Советское время у меня в кабинете представлено маленькой коллекцией предметов. Вот карбоновая лампа, бюст Ленина, Дзержинского, приобрел на Блошином рынке. Фигура рабочего и колхозника, статуэтка Василия Теркина с гармонию.
Обстановка уюта тех лет, которую я пытался воспроизвести, заключалась в оранжевом абажуре, что делал свет теплым, этажерка с часами с несколькими книгами да радио в форме черной тарелки, из которой иногда угрожающе звучали указы и постановления. Богатство, о котором можно было говорить в пятидесятые: швейная машина и велосипед. Телевизоры, еще из ряда фантастики.
Письменный стол завален бумагами с разными мыслями, как и мое сознание. Осталось лишь необходимое пространство для листа бумаги. На нем в очередной раз размышления отразятся словами, буквами и предложениями.
Сколько бы ни перекладывал, уплотняя, трамбуя стопки, страницы текста свободное место не увеличивается, оно сжимается все больше, фантазии заполняют все новые и новые листы.
Но вот наступает момент, перечитывая, осознаю: это не то, надо не так. Нервно начинаю рвать, мять и швырять в корзину.
Взгляд останавливается на маленьком фото Лизоньки. Ангелочек обхватил мою шею, сидя на руках, и нежно целует в щечку. Такое же фото есть, правда, меньше, в портмоне.
Когда в голове появляется шум, тяжесть, не могу сосредоточиться на работе. Смотрю на эту умилительное фото, улыбаюсь, становится легче.
Монолог, что-то вроде мольбы, звучит в Вере постоянно, беспрерывно и надрывно. Каждое слово капля за каплей, собираясь во вселенскую тоску, скребет по душе острием безысходности. Понурая под тяжестью беспокойства, она кажется растерянной и потерянной.
«Как она могла так поступить, – думала она о дочери. – Разве это я заслужила? Лелеяла ее, как цветочек, надышаться над ней не могла, даже во сне боялась за нее, тревожилась о душе ее драгоценной. Лизонька – прозрачная нимфа в девственном лесу, где только чистота, благоухания цветов. Почему именно индус? Не было кого-то другого, европейца? Еще рассказывают о наших русских женщинах, попавших в сексуальное рабство».
Вера вставала с кресла, подходила к окну, бросала взгляд на улицу, где люди спешили по своим делам, также чем-то озадаченные, потом возвращалась на место.
От этих мыслей голова наливается жуткой болью. Невыносимая тяжесть делает раздражительность спасением. Только не сорваться, не довести себя до исступления.
«Лизонька, доченька, слышишь, мое сердце разрывается. Ты не подумала, что ранишь мою любовь. Если что-то случится с тобой, меня не будет. Господи, безумие овладевает мной. Надо успокоиться, рассказать Володе о своем состоянии, пригласить психолога или просто пойти в церковь, там моя душа воспрянет».
Обо всех ее мыслях догадаться не мог. Знаю, у нее всегда что-то подобное, что вслух, что про себя. Стоит мне только переступить через порог, одно и то же, о Лизоньке.
У меня то же самое, только молчу, стараюсь отвлечь. Сейчас утихнет в ней тревога, сядем ужинать, сделаем вид, что все нормально. Вот уже и за стол зовет. Поцелую, обниму, скажу: «Наберись терпения». Или нет, ни слово о дочери и переживаниях. Просто прижму к себе, прикоснусь к влажным глазам.
Три чудные птицы, обозначить коих память не смогла, не похожие на тех, кого знал, смотрели на меня, стоящего у окна. Как по команде, вдруг помахав крыльями, снялись с провода, плавно и синхронно, очень красиво, сделав необыкновенно грациозный вираж, улетели.
Что бы это значило, подумал я, и не смог ответить, чувствуя в своей душе какую-то необъяснимую, но приятную радость. Мне показалось это хорошим знаком. Птицы – вера, надежда и любовь. Может у Лизоньки все будет хорошо. Она девочка не безрассудная. Там за морями и океанами, за тридевять земель, аленький цветочек встретила любовь. Хотелось, чтобы избранник был с мягким сердцем и доброй душой. Наша Лиза, словно белая береза, красна девица, в хороводе с венком из полевых цветов с тихими, трогательными песнями. Стройная русская девушка с русыми волосами, белой, нежнейшей кожей, с голосом горлицы. Она выросла в искренней любви и бесконечном обожании. Прививал любовь к России, думал, в Новой Зеландии станет специалистом, вернется, буду ею гордиться.
Сейчас смотрю на ее портрет, где пятилетняя девочка в белом летнем платьице без рукавчиков, в соломенной шляпке. Сидит на скамеечке в дачном саду, на руках любимый пёсик Степа. Эта работа незабвенного друга – Петра Владимировича, всеми любимого художника, сотрудника нашего журнала «Иносфера». Я благодарен ему за то, что блестяще оформлял мои книги, делал иллюстрации к ним, стал за много лет знакомства членом нашей семьи. Он так привязался к Лизоньке, что если не видел ее больше трех дней, то без предупреждения прилетал с каким-нибудь очередным подарком, безделицей, чтобы целовать ее пальчики. Делал много набросков дочери, в итоге получились два замечательных портрета. Запечатлел жену и тещу, Анну Николаевну.
Анна Николаевна удивительнейшим образом преображалась при появлении Петра Владимировича, становилась возбужденной и разговорчивой. Теща – волевая женщина, колоритная, с лицом исполненного достоинства, самоуважения. Гордыня во всем: голосе, осанке, манерах.
– А вот и наш завсегдатай Петя, – этой привычной фразой встречала его Анна Николаевна. И глаза ее с хитрым прищуром загорались азартом. Видно было, что старухе с ним интересно.
– Сейчас я буду тебя донимать вопросами, что нового в мире искусства, был ли на выставке Караваджо, в Цветаевском? Говорят, потрясающие полотна, но я не смогу выстоять очередь в музей, оттого не пошла.
При этом она не стеснялась своей радости и подъема и не пыталась это скрыть. Только криво улыбнувшись, начинала язвить.
– Увы, я тоже не был, свободного времени не случилось.
Петр Владимирович всегда настороженный, ждал какого-нибудь подвоха от Анны Николаевны, как он выражался, очередного подкола, старался отвечать ей в тон и таким же манером. Получалось, вроде, соревнование в остроумии.
– Ты как «милый друг», герой романа Мопассана, скажи, картинки в стиле ню, что сейчас в моде, хорошо продаются? Падок народ на порок.
Анна Николаевна сморщилась и отвернулась, словно отчего-то похабного.
Деньги то теперь чем только не делают.
– Да вы, Анна Николаевна, готовы плюнуть в сторону художников, а это труд, и обнажёнку писали во все времена. Это свойство человеческое, ему интересно о себе красивое узнать.
– Ах ты, проказник, певец телесных чувств! Наверное, и мою дочь этим тронул. У тебя случайно ее портрета в нагом виде нет, на который тайком любуешься? Ладно, ладно, я знаю, ты ее много лет любишь. Это только недоумок, наш Володька, не видит, а может делает вид. Ты хоть и монархист, Петя, а нравишься мне. И бородка твоя аккуратненькая, и усики, одет, как заслуженный артист Малого театра. Известный художник. Только все думаю, с чего? Ну что ты такое изобразил? Где твои картины, в какой галерее?
Анна Николаевна щебетала, а Петр Владимирович, нисколько не смущаясь, как обычно, доставал блокнотик с карандашом и ластиком на конце и начинал делать наброски. Это стало привычкой со студенческих лет. Педагог посоветовал постоянно рисовать, чтоб набить руку.
– Наш Володя тоже какие-то романы пишет. Я их, правда, не читала и не собираюсь. Что он можем там понаписать, индюк на дутый? Ноздри распушит, великий до невозможности, а самому невдомек, что смахивает на юродивого.
«Люблю мужиков, но с этим, прости Господи, зятьком, ни за что бы ни связалась. Впрочем, как и с Достоевским. Вообще мне писатели не нравятся, бесцветные личности и всегда в душу лезут», – думала она при этом.
– Я все боюсь, – засмеялась Анна Николаевна, продолжая уже в полголоса, – что его как-нибудь так раздует и разнесет, что лопнет. Такая, знаете ли, величина из величин. А, да Бог с ним! Сыграем что ли в подкидного. Должна вам заметить, что у вас много свободного времени для знаменитого художника или заказов нет?
– Вы же знаете, я очень разборчив в клиентах, пишу портреты только достойных людей. Или хотя бы тех, кто мне приятен и дорог. Вот, к примеру, Элиза. Моя прелесть.
С этими словами он поднял глаза на портрет дочери в гостиной. Для меня всегда были загадкой отношения Лизы с Петром. Как-то я случайно услышал такую фразу, произнесенную Верой: «А вот и твой второй папа, сегодня с ним занятие, будете рисовать».
Дочь так пристрастилась к бумаге и карандашам, что я думал отдать ее в художественную школу. Но Петя убедил, что это у нее для души. И он всему обучит. И действительно, Лиза увлеклась океанологией, бредила подводным миром. Оказалась в Новой Зеландии – один из лучших университетов, где изучают эту науку. Мы долго ломали голову, почему океанология, потом сами поразились, как мало мы знаем, о морях и океанах. Все были против Новой Зеландии, но Лиза попросила, я согласился. Петя так яро отговаривал ее, что во мне зародил сомнения, с чего бы это. На портрет дочери Петя может смотреть долгое время, что-то невидимое, неуловимое связывало их. Меня смущала их далекая схожесть.
Там она студентка университета океанологии. В маминых украшениях, нитка жемчуга на шее и жемчужные сережки. Взгляд тот же детский, наивный и доверчивый. Лицо еще не тронуто ни переживаниями, ни пороком. Полу улыбка и открытые большие, голубые глаза, полные мечтаний и надежд. Вглядываются в этот мир так волнующе и трепетно, словно ожидая чего-то необыкновенного, несбыточного, наверное, любви и счастья.
Может быть, только мое обожание дочери как-то сглаживали все наши семейные шероховатости.
Теща меня не жаловала: образование не то, что за профессия журналист? Почему такое отторжение, категорическое неприятие? Всем не устраивал: внешним видом, не было лоска, манерой говорить, тембр голоса не тот, не волнующий. В ее глазах я был невзрачным мужичком, без роду, без племени, у которого ни кола, ни двора, да еще безлошадный, без авто.
– Ты посмотри на мою дочь! Разве ты ей пара? Она красавица, все при ней: статная, в глазах огонь, волосы как смоль. Ты не можешь ее оценить по достоинству. Любви у тебя нет, денег тоже.
Казалось, не могла она так думать и уж тем более говорить. Пусть я беспородистый кобель, дворняга, нечесаный, в репейниках. Бегал по заданию редакции, за чушью собачьей, высунув язык. Пинают меня, обзывают. Я огрызаюсь. Дома тоже сплошное унижение. А скажи что, в ответ:
– Ты мастак с бабами язык распускать. На работе ты его в одно место засунешь. Спроси редактора о зарплате, скажи, на эти деньги жить невозможно. Тогда поверю, что ты мужик, – кипятилась теща.
– Нет, не могла она так сказать, – возразит каждый, кто ее знал. Анна Николаевна была душой компании. Непререкаемый авторитет, перед которым трепетал даже герой войны, орденоносец Анатолий Сергеевич.
Как-то он мне сказал, был случай, пересеклись мы с ним.
– Ты что там голос повышаешь? – видимо, теща с ним поделилась. – Был бы жив Ростислав Николаевич, ее покойный муж, он заступился бы за Анну Николаевну. Он бы тебя на место поставил».
Что касается Ростислава Николаевича, то его звали не иначе, как «прокурор», все законы на зубок. Про таких говорят, «заведет, не выведет».
«Он бы тебя умыл одним словом, Он мастак, любого за жабры брал».
Внезапно умер Ростик, так звали его родные. Вслед за своей мамой. Говорят, после ее поминок он отмечал день рождения одного из своих сотрудников.
Анатолий Сергеевич не хотел верить в это. Были они закадычные друзья. У них было взаимное уважение и тяга к друг другу на почве знаний. В бараке их так и звали «знатоки». Что один, что другой, любое любопытство удовлетворить могли. Соседи побаивались и чтили, раскланивались. Если какой вопрос, обращались к ним, бумагу какую написать, жалобу, прошения.
– Сердце Ростика не выдержало, больно много на него взвалил, – сказал, прощаясь с ним на похоронах, Анатолий Сергеевич, – мы с ним оба за справедливость стояли.
Жаль было всем: брату, жене, дочери и его друзьям. Сокрушались, что так нелепо, бесславно закончилась жизнь умнейшего человека, у которого, казалось, должно быть все блестяще.
– А что, Анну Николаевну можно обидеть? – На своем лице я изобразил удивление, похоже, разговор обернется чем-то неприятным. – Мне думалось, напротив, она хозяйка.
– Она не из тех людей, что будет что-то терпеть, овцой никогда не была и с «прокурором» Ростиком расправлялась в один момент.
– В вашей семье она старшая, именно хозяйка и слушай ее, – и с этими словами Анатолий Сергеевич для пущей убедительности рассек воздух, своим здоровым кулаком. Мол, баста и точка. – Анна Николаевна кристальной души человек! И пусть заглавная, она плохого не пожелает и не сделает. Суровая, с характером, нужно, приструнит для порядку. Зато у нее во всем осечек не было.
– А как со мной быть? Почему себе другого зятя не подобрала? Это не осечка?
– Вера от отчаяния замуж вышла за тебя.
– Бог ты мой, какие подробности узнаю.
Теперь на моем лице было не поддельное любопытство. Почему-то от самой Веры я таких откровений не слышал, – подумал про себя. Надо было давно раскрутить Анатолия Сергеевича на такие секреты. Но, может, не все он знает. А если не только от отчаяния, пошла за меня, но и со зла. Потому и вышло все наперекосяк.
– У нее такие ребята были! – и вновь последовала жестикуляция. На этот раз он выразительно поднял большой палец и ткнул им с силой вверх. – Летчик, программист, а еще один парень спортсмен. Но не сложилось, ни с одним. Подозреваю, причиной тому Верин характер: вся в отца, горячая, хотя быстро отходит. Анна Николаевна мудрая женщина, но строга чересчур. Потому со Славой так получилось. Прогнала его ни за что, ни про что. Ну, бывало, заливал он за воротник, так это на работе. Одни взятки брали, а он дурак, бутылкой обходился.
– Вот видите, Анатолий Сергеевич, согласитесь со мной, что Анна Николаевна бывает резка.
– Ты меня на слове не лови, подколоть я тоже мастак. Обговорить бы тебя мог Ростислав Николаевич. Он бы такие словеса сплел, не выпутался бы. У него такой язык был, заслушаешься. Талантище. Сгубил себя сам, да добродеи, лизоблюды, дружки, в кавычках, помогли. Да, бывает крута, но мне это по душе. Люблю сильных, волевых людей, только они могут чего-то добиться. Те, что сюсюкают, мельтешатся: пустобрехи, пустоцветы, пустозвоны.
Уважал Анатолий Сергеевич Анну Николаевну, за то, что не стеснялась называть вещи своими именами. Твердость – ключевое слово к характеру Анны Николаевны. Ирония, шутка ее оружие, умела высмеять. Натура цельная, уверена в своей правоте. Мнение о перестройке, о Горбачеве, что сдал позиции Европе, у Ростика, Анны Николаевны и у Анатолия было единое. Республики разошлись с Россией, забыв, что она сохранила их идентичность, язык, фольклор, культуру и создала государственность. Объясняли это близорукостью и неблагодарностью.
Анатолий Сергеевич любил беседовать с Анной Николаевной о Боге, пытаясь разобраться в ее миропонимании, бывшего секретаря партийной организации огромного института.
– Толя, только про Бога не надо. Не люблю я этих страстотерпцев воссиявших. Разве в этом подвиг? Он в труде, или ратном деле, благородном поступке. Зачем на Бога кивать? Сам за себя отвечай и на себя надейся. Святость – человеком остаться. Это труднее всего. Особенно среди людей, в миру. А спрятаться в скорлупу, затвориться – удел слабых.
– Ты права, Аня. Только мне так спокойнее, потому не могу ослушаться родителей, наказали от Бога не отказываться.
– Это личное дело, каждый решает сам, во что верить. Может православие сохранит идентичность славян. Есть в этом резон. Беда в религиозных распрях, у кого вера правильная, у кого неверная. Извини меня, такая дремучесть, когда человечество избавится от этих пут. Неужели без Бога люди станут людоедами?! А совесть, это уже доказано – нейроны мозга, высокоразвитая материя. Хотя при этом остается много вопросов, как формировалась и под воздействием чего эта материя. У человечества хватит ума, расшифровать многие проблемы. Задачи будут решены как самые сложные уравнения.
Анатолий Сергеевичу, не со всем согласному, была люба сама эта уверенность. И потому не стал говорить, о том, что вера в коммунизм, пусть уже в прошлом, была изнанка христианства. Но в одном они сходились, в вере в Родину, в Россию.
– А вам не кажется, Анатолий Сергеевич, что это завуалированная грубость? Мне претит все резкое и крайнее.
– Ты хочешь сказать, что мы невоспитанные хамы? Что ты за цаца? Тебя правда коробит! Мы – люди простые, Кембриджи не кончали, лихого хлебнули с лихвой, – с этим Анатолий Сергеевич сменил иронию и сарказм на громовое и победное в своем тоне. Теперь на его лице проступило пережитое, что было суровым горьким и страшным.
– Голод, война, разруха, черт побери, не до того было. По думаешь, теща матюгнулась. Да она лучше тебя в стократ.
Откровенно говоря, такого поворота в нашем разговоре я не ожидал. Все они – люди этого поколения, такие прямодушные, особенно если их что-то взволнует, нервирует. Здесь уже не до дипломатии, послать могут куда подальше. И не обидишься на них, потому что, если рассудить, они правы. На их долю выпало немало, и все что у нас есть их рук и ума дела. Советский Союз строили они. Думал, наш разговор окончится ссорой. Накричит на меня Анатолий Сергеевич от обиды не только за Анну Николаевну, за все его поколение. С тем и разойдемся. Но не такой он был человек.
– Ты не серчай, Володя, мы старые, нас любой обидеть может. Потом я скажу тебе, между нами, личная неприязнь к тебе Николавны не только от того, что ты по ее мнению, на мужика не похож. У нее, как и у нас, такого понятия нет, вшивый интеллигентишко. Жалко, конечно, денег ты не можешь заработать для нормальной жизни. Думаешь, просто так она тебя журналистишкой называет? Ты, там, в своем, извините меня, в затрепанном журнале, изгаляешься. Думаешь, я не читаю твои опусы. Вот статья о Дзержинском. Помоями его облил. Это не честно, тебе человек из могилы ответить не может.
Вот он камень преткновения, мое мировоззрение. Как объяснить, что не могу я мыслить, как он или как Анна Николаевна. Если даже мыслят они правильно, и убеждения их неоспоримы.
– Статья построена на архивных документах, – возразил я.
– Понятное дело, как же иначе, только, наверное, не на всех документах, есть, видимо, и другие, где тот же Дзержинский предстает другим человеком. Только сейчас время прошлое порочить. Ты смелый человек, черкани правду о Ельцине или, на худой конец, о Горбачеве.
Сколько же в словах Анатолия Сергеевича было язвительности! С подтекстом, ну что, брат, подловил я тебя?
– А руками разводишь! Архивных документов нет, а те, что есть под грифом «секретно»! Ты напиши о том, как в перестройке десять миллионов человек сгинули от хорошей жизни. О штурме Белого дома до сих пор молчат. Ты не обижайся. Журнал ваш поганый. Владелец-то, у вас сволочной олигарх. У него еще две газеты и канал на телевидении. Ясно, что он двигает демократические идеи. Только в их понятии демократия – это когда можно безнаказанно воровать. Дебилов из нас делаете. С нами это не пройдет. Молодежи мозги дурите. Журналисты, как проститутки.
После этих слов я встал и хотел уйти.
– Нет, ты постой, сиди, – Анатолий Сергеевич говорил настойчиво, в приказном порядке. – Я на правах старшего, ветерана войны, ты меня должен выслушать.
О проекте
О подписке