Мы не два года ведем войну – мы вели ее тридцать лет, содержа миллион войск и беспрестанно грозя Европе. К чему все это? Какие выгоды и какую славу приобрела от того Россия?.. Лет пять тому назад, москвичи провозгласили, что Европа гниет, что она уже сгнила, а бодрствуют, живут и процветают одни славяне. А вот теперь Европа доказывает нашему невежеству, нашей апатии, нашему высокомерному презрению ее цивилизации, как она сгнила[36].
К. Д. Кавелин находил лишь одно историческое оправдание войне – в том, что она своим поражением открыла обществу глаза на беспутность верховной власти:
Война нужна была как немезида, как фонтенель, как меркурий против сифилиса, открывшегося в России в лице высочайшей особы. Теперь она становится тем, чем она всегда есть: зло и несчастие, особливо такая бессмысленная, позорная война![37]
Впоследствии было признано, что поражение в войне действительно пошло на пользу отечеству – подтолкнуло Александра II к Великим реформам. Начало правления Александра II Хомяков назвал «оттепелью», этот термин подхватили славянофилы, надеясь, что молодой император начнет необходимые стране реформы.
«Оттепель» проявилась также в «оттаивании» некоторых патриотов-имперцев, утрачивавших воинственный пыл, а вместе с ним и отдельные псевдопатриотические ценности. Показательна в этом плане метаморфоза, произошедшая с И. С. Аксаковым. После окончания войны славянофил писал родителям, возмущаясь устроенным в Москве торжественным чествованием моряков-защитников Севастополя и даже заявляя о готовности прослыть западником:
Что за комедию разыгрывают Кокарев и Погодин! Читать возмутительно… Беда от русского направления, которым изволит проникаться светское общество! Слова «народность», «русский дух», «православие» производят во мне теперь такое же нервическое содрогание, как «русское спасибо», «русский барин» и т. п.; охотно согласился бы прослыть в обществе и западником и протестантом… Не слышится мне во всем этом ни теплой любви к истине, ни горячего стремления к ней и к благу общему, а много умной суеты, самолюбивой потехи[38].
Как и после поражения под Аустерлицем, патриотическая пропаганда пыталась исцелить травму капитуляции Севастополя героическими рассказами о подвигах русских воинов, однако возвращавшиеся из Крыма солдаты несли с собой иные истории:
Из рассказов, которые мне приходится часто слышать, вижу я, как фальшивы репутации многих героев, созданные в Москве и Петербурге, как преувеличено многое и вообще, как эхо и резонанс дают ложное понятие о первоначальной истине. Замечательно также, что превознесение черноморцев похвалами паче меры чрезвычайно обидело и раздражило армию, гибнувшую тысячами на бастионах. Вообще хорош и истинно высок только «нижний чин»; храбрость же большей части офицеров не имеет нравственного достоинства. По рассказам, Севастополь был чем-то вроде Содома и Гоморры относительно нравственности; Малахов курган прозывался «Хребет беззакония». Следует из всего этого вывести, что разврат в русском человеке не растлевает и не расслабляет его, а сам есть результат сил и энергии, осужденных на бездействие… —
и далее о разорении татарских поселений в Крыму: «Вы не можете себе представить, какую скверную память оставила по себе русская армия. Это был чистый разбой, грабеж, насилие, произведенное не солдатами, а офицерами и генералами»[39].
Еще острее противоречия русского патриотизма вскрыло Польское восстание 1863–1864 годов, поводом к которому стал насильственный рекрутский набор, носивший характер политических репрессий, но причины были связаны с национальным движением (в результате подавления Польского восстания 1830–1831 годов в царстве была отменена конституция, перестали действовать Сейм, Государственный совет, усилилась русификация). Помимо собственно польского вопроса внутри Российской империи, отечественных патриотов болезненно задела моральная поддержка поляков в ряде европейских держав, прежде всего в Великобритании, Франции и Австрии, потребовавших от России «прекратить кровопролитие в Польше» и предложивших вынести польский вопрос на обсуждение Венского конгресса, что было расценено как попытка вмешательства во внутренние дела отечества. В речах современников появилась фраза, объясняющая причину Польского восстания: «француз гадит»; а также раздавались восклицания «Отечество в опасности!»[40]. Патриотическая риторика объединила идейных оппонентов – западников и славянофилов. Западник М. Н. Катков в польском вопросе занял бескомпромиссную позицию, увидев в нем столкновение польского и русского патриотизмов. По его мнению, польские патриоты стремились «отнять у России не только значение великой державы, но и всякое политическое значение, так чтобы годовщина ее тысячелетнего существования превратилась для нее в похоронную тризну»[41]. (Патриотические эмоции подогревались политикой памяти, так как 1862 год стал важным юбилейным годом, когда отмечалось пятидесятилетие изгнания Наполеона и тысячелетие России.) В этом же издатель-западник обвинял и европейские страны, открыто называя их «нашими врагами», заявляя о готовности к изоляции России от Запада[42]. Подобное обвинение Запада в желании отнять у России «политическое значение» может рассматриваться в качестве своеобразного комплекса субъектности, при котором представители одной державы, чувствуя несоответствие своих амбиций той реальной роли, которая отводится стране на международной арене, пытаются компенсировать чувство неполноценности перенесением ответственности на других, обвиняя их в тайном сговоре или переводя вопрос в русло цивилизационного противостояния. К тому же в России в 1863 году сохранялся комплекс проигранной Крымской войны. А. В. Никитенко в дневнике угрожал Европе, предупреждая, что «новая война с Россией не будет похожа на Крымскую».
Ф. И. Тютчев также рассматривал польский вопрос в контексте цивилизационного противостояния России и «коллективного Запада», но при этом, в силу служебного положения, демонстрировал более «сдержанную» позицию:
Я конечно не принадлежу к тем, кто в своем мрачном патриотизме хотел бы обречь Россию на систематическое одиночество, обособить и уединить ее на веки. Я допускаю сближения, но с тем, чтобы они были лишь случайными, и чтобы, соглашаясь на них, ни на мгновение не забывалась та истина-догмат, что между Россией и Западом не может быть союза ни ради интересов, ни ради принципов, что не существует на Западе ни одного интереса, ни одного стремления, которые бы не злоумышляли против России[43].
Характерно, что Тютчев, давно писавший о ненависти Запада к России, приходил к выводу о наличии некоего антирусского заговора – конспирология как когнитивное искажение связана с личными фобиями и порожденными ими навязчивыми идеями.
Патриотические эмоции привели к тому, что в 1863–1864 годах в российском обществе родилась военная тревога – предчувствие большой европейской войны. В значительной степени сами патриоты своей риторикой разжигали в себе этот страх, который, в свою очередь, еще более усиливал враждебность и агрессию патриотов. Поэт А. А. Фет писал Л. Н. Толстому: «Самый мерзкий червяк, гложущий меня червяк, есть поляк. Готов хоть сию минуту тащить с гвоздя саблю и рубить ляха до поту лица»[44]. Игнорируя всякую логику заявлением, что Россия занималась делами мира, когда вооружалась, М. Н. Катков писал:
Мы не готовились ни к какой войне, мы исключительно занимались делами мира и внутреннего благоустройства; но козни наших врагов принуждают нас обнажить меч, они заставляют Россию призывать сотни тысяч людей к военному делу и издерживать на военные приготовления многие миллионы: пусть же знают они наперед, что это не обойдется им даром… Пора двусмысленных заявлений и дипломатического лицемерия должна же миновать наконец. Не для того же мы вооружаемся, чтобы понапрасну разоряться и продолжать терпеть всякого рода оскорбления[45].
Министру иностранных дел А. М. Горчакову приходилось даже через Ф. И. Тютчева просить издателя «Московских ведомостей» сменить воинственный тон в отношении Запада на более сдержанный, дабы не усугублять международную напряженность[46]. Современники ругали издания и издателей, ответственных за военно-патриотическую истерию – «Гнусный „Русский Вестник“! Гнусный Катков!» – и гадали на страницах своих дневников: «Будет война или не будет? – вот великий нынешний вопрос. Будет? Не будет?»[47]
Патриоты-консерваторы испытывали амбивалентные чувства. Так, Тютчев радовался твердому отпору Горчакова европейским странам, данному в депешах, которые «затронули национальные струны души», понимая при этом, что они приближают Россию к войне с Европой, в связи с чем впадал в панику и предвидел «нашу погибель». И. С. Аксаков, также почти смирившийся с мыслью о неизбежности войны, пытался связать с ней надежду на возрождение «народной Руси». Воинственно-патриотическая риторика становилась профилактикой страха перед войной, создавала ощущение национальной сплоченности, однако последнему мешали инакомыслящие. Народники распространяли листовки против политики правительства в Польше, в прокламации «Земли и воли» противопоставлялись империя и отечество и подчеркивалась общность интересов польских повстанцев и русских людей:
Мы с Польшей, потому что мы за Россию. Мы со стороны поляков, потому что мы русские. Мы хотим независимости Польши, потому что мы хотим свободы России. Мы с поляками, потому что одна цепь сковывает нас обоих… Да, мы против империи, потому что мы за народ![48]
Тем самым имперство представлялось антинародным и антипатриотичным мировоззрением, так как провоцировало национальные проблемы.
Опасаясь войны и понимая значение народного ополчения, консерваторы начали готовить крестьян к мысли о возможном очередном вооруженном конфликте с зарубежными странами. Летом 1863 года вышла анонимная книжка «О русской правде и польской кривде», в которой слогом народного сказа сообщалось, что поляки задумали захватить Киев и вернуть крепостное право в России, истязают и убивают православных священников, давались характеристики национальных черт поляков как людей хвастливых, подлых и склонных к воровству, рассказывалось, что поляки вступили в антирусский сговор с европейскими державами, которым «очень хочется унизить Россию», а помогают им в этом «русские воры», сидящие в Лондоне (намек на А. И. Герцена). Текст заканчивался призывом к крестьянам идти добровольцами (охотниками) на войну, если она начнется по вине поляков и западных стран: «Да ведь нашим молодым ребятам Царь не отчим, а матушка Русь не мачеха – пойдут многие охотой, это уж верно». На эту брошюру рецензией откликнулся М. Е. Салтыков-Щедрин, который с раздражением писал о проводившейся ее автором навязчивой пропаганде любви к Родине:
Человек и без того уже склонен воспитывать в себе чувство национальности более, нежели всякое другое, следовательно, разжигать в нем это чувство выше той меры, которую он признает добровольно, будучи предоставлен самому себе, значит уже действовать не на патриотизм его, а на темное чувство исключительности и особничества.
Леволиберальная интеллигенция кулуарно выражала сочувствие польским патриотам. Хозяйка популярного в Петербурге литературного салона Е. А. Штакеншнейдер, остро ощущавшая фальшь официозной военно-патриотической пропаганды, с одной стороны, а с другой – переживавшая из-за разговоров об усилившейся в Европе русофобии в связи с польскими событиями, записала в дневнике в мае 1863 года:
Россия, Россия, родная, до чего доигрались с тобой! Какого тяжелого драматизма полно положение всякого мыслящего русского! Я бы хотела теперь быть полячкой и с чистой совестью от всего сердца биться за родную землю
О проекте
О подписке