Дэн вспомнил, что был какой-то ночной звонок. Он знал, что не нужно было отвечать. Кто же будет звонить так поздно с хорошей вестью? Ясно, что это должны были быть очень плохие, страшные вести. Всегда вот так ночью и сообщают о смерти. Вот он и не стал снимать поначалу трубку, когда раздался этот погребальный звон, донесшийся откуда-то извне. Он услышал вой сирены за окном, потом лай собаки. Он не знал, кто звонил и зачем. Но он точно знал, что правильно сделал, не сняв трубку в тот страшный миг. Он сидел и молча смотрел на то, как разрывается эта телефонная трубка, больше похожая на серый гроб. Он сидел и смотрел на него часами; может быть и годы пролетели незаметно, может быть пролетела и вся жизнь… Он одержал победу в схватке с непосильным врагом: несчастье захлебнулось в себе, умерло на другом конце провода, так и не посмев войти в его жизнь.
И все же, оно вошло. Вошло подло, незаметно, коварно. Оно оказалось сильнее, напористее, наглее, и в один миг, не удержавшись, Дэн схватил трубку. Кто-то четко проинструктировал, куда и зачем нужно ехать. Через несколько минут он уже следил за каждым ее вздохом, за каждым шевелением губ, за каждым трепетанием ресниц. Это были последние минуты жизни. Он знал, что она умирает, умирает у него на глазах. Он видел, как уходит жизнь оттуда, откуда она не должна была уходить. Одновременно было больно и непонятно; невозможность что-то изменить рождало бессилие, в котором меркло все доброе и разумное. Такое происходило впервые, и он не понимал, что делать, как правильно реагировать на это зрелище недоступной ему смерти. Он бы хотел сейчас войти в нее, проникнуть в ее мысли, прямо в сердце, что бы вместе прочувствовать этот страшно-блаженный миг. Но она была недоступна, может быть единственный раз в жизни по-настоящему недоступна. Но как страшна и прекрасная была эта недоступность!
Немой ужас убил в нем всякую способность к действию. Горе как-то странно подействовало на него. Теперь он был просто заворожен. Она была так прекрасна в своем умирании! В другой раз он бы подумал, что это кощунство. Но не сейчас! Сейчас он видел перед собой чудесную картину божественного умирания; это вечный закат дня, это радость тихого прибоя. Но никакой язык не в силах описать восторга и потрясения, которое испытывает душа, столкнувшись с блаженной красотой угасания. Он не знал, кто умирает сейчас перед ним: девушка, бабочка, птица, богиня, или сама жизнь. Это было не важно. Он видел что-то, он видел, как умирают, умирают по-настоящему, без прикрас. И это было самое важное, потому что важного-то ничего и не было в мире.
Дэн почувствовал холодные слезы на своих губах. «Что же нам всем делать теперь с этим мертвым твоим телом?»
Потом было страшно, больно, стыдно…
Как одиноко и страшно лает собака за окном в глубокой ночи. Ее лающий вой холодным эхом раздается по пустым кварталам города, как будто напоминая о надвигающейся беде. О всегда близкой беде. Улицы трагически пустынны, и только этот страшный лай единственный свидетель и немой спутник жизни. Словно чья-то смерть вышла из своих чертогов и властно бродит по безлюдным дорогам ночного города, в поиске очередной нечаянной жертвы.
Как потерянная тень бродил Дэн по темным переулкам всю ночь, бормоча, словно полоумный что-то себе под нос. Он не замечал ни одиноких прохожих, ни рекламных огней, ни редких машин, с огромной скоростью пролетавших в смертельной близости от него. Конечно, ее не спасли. Это было понятно сразу, с первого момента, как только он перешагнул порог этого холодного чужого заведения. Его сразу обдал запах медицинских препаратов, отдававших неистребимым запахом погребенья. И когда врач спросил, кто он ей, то стало все понятно. Он бы мог ударить, даже убить этого врача, который не смог ее спасти. Почему-то показалось, что во всем виноват врач, и на миг Дэн почувствовал, как в его сердце загустела жесткая струя ненависти и злобы. Он вышел из приемных покоев скорой, не сказав никому ни слова.
Как-то плохо стало без нее… А как ее звали? Ирина? Или Полина (нет, не может быть, чтобы Полина – слишком уж странное имя, хотя оно ей чем-то подошло бы). Не знать даже ее имени!? Это конечно невообразимо. Но почему, почему он так и не узнал ее имя?!? Ее настоящее имя, имя единственной возлюбленной? Дэн не мог сказать ничего определенного.
Да это было и не важно; ему было так хорошо с ней, тепло и уютно, что даже и в голову не пришло спросить ее об имени. Наверное, это легкомысленно и неправильно. Что ж с того? Теперь ему плохо без нее, и знай он ее имя, это вряд ли помогло бы ему. Почему он думает об ее имени, разве ее звали не Мария? Нет, не Мария. А тогда как?
Куда она вообще делась? Почему она исчезла так неожиданно? Она растворилась в сизой дымке весеннего вечера, оставив ему скучную и неинтересную жизнь, чей теперешний смысл заключался лишь в воспоминаниях о ней. Но ничего кроме боли эти воспоминания не приносили. Так нельзя было поступить! Это жестоко и бесчеловечно, в конце концов. Я так ее любил… Да, где же она?!
Как только Дэн осознал свое сиротливое положение, ему стало скучно и страшно. Но она же ему ничего, ровным счетом ничего не обещала. Она просто была, и ее незаметное бытие и было обещанием. И поэтому оно было таким легким и единственным. Едва бы он теперь вспомнил, как она вообще появилась в его жизни.
Но ведь были времена, когда ее не было, а он был! Но теперь он об этом совсем-совсем ничего не помнил; он помнил только ее, чье отсутствие стало уже мукой и проклятьем.
Дэн растерянно смотрит, как вечерние лучи заходящего солнца отражаются на стенке соседнего дома. Он с тревогой вглядывается в приближающийся сумрак, который уже не сможет скрасить никто. Лучи такие прекрасные и равнодушные. Он один. Ехать к жене? Невозможно, ненужно, бессмысленно. А жива ли жена, может она тоже умерла? Ведь хоронили кого-то недавно… и он видел лицо, очень похожее на нее… так случайно взглянул, страшно стало… но он все увидел, он все тогда понял. Или это был сон? Кто же умер в больнице? Редкие проблески реальных событий сразу же покрывались непроницаемой тьмой, в которой жили дикие образы невозможного. Но где же неизбежное? Неизбежное, этот бог истинного, теперь был где-то далеко, в недосягаемой для разума и чувств дали. Сумрак настолько плотно и густо вошел в сознание Дэна, что он действительно не мог понять, кто же умер на самом деле? И это было самое страшное и печальное. Он окончательно потерял себя.
Когда прошло первое оцепенение, и ушедшая жизненность вновь вернулась, Дэн почувствовал, что ему уже не важно, кто умер: жена или Мария. Возможно обе. Умерла она, та, ради которой все. Умерла, не родившись. Ее никогда и не было, а была лишь тоска по ней и всегда смертельное предчувствие ее внезапного ухода. Жена и Мария перемешались, став одним существом, одним нераздельным существом. Нераздельным и неслиянным. Это какое-то двуипостасное существо женского рода, богиня, женское божество, одновременно прекрасное и невыносимое в своей лучезарной неприступности. Ее никогда ведь не было, и не будет. Только больно дразнящая мечта, или призрачный сон, рожденный в недрах глубокой смертной муки по вечности.
Дэн понял это только теперь, только в эту самую минуту, в режиме on-line своей страшной и неприкаянной, такой непонятной ему самому, своей собственной неизвестной и неведомой никому жизни. Не стало той самой, которая стала ему уже самым близким и родным существом на свете.
Такова жизнь. Дэн зашел в подъезд, выпил одним махом бутылку огненной воды и повалился наземь как бывалочи, ничего не помня, и ничего не желая.
А жизнь проходила сама по себе, протекала и бурлила, брезгливо обходя это, почти что мертворожденное тело, так беспомощно развалившееся в чужом грязном подъезде.
Вернувшись с кладбища, на котором окончательно была похоронена мечта, Дэн заперся в комнате и написал то, чего уже она не могла прочитать никогда:
«Я на несколько мгновений забыл о ее существовании. Я, конечно, поразился, когда опомнился, как такое оказалось возможным – ведь я никогда ни разу ни на миг не выпускал ее из плотного кольца моего сознания. И вот, совершенно неожиданно для себя, я осознал, что несколько мгновений был в совершенном отрешении. Я бросил взгляд на книжную полку, на которой были нелепо разбросаны какие-то лишние и ненужные вещи, своим существованием как бы оскорбляющие и задевающие чинный книгострой, и моя мысль провалилась в далекие миры, не имеющие отношения к ее бытию.
Конечно, я несколько удивился тому, когда вдруг опомнился также внезапно, как и забылся, что мог быть вне зоны удержания ее в своем сознании вполне нормально и сносно. Я даже не заметил, как она выпала из моего внутреннего зрения, всегда цепко держащего ее в твердых руках обладания и не отпускавших ее ни на миг. Нельзя было помыслить ее вне меня. Я мог не видеть ее днями, часами, неделями и даже больше. Я никогда точно не знал, где она и что с ней. Порой я даже не знал, жива ли она или нет, мне как будто было это безразлично. Но моя мысль никогда не отпускала ее, даже на самое короткое мгновение. Об этом не могло быть и речи.
А тут несколько секунд, ставших вечностью, (ведь я точно не знал, сколько все это длилось – может миг, может минуту, может около получаса, главное, что я успел забыть ее за этот промежуток времени, причем забыть так, как будто ее никогда и не существовало вовсе). Это дало мне возможность уже после осознать, как плотно она проникла во все поры моего существа, как заполнила своей необъяснимой вездесущностью все мое бытие, включая его плоть и сознание. Я сознавал ее плотью своего сознания и чувствовал сознанием своей плоти. Все смешалось – и плоть, и сознание, и мысль, и чувство, и образ и идея – все, абсолютно и буквально все, до самой последней капли плоти стало ею. Ее образ неизменно был имплантирован в самые интимные уголки моей души, оказывая магическое воздействие на все мысли, чувства и поступки.
Нет, я, конечно, мог делать, что угодно. Я мог быть даже с другой женщиной, это не мешало тому, что ее образ не выходил из моего сознания ни на миг. Она могла быть с другим мужчиной, но это совершенно не способствовало тому, чтобы она покидала недра моего сознания в силу ревностных механизмов. С глаз долой – из сердца вон; это было точно не про меня. Я мог, и это уже был великий абсурд, быть с ней, имея вместе с тем ее образ в минуту нашей с ней близости. Да, она и ее образ были разные вещи. Каким великим горем для меня была бы потеря ее образа! Я не мог представить себе такого. Наши встречи никогда не были равны всему остальному временим без нее в плане интенсивности воздействия ее облика на мой ум. На мой духовный ум, поскольку все силы моего существа были задействованы в процессе ее вживления в меня. Она во мне, всегда во мне.
И вот, потеря ее образа не некоторое время. Что могло быть ужаснее, что могло быть невозможнее и нелепее. Почему же я не распался на молекулы своего одиночества, когда она незаметно для меня выпорхнула из моего сознания?
Это стало для меня сущей загадкой, заставившей, однако пересмотреть природу наших отношений. Вернее, природу моей привязанности к ней. Впервые я задумался о том, не была ли она для меня помехой? Это первое, что могло прийти на ум, стоило только эмансипироваться на совсем короткий промежуток. Но прежде мне вспомнились обстоятельства, при которых и произошло это слияние душ, вернее, прилипание ее образа к моей душе. Было страшно, была какая-то ночь наслаждений, раскрытий и отдачи. Было сладко и страшно одновременно, приятная боль радости от того, что она рядом, и что ее близость как бы прощает заранее всю нелепость и ненужность моего существования, которое отныне берется под покров ее обладания, и не просто обладания, а под покров наслаждения, которое дарило ее обладание – ее обладание мной и мое обладание ею. Дарило просто так, я это понял сразу, легко и непринужденно. И это одаривание ее сокровенным наслаждением и было высшим актом милосердия, в котором мне прощались и отпускались все грехи моего совершенно ничтожного бытия. Это была поистине королевская привилегия, незаслуженная благодать, о которой только могли мечтать толпы таких же совершенно ничтожных существ, наподобие меня.
Я испугался сначала, что это не повторится по причине ее нежелания, затем испугался, что не повторится, что она просто умрет. Возьмет и умрет, как умирают сотни, тысячи, вообще бесчисленное множество других людей при самых разных, нелепых обстоятельствах. Но когда я понял, что она не умрет лишь в том случае, если я буду крепко держать ее в объятьях свой мысли, вот тогда и произошло это вхождение ее в меня, вернее ее образа в план моей внутренней духовности, в которой отныне не было места никакому другому идолу или божеству, даже идеи или мысли, настолько прочно она удерживала в моем сознании свое царственное положение.
Жизнь, безусловно, изменилась, изменилась самым радикальным образом. Я теперь должен был пожертвовать лишь своим несвободным сознанием, в котором всегда была только она. Ее дьявольски – божественный образ, давая наслаждение, дававший мне бытие. Взамен лишь одно, она действительно никогда от меня не требовала, даже внимания особого не нужно было с моей стороны, взамен только одно – жизнь ее образа в глубине моего сознания.
Что могло быть проще и слаще! Что могло быть радостнее и приятнее! Что могло быть желаннее! Трудно себе представить. Я порой задумывался над тем, почему же мне так повезло, почему истина бытия открыла свои объятия перед моим входом. И я не постеснялся и вошел туда – в эту святую обитель света и счастья, в котором все было наполнено радостью обладания той, от которой зависела моя жизнь. А взамен ничего, кроме одного – заполнения моего существа памятью о ней, живой памятью ее бытия. Я думал поначалу, что так оно и должно быть. Но я видел, что у других этого нет, совершенно точно это видел и понимал, что я не ошибаюсь. Что-то было исключительное и уникальное в наших с ней отношениях, которые вот обернулись такой драмой моего сознания.
То, что это была драма, стало понятно позже, когда я освободился от нее, когда она ушла из моей головы, не оставив там ни следа, кроме обычной памяти, подверженной уничтожающему действию времени. Никакой ностальгии, никакой тоски и терзания. Но я был, конечно, благодарен ей за этот уникальный опыт, не только за подаренное безмерное наслаждение, которое, кстати, куда-то подевалось, не накопившись ни в каких затонах моего существа. Странно было представить, как возможно такое! Как было возможно такое со мной. Это не обычная одержимость, как могло показаться поверхностному взгляду, не улавливающему никакой глубины. А здесь как раз была глубина. Да еще какая!»
Дэн, конечно, понимал, что это была нелепая попытка снять боль потери средствами какой-то, скорее всего пошлой и неудачной эстетизации. Уйти в размышления, чтобы не чувствовать трагизма; так иногда удавалось. Только вот он не мог разобраться, к кому теперь обращены эти строчки – к Марии или к жене? И это было самое тяжелое, поскольку ставило под сомнение все его существование, навсегда потерянное в этой женской неопределенности.
А потом был сон, большой, страшный и как всегда непонятный. Они (кто точно нельзя было понять) брели по большому темному и незнакомому городу. Не день и не ночь, не жизнь и не смерть, все в огромном мутном желтом мареве. Его тягучесть ощущается как предчувствие ненастья. Она тянет его к пруду, к тому самому месту, когда первый раз здесь что-то произошло. Что именно? Не понятно, жизнь или смерть? Чья жизнь и чья смерть? На земле огромные красные лужи, в темных водах которых видны очертания его смертных мук. Она продолжает его тянуть куда-то, в самую кошмарную ночь человеческого существования.
Но, увы, это был не сон, поскольку снов вообще не бывает; сон – это часть реальности, странная, непонятная, нереальная, но реальность, которую тоже нужно принимать всерьез и с которой необходимо мириться, чтобы не сойти с ума. Никогда нельзя отмахиваться от страшных моментов жизни, ссылкой на сон. Есть жизнь, и что бы в ней ни происходило, надо принимать, если и не с благодарностью, то с пониманием и покорностью.
О проекте
О подписке