя и за Отечество, когда они закону Божьему не учены и когда русских считают за медведей?.. Отечество их на Кузнецком мосту, а Царство небесное Париж[4].
За свой верноподданнический патриотизм граф получил накануне войны 1812 года должность московского генерал-губернатора, которая в итоге очень дорого обошлась москвичам. При этом Ростопчин выступал не против Франции как таковой, а против революционных веяний, нового уклада Французской республики и образованной на ее фундаменте империи Наполеона. Впрочем, современники отмечали у графа нелюбовь к французам, особенно после войны 1812 года, что, однако, не помешало Ростопчину выехать в 1817 году в Париж и прожить там с семьей до 1823 года. Патриотизм Ростопчина носил во многом политический характер, а отечеством, соответственно, для него становился существующий в России политический строй. О том же писал и Н. М. Карамзин в 1811 году в «Записке о древней и новой России»: «самодержавие есть палладиум России».
Другим враждебным отечеству мировоззрением, помимо галломании, консерваторы-патриоты объявили космополитизм. Идеи «мирового гражданства», известные еще с античных времен, получили новое развитие в эпоху Просвещения в сочинениях Монтескье, Вольтера и Канта. В работе «Рассуждение о любви к Отечеству» адмирал-писатель А. С. Шишков высказывался по поводу космополитизма:
Человек, почитающий себя гражданином света, то есть не принадлежащим ни к какому народу, делает то же, как бы он не признавал у себя ни отца, ни матери, ни роду, ни племени. Он, исторгаясь из рода людей, причисляет сам себя к роду животных[5].
Однако, сравнивая любовь к отечеству с любовью к матери, Шишков заявлял, что патриотическое чувство сильнее семейных уз: «Сила любви к отечеству препобеждает силу любви ко всему, что нам драгоценно и мило, к женам, к детям нашим и к самим себе». Этот постулат был необходим патриотам для того, чтобы оправдать готовность жертвовать благосостоянием и жизнями своих близких ради отечества. При этом, определяя отечество как «страну, где мы родились, воздух, которым дышим, землю, где лежат кости отцов», Шишков называл главой отечества царя, данного богом. Тем самым любовь к отечеству оборачивалась верноподданничеством. Характерно, что в момент написания своего «Рассуждения» адмирал находился в опале, но когда сочинение прочитал император Александр I, он вернул Шишкова на службу, назначив его на должность государственного секретаря вместо удаленного М. М. Сперанского.
Тем не менее внутри «партии» патриотов-консерваторов не было единства, издержкой патриотизма часто становились параноидальная подозрительность и поиск врагов среди своих: патриот Шишков подозревал консерватора Карамзина в вольнодумстве и галломании на том основании, что в его поэзии обнаруживалось стремление освежить литературные формы в духе французских традиций[6]. Общественные дискуссии по политическим вопросам накануне войны казались Ростопчину призраками грозившей России революции. По мнению А. Н. Пыпина, в это время в обществе сложился
тот особый патриотизм, сущность которого состоит в самовосхвалении и воинственном задоре… Успехи просвещения понимаются… как победа над другими: это не есть желание мирной образованности для самих себя, а желание – заткнуть за пояс других[7].
Вторжение армии Наполеона в Россию способствовало внешнему единению власти и общества. В царском манифесте от 6 июля 1812 года проводились параллели с событиями двухсотлетней давности и ставилась задача «объединиться против общего врага, чтобы тот встретил в каждом дворянине князя Пожарского, в каждом горожанине Кузьму Минина, в каждом лице духовного звания монаха Авраамия Палицына». Отчасти это и было реализовано в народном ополчении, хотя впоследствии выяснилось, что крестьяне-ополченцы ждали от «отечества» (или его «отца») определенные награды за свои услуги: землю и волю. После возвращения в Москву Ростопчину пришлось угрожать местным крестьянам-ополченцам применением против них военной силы, если они не подчинятся властям и не прекратят грабить помещиков.
Война 1812 года, как и любая другая, отличалась как проявлениями героизма, жертвенности, так и трусости, предательства, в результате чего складывались две противоположные картины войны: официозно-патриотическая и непатриотическая-народная. Офицеры вспоминали факты мародерства своих солдат, в том числе в отношении убитых русских, то есть то, что исключалось из официальной патриотической пропаганды[8]. Хотя патриотическая риторика поддерживала боевой дух комбатантов, ее изучение обнаруживает разные интерпретации патриотизма. Так, 19-летний поручик лейб-гвардии Семеновского полка А. В. Чичерин, мечтавший «отдать жизнь за сердце отечества» (что геройски и сделал во время Заграничного похода), но пребывавший в состоянии уныния после сдачи Москвы французам, утешал себя в сентябре 1812 года тем, что гибель империи не означает гибели отечества, записав в дневнике:
Любовь к отечеству должна заставить меня все позабыть: пусть свершаются предательства, пусть армия потерпит поражение, пусть погибнет империя, но отечество мое остается, и долг зовет меня служить ему[9].
В данном случае под отечеством понимается не государство, власть, политические институты, а земля и живущий на ней народ. Молодые дворяне-офицеры во время войны не склонны были рассматривать своих командиров и власти в целом в качестве единственного патриотического образца. Будущий член «Союза благоденствия» П. С. Пущин в своем дневнике зафиксировал имевший место 8–12 июля 1812 года бунт молодых офицеров против командовавшего лейб-гвардии Семеновским полком К. А. Криднера, позволившего себе сделать оскорбительное замечание в адрес их товарища. Арбитром выступил великий князь Константин Павлович, напомнивший офицерам, что в условиях военного времени их долг подчиняться своим командирам ради спасения отечества, но затем отправивший Криднера в отставку. Для Пущина и его товарищей право на свободу мысли и защиту чести оказывалось выше законов субординации, составляя основу патриотического поведения.
Занять центральное место в военно-патриотической политике последующих ста лет войне 1812 года помогли не только военные успехи, но и успехи пропаганды: война шла как на полях сражений, так и в медиапространстве – слухам и дезинформации противопоставлялись официальные сообщения. В период наступления Наполеона на Москву в Первопрестольной стали распространяться слухи о том, что французский император желает россиянам добра, собирается дать крестьянам свободу и пр., то есть чуть ли не сам выступает в роли российского патриота. Генерал-губернатор Москвы, «сумасшедший Федька», обратился к PR-технологиям и стал сочинять агитационные листки-афишки, которые развешивались на московских улицах:
Слава Богу! Все у нас в Москве хорошо и спокойно. Хлеб не дорожает и мясо дешевеет. Одного хочется, чтоб злодея побить, и то будет… берегитесь одного: пьяниц, да дураков: они распустя уши, шатаются, да и другим в уши в расплох надувают. Иной вздумает, что Наполеон за добром идет; а его дело кожу драть: обещает все, а выйдет ничего. Солдатам сулит фельдмаршальство, нищим золотые горы, народу свободу; а всех ловит за виски, да в тиски… Государь изволил приказать беречь матушку Москву; а кому ж беречь мать, как не деткам![10]
В другой «афишке» Ростопчин клялся своей жизнью, что Наполеон никогда не войдет в Москву, и призывал не поддаваться панике и не покидать город.
Активная патриотическая пропаганда велась на страницах журнала «Русский вестник» С. Н. Глинки, о котором П. А. Вяземский писал:
Перо Глинки первое на Руси начало перестреливаться с неприятелем. Он не заключал перемирия даже и в те роздыхи, когда русские штыки отмыкались, уступая силе обстоятельств и выжидая нового вызова к действию[11].
Оборотной стороной патриотической пропаганды, сеявшей не только ненависть, но и страх перед реальным внешним и потенциальным внутренним врагом, становилось распространение шпиономании. В разных городах напуганные обыватели с подозрением относились к незнакомым прохожим, принимая их за шпионов и избивая до смерти. А. С. Шишкову пришлось выпустить в Петербурге объявление о запрете частным лицам самовольно хватать прохожих, подозреваемых в шпионаже. Сосланного в Нижний Новгород М. М. Сперанского некоторые местные дворяне-патриоты предлагали «повесить, казнить, сжечь на костре», в результате чего его было решено отправить подальше от греха в Пермь.
Тем не менее взращенный на эмоциях патриотизм (особенно на страхе и ненависти) не может жить долго. Объявив войну галломании, Глинка восхвалял все русское, однако, как отмечали современники, то, что было естественным в условиях войны, после победы над Наполеоном стало казаться смешным. Пыпин отмечал, что после войны патриоты-консерваторы «жаловались, что стал слабеть энтузиазм», объясняя это тем, что патриотизм части общества носил случайный характер, был вызван инстинктом самосохранения в условиях французского вторжения, а после победы потерял актуальность.
Патриотический энтузиазм мирного времени должен был избрать себе новую цель, и ею стало желание совершенствования политической системы. Согласно следственным показаниям декабриста князя С. П. Трубецкого, участники войны 1812 года «рассуждали, что уже был каждый по возможности своей полезен отечеству в военное время, не должны быть бесполезны и в мирное»[12]. Проблема форм патриотической деятельности в мирное время очень долго сохраняла актуальность, так как военно-патриотическая пропаганда смещала акценты на подвиги героев в годы войны, поэтому практики небоевого патриотического поведения были плохо понятны людям. Славянофил И. С. Аксаков в статье «В чем недостаточность русского патриотизма» в 1864 году не без раздражения пенял доморощенным патриотам: «Пора же понять, наконец, что способность патриотических жертв во время войны нисколько не освобождает нас от обязанностей нравственных во время мира»[13].
О проекте
О подписке