Тема языка – достаточно модная тема в философии. Недавно попав в нее, она наделала там много шума и суеты, извратив образ философии, которая стала восприниматься еще менее адекватно. Еще неизвестно, что больше причинило вреда философии: закрытие философских школ или «лингвистический поворот». Но «попадание» языка в философию не случайно. Философия есть во многом поиск философии, и потому – поиск языка философии. Что есть подлинный язык философии? И есть ли он? Все имеют свой язык, который ни с чем нельзя спутать. Богословский текст отличается от художественного, и оба, в свою очередь, отличаются от научного. Бывают пограничные (междисциплинарные) зоны и некие «синтетические» построения. Однако, как правило, они неудачны и не имеют особого значения в культурном развитии. Чистота стиля является залогом культурного прогресса, если таковой вообще существует. Только чистый язык религии смог создать религию как мощнейший социальный институт и великую духовную силу; только чистый язык искусства создает мир искусства, художественную власть над миром; и только чистый, беспримесный язык науки создает науку, которая приобретает уже лидирующее положение в самой жизни. И только философия не имеет своего чистого «стопроцентного» философского языка, который можно было бы просто показать, ничего не доказывая. Философия часто дрейфует то в сторону науки (и тогда возникает иллюзия «научной философии»), то в сторону религии (и тогда появляется миф о «религиозной философии»), то в сторону искусства в его различных формах. Искусство – более уместное обиталище для философии. Однако оно всегда побеждает: эстетика изгоняет этику, такова печальная судьба философии в искусстве. Искусство также стремится к чистоте и всегда жертвует «философской глубиной» ради художественного изящества. Определить же философский язык, тем более как вербальный язык, не представляется никакой возможности. Его нет, есть только дух философии, который и есть сама философия. Невоплотимый ни в один из языков философский дух воплощается в саму философию, в ее имя. И только. Этого достаточно, чтобы философия, не будучи связанной ни с каким особым философским языком, да и вообще с языком как таковым, стала единственной реальной силой в истории и в самой жизни.
Философия в своем прорыве к истине (безотносительно к тому, как ее понимать: как подчиненную бытию или тождественную бытию) всегда прорывается через множество препятствий, которые возводит язык. Многообразие языков раздробляет мышление, и мышление вместо того, чтобы соответствовать бытию, часто подчиняется языку. Борьба философии за истину – это борьба с языком. Язык не позволяет сформулировать ни одну по-настоящему философскую проблему, уводя в глубь бесконечной вереницы иносказаний, интерпретаций и многозначности. Власть языка безгранична. Хитрость его в том, что он стремится перевести значимое в незначимое, абсолютное в относительное, философское в житейское. Ничто так не отдаляет от истины, как эстетическая прелесть языка и его семантическая неисчерпаемость. Есть где разгуляться поэту, лингвисту и герменевтику, но философу в этой компании делать нечего. В том-то и заключается борьба философии с языком. Однако язык может стать «проводником истины», если его воспринимать не как «средство коммуникации», а по крайней мере как «дом бытия». Это другой, «нелингвистический», язык – язык самой философии, в котором истина бытия обретает свое бытие. Эту динамику высших сущностей улавливает философия, понимает ее и потому сохраняет. Язык философии – сама философия; по сути, она является метаязыком для наличного языка, то есть языка, в котором в силу его бесконечных несовершенств (или совершенств, что в данном случае одно и то же) происходит забвение бытия. Наличный язык непригоден для философии; наличный язык приспособлен более всего для литературы, поскольку в ней искаженная истина бытия приобретает эстетически приемлемый вид. Поэтому часто философия делает рывок в сторону молчания как наиболее верного способа заклания языка. Только нужно понимать, что философское молчание не равно религиозному безмолвию и научному косноязычию. Философское стремление к истине всегда наталкивается на языковое препятствие, которое есть и соблазн, и безумие и преодолеть которое значит встать на путь философии.
О чем оно только не говорит! И все же философское вопрошание имеет свою строго очерченную «интенциональную структуру», что, однако, не делает философию «строгим знанием». Эта структура совершенно очевидно отличает философское вопрошание от научного познания, религиозной веры и творческого вдохновения. Вот только для чего и нужно говорить о строгой форме философского вопрошания. В чем же существо отличия? Раскрывая структуру философского вопрошания, мы сталкиваемся со странным парадоксом: истинное философское вопрошание свидетельствует о бесполезности истинного философского вопрошания. Чтобы не попасть в «порочный круг» логики и не стать жертвой обывателя, который обрадуется, услышав о бесполезности философии, и в очередной раз упрекнет философию в ненужности, следует прояснить, что означает «бесполезность» в данном случае. Ведь существует давний налет презрения, покрывающий философию как нечто совершенно ненужное, нежизненное и бесполезное. Бесполезность в философском плане понимается, конечно, не в узкоутилитарном смысле, но в смысле высших интонаций человеческой мысли, поскольку философия есть предельная мыслительная деятельность из всех существующих. Что же открывается в результате мышления на пределе возможного? Что это: вопрошание ни о чем, ни у кого и ни зачем? Зачем нужно философское вопрошание? Принесло ли оно какую-либо пользу человечеству? Нисколько. Зачем же тогда это никому не нужное философское вопрошание? Ни зачем. Спрашивать о том, зачем философское вопрошание, все равно что спрашивать о том, зачем бытие? Но именно в этом предельность мысли достигает своего мыслимого предела. Действительно, зачем бытие? Зачем быть? В логике языка такой вопрос правомерен, но его правомерность указывает на конкретный прагматический смысл; в логике философии этот вопрос переступает все границы дозволенного, принятого и понятного. На него можно было бы наложить «апофатический запрет» (наподобие того, как в богословии табуирован вопрос о «смысле бытия Бога»). В том-то и дело, что бытие и, соответственно, философское вопрошание о бытии никому не нужно, ни к чему не ведет, ничего не прибавляет. Это открытие, но открытие особого рода – открытие-потрясение, в котором мы понимаем, что философское вопрошание все же о чем-то свидетельствует и на что-то намекает, что в этом странном намеке свершается истина бытия, доступная человеку, делающая человека человеком. Ничего не давая человеку конкретно, философское вопрошание дает ему все; оно дает ему возможность делать и давать, то есть быть, быть вообще. А быть без спрашивания о том, «зачем быть?», человеческому существу невозможно. Вот почему человек никогда не сможет обойтись без философского вопрошания. Он может обойтись без всего, пожертвовать всем, но вот отказаться от философского вопрошания – не в силах, ибо он – человек. В самых потаенных и бессознательных глубинах его души свершается работа философского вопрошания. У одних она свершается радостно и непринужденно, у других – надрывно и тяжело, но свершается у всех, кто называет себя людьми. И пока человек остается человеком, он будет непрестанно вопрошать. За миг до окончания жизни свершается вся полнота философского вопрошания – полнота заката и удушающего отчаяния. Вот это и есть «хлеб наш насущный», это и есть всё. Потому что есть философское вопрошание, им и жив человек.
Да, возможно; из чего же еще ее понимать? Пусть это звучит как максима, но вопрошающая сущность философии есть единственная возможность понять, осмыслить, принять и оправдать наше существование. Если мы, конечно, хотим понимания истинного, то есть искреннего, честного и правдивого. Чем бы это нам ни угрожало. Если не хотим и дальше пребывать в иллюзии. Отказ от философского вопрошания всегда порождал чудовищ.
Философствование нужно рассматривать как предел философии. Когда мы философствуем, то нельзя сказать точно, что мы делаем. Можно определить это через отрицание: когда мы философствуем, мы точно не – не познаем, не объясняем, не рефлексируем, не трансцендируем, не медитируем, не созерцаем, не молимся, не изменяем, не критикуем. Когда мы философствуем, мы лишь философствуем, и все. Это предел делимости, за которым следует «натуралистическая ошибка». Философия есть философствование, и когда мы философствуем, мы ничего другого не делаем, кроме того что философствуем. Вот такая странная тавтология. Это не уход от ответа, это не «пустота» философии – это ее сущность. Объяснить, что такое философствование как таковое, значит свести философию к не-философии. Так и поступают чаще всего: воспринимают философию как деятельность познания, созерцания, понимания и проч. Можно сказать, с чего началась философия. С удивления. Но сверх того, что в философствовании мы лишь философствуем, мы более ничего сказать не можем. В чем заключена сущность смеха помимо «смеяния», а сущность плача помимо «плакания», сущность познания помимо «познавания»? Ни в чем. Все это неразложимые, предельные основания, за которыми не следует ровным счетом ничего. Философствование для философии и является таким предельным и неразложимым основанием. В философствовании происходит философствование. Кто на это способен, тот знает, о чем идет речь.
Философия так много, глубоко и оригинально размышляет о смерти, что за последней утвердилась репутация быть неизменной спутницей философии. Однако на чаше весов абсолюта возникает дилемма: что важнее – вопрос о бытии или вопрос о смерти? Она возникает неспроста, поскольку есть сомнение в том, насколько вопрос о смерти является в строгом смысле философским вопросом. Возможно ли философское вопрошание о смерти? Входит ли вопрос о связи смерти и бытия в самый нерв философского вопрошания? Не происходит ли здесь какой-то подмены? Человеку как мыслящему и чувствующему существу свойственно размышлять о смерти, что он и делает в той или иной мере практически каждый день. Однако философская ценность такого ежедневного размышления о смерти сильно преувеличена, поскольку это по большей части вынужденное спрашивание, вызванное физиологическим испугом, моральным дискомфортом, психологическим желанием если не избавиться от самой смерти, то, по крайней мере, уйти от «гнетущих мыслей» о ней. Неотступность смерти безжалостно истребляет всякую прочность и стабильность; вновь и вновь возникающая смерть или надвигающаяся ее тень невольно возбуждают вопрос о смерти, оставляемый обыденным сознанием не просто нерешенным, а «плохо» нерешенным. В конечном итоге обыденное сознание трансформируется в традицию, которая предлагает ритуал умирания и смерти, в котором далеко не все сердечно, но зато все понятно. Ритуал равнодушен к страданиям и переживаниям отдельного человека, и тот, чувствуя его неподлинность и лицемерие, всегда стремится выйти за границы традиции – и приходит к философии. А что же философия? Не учит ли она как-то особенно относиться именно к смерти? И не отличает ли истинно философский взгляд на вещи собственное «философское» отношение к смерти? Можно с уверенностью сказать, вспомнив лишь вершинные философские произведения, что философия учит презирать смерть, не бояться смерти, возвышаться над смертью, не замечать и не принимать ее, в конце концов. Но возможно, что именно здесь происходит тонкая и незаметная подмена философии религией, поскольку очень часто философское презрение к смерти превращается в духовное желание избавиться от смерти
О проекте
О подписке