Сама история была закончена, но к ней полагался эпилог. Советник и капитан как люди чиновные уважали этикет, знали, что процедуры и правила должны быть соблюдены. Человека ведут страсти, он безумен, сплошь и рядом творит бог знает что, а этикет, наоборот, спокоен и рассудителен. В нем есть выдержка, которую оба уважали. Оттого уже в дверях советник заявил, что они вынуждены подчиниться грубой физической силе. Сказал, что вне всяких сомнений российское Министерство иностранных дел заявит аргентинской стороне самый решительный протест и будет ждать удовлетворения своих законных требований.
Конечно, у капитана не было подобной выучки, но и он оказался на высоте. Объявил советнику, что протест российской стороны будет незамедлительно передан его полицейскому начальству, а дальше, по обычным каналам – в Министерство иностранных дел Республики Аргентина.
Покончив с этим противостоянием, “Эсквайр” переходит к сути, то есть к тому, что́ аргентинская полиция нашла в квартире покойной Кристины Санчес. Улов был оглушительный. Он был так велик, что с ним и сейчас не знают, что делать. По-прежнему в частных разговорах многие высшие чины Аргентины не скрывают, что если бы квартира Санчес на пару дней осталась за Россией, обе стороны были бы в выигрыше. Но всё сложилось, как сложилось, и теперь, если кратко, ситуация выглядит следующим образом.
Те тысячи и тысячи счетов, писем, контрактов и донесений, что были найдены в квартире Кристины Санчес, не оставляли сомнений, что Евгений Романов почти двенадцать лет был нашим главным разведчиком в Латинской Америке. О каждой встрече на вилле “Элизиум”, обо всех переговорах его гостей он собственноручно писал отчеты, которые через Кристину Санчес немедленно переправлялись в Москву.
Более того, идеи и предложения, которые Романов как посредник делал во время этих переговоров (“Эсквайр” раньше уже писал, что обычно они принимались), с начала и до конца сочинялись в Москве. Тот же расклад и с нехорошими историями, из коих Евгений Романов так ловко вызволял своих знатных друзей. Проблемы решала Лубянка или ее напарники из Гаваны. В общем, что бы ни происходило к югу от американских Соединенных Штатов, везде кукловодом была Москва, и кукловодом мастерским.
Разбирающиеся в подобного рода вещах теперь или аплодировали, или со злости грызли ногти. Но завистников больше, и скандал вышел немереный. Он был бы просто вселенским, но, к счастью для Москвы, большинство лиц, поминавшихся в бумагах Санчес, были или в могиле, или давно не у дел.
Что же касается самой Кристины, она тоже была нашей разведчицей. Как и Романов, родилась в России, он – где-то под Магаданом, она – в Курске. Прежде чем попасть в Аргентину (ее отец в годовалом возрасте был вывезен из окруженного франкистами Мадрида в Россию), Санчесы эмигрировали в США, где Кристина окончила в высшей степени престижную юридическую школу при Гарвардском университете. В Буэнос-Айресе она вела дела нашей резидентуры. Романов взял на себя дипломатическую часть, а Санчес ведала юриспруденцией и бизнесом. Последний рос как на дрожжах, так что при Романове латиноамериканская резидентура не брала у Москвы ни копейки, наоборот, перечисляла миллионные суммы в Нью-Йорк и Европу.
Кристина не просто была любовницей Романова, она его страстно любила, и еще когда несчастного князя погребла под собой лавина, от горя едва не покончила с собой. К счастью, через неделю Лубянка, а с ней и сам Романов ее успокоили. Оказалось, что за день до лавины в “Элизиум” из Москвы инкогнито были переправлены два подрывника. Они пробурили в леднике несколько десятков шурфов, под завязку набили их динамитными шашками и, запалив бикфордовы шнуры, спустили вниз накопившиеся за зиму миллионы тонн мокрого снега.
Пока он, грохоча, как курьерский поезд, сносил всё на своем пути, Евгений Романов стоял чуть выше ледника на скалистой площадке и спокойно наблюдал за этой репетицией апокалипсиса. Вскоре рядом приземлился вертолет и, взяв его на борт, через минуту взлетел. Спустя три часа, не спеша обогнув несколько высоких горных пиков, вертолет перевалил главный хребет Анд и уже недалеко от чилийской столицы Сантьяго приземлился на небольшом частном аэродроме. В Сантьяго Романов пробыл три дня, а дальше “Аэрофлот” через Гавану благополучно переправил его в Москву. Он прибыл в Шереметьево 15 октября 1990 года.
Как выяснил “Эсквайр”, на родине Романова встретили без лишнего шума, но вполне ласково. Будто из мешка Деда Мороза вручили ему все причитавшиеся за два десятка лет беспорочной службы чины, звания и награды, прибавили к ним сберегательную книжку “на предъявителя”, где лежало жалованье за те же двадцать лет, а также три аккуратных конвертика, каждый с ключом. Первый – от трехкомнатной квартиры в высотке на Котельнической набережной, второй – от машины “Волга” с форсированным двигателем, и третий – компенсация за “Элизиум” – от очень неплохой дачи прямо на берегу Пестовского водохранилища. После чего с почетом проводили на пенсию. В Советском Союзе, потом в России Романов прожил еще двадцать пять лет, по большей части как раз на даче, которую очень полюбил. Скончался он в нынешнем, 2015 году в Кремлевской больнице. Его убил тяжелейший сердечный приступ.
Технически эвакуация Романова из Аргентины была проведена безукоризненно, но сама по себе она была полным бредом. На Лубянке куратором нашего героя был некий Крестовский – отъявленный трус. На своем подчиненном он выслужил генерал-лейтенанта и, когда депутация европейских Романовых – трое восьмидесятилетних старичков, из которых песок сыпался, – собралась было в Аргентину, отчаянно перепугался. Стал убеждать руководство внешней разведки, что эта незваная “родня” раскроет всю советскую разведсеть в Аргентине. Короче, если Романова немедленно не вернуть на родину, провалов будет столько, что никому мало не покажется. Поколебавшись, с ним согласились.
После того как Романов оказался в Москве, руководство резидентурой перешло к Кристине Санчес. При ней не было никаких серьезных сбоев, никто не провалился и никто не перебежал на другую сторону; тем не менее сеть хирела на глазах. Кристина была устроена по-другому, перенять то, что с таким изяществом делал Романов, она не сумела. Всё же ни шатко ни валко (в смысле экспортно-импортных операций очень успешно) работа шла, пока Лубянка не сообщила в Буэнос-Айрес, что Романов скоропостижно скончался в Кремлевской больнице. Узнав, что своего возлюбленного она уже никогда не увидит, Кристина наложила на себя руки.
Я не без любопытства прочитал эту статью, но подробно ее здесь излагаю по другой причине. Дело в том, что спустя два месяца после того, как распечатка “Эсквайра” попала мне в руки, – днем раньше мы всем семейством вернулись из-под Ростова и мои сразу отбыли на дачу, – позвонили в дверь.
Я открыл. Вошли четверо и, показав соответствующие книжечки, представились сотрудниками органов государственной безопасности. Судя по документам, все были офицерами – от лейтенанта до полковника. Тут же, в коридоре, они предъявили мне ордер на обыск. Дальше мы проследовали в гостиную, где один – тот, что полковник – остался со мной. Он в кресле, я на диване, мы девять часов кряду вели ничего не значащие разговоры о погоде, об археологических партиях на юге России, с которыми я с семьей каждый год ездил в поле.
Он поддерживал беседу как был выучен на службе, а я из последних сил цеплялся за обычную жизнь, которая сохла, скукоживалась на глазах. Потому что три других офицера всё это время медленно, и вправду чуть не с лупой, обыскивали комнату за комнатой. В том числе и гостиную, где сидели мы с полковником. Сначала письменные столы, потом книжные и платяные шкафы, сервант, горку, за ними пришел черед антресолей; мы их лет десять назад забили под завязку и с тех пор туда не заглядывали. Покончив с антресолями, они принялись простукивать стены, пол, особенно тщательно – подоконники.
В конце концов, к семи часам вечера (мои, слава богу, еще были на даче) они, вывернув наизнанку, выпотрошив весь дом, принялись перетаскивать в комнату дочери то, что решили забрать с собой. Образовался целый Монблан рукописей и машинописных копий, сотни папок газетных и журнальных вырезок: статьи, рецензии – всё же я не один десяток лет проработал книжным редактором; довеском к рукописям стал дневник жены и мой собственный и наша переписка за тридцать лет. В общем, полный семейный архив. Я не раз бросал лозунг, что так дальше жить нельзя: бумаги вкупе с бумажной пылью нас съедят, – и вот, кажется, был услышан. Мои гости справились с задачей в один присест.
Отделив, на что положили глаз, они вызвали с Лубянки микроавтобус с двумя рядовыми в качестве грузчиков; пока те набивали большие брезентовые сумки, сели тут же, в гостиной, и, извинившись, мирно закурили. Впрочем, перекур был недолгим. Едва бычки оказались в пепельнице, полковник вынул из кожаного портфеля другой ордер – на сей раз на мой арест.
Я расписался и дальше без единого свидания восемь с лишним месяцев провел в одиночной камере внутренней тюрьмы на Лубянке. Меня не били, ни разу пальцем не тронули; хотя ночные допросы случались, в общем, давали спать. Кормили тоже нормально, и всё равно во мне был такой ужас, что я был готов взять на себя что угодно.
Следователь, который вел дело, по-видимому, считал, что лучший способ расколоть арестованного – это его сломать, и здесь первый помощник – полная неизвестность. Он даже не говорил, в чем меня обвиняют, только требовал, чтобы я признался. Единственное, что от меня не скрыли, это что я агент американской разведки, “крот”, который создал внутри наших органов безопасности глубоко законспирированный шпионский центр.
Уже на втором допросе он, ликуя, стал объяснять, как они расправляются с подобными гадами – живьем сжигают их в печи. Печь тут же, рядом, в подвале здания, где меня сейчас допрашивают. Не поручусь, что он был заурядным садистом, но живописал, как изменника кладут живым в гроб, как по смазанным маслом полозьям не спеша вталкивают в печь, где “крот” и сгорает, – очень художественно.
Может, из-за его рассказов, а скорее, просто от безнадежности не прошло месяца, как я был согласен сознаться в любом преступлении, только бы следователь и вправду спас от печи. Тем более что он дал понять, что они не звери, раскаявшихся преступников не убивают, дают им пожизненное заключение и отправляют в тюрьму, которая находится на острове, посередине Белого озера, и которую они между собой зовут “Белым лебедем”. “Белый лебедь” даже звучало мелодичнеe, немудрено, что я радовался как дитя.
Вообще я был готов к самому тесному, самому искреннему сотрудничеству, но тут следователь вдруг сменил песню, стал говорить, чтобы я зря губу не раскатывал, каторжная тюрьма – не сахар. Печь – и минуты не пройдет, уже отмучился, а кто чалится в “Белом лебеде”, только и мечтают, как наложить на себя руки. Пожизненно сидеть тяжело, такого врагу не пожелаешь, но охрана на Белом озере бдительная, свести счеты с жизнью мало кому удается. В общем, развилка была та еще – привычная нам борьба хорошего с еще лучшим.
Я не знал за собой вины, мне и в голову не приходило, что арест связан с несчастной статьей из “Эсквайра”, и от всего этого – от того, что не мог понять, чего от меня хотят, каких показаний и на кого, от бесконечных допросов и одиночного заключения, печей и “Белого лебедя”, – впал в полную апатию. Я был в совершенной прострации и даже не заметил, что меня перестали вызывать на допросы, а когда недели через две следствие возобновилось, увидел, что дело передали другому чекисту.
Очевидно, за полгода на Лубянке успели разобраться в изъятых у меня бумагах, соответственно, новый следователь вел допросы иначе. Спрашивал конкретные вещи и про конкретных людей, главное, людей, которых я и в самом деле хорошо знал, был с ними связан долгие годы. С точки зрения морали всё тоже было щадяще: те, кто интересовал Лубянку по моему делу, в большинстве своем были в могиле, так сказать, выбыли из земной юрисдикции, навредить им я уже не мог.
Чтобы дело шло более споро, я не отвлекался на вещи, которые им и без того известны, второй следователь за сотни часов допросов и сам нарассказал немало всего. Многое мне, конечно, и в голову не приходило. В общем, без моего тогдашнего сидения на Лубянке, без, можно сказать, добровольной помощи наших спецслужб достроить до целого то, что пойдет дальше, я бы вряд ли сумел.
Последние два месяца, что я провел во внутренней тюрьме, прошли для вашего покорного слуги довольно спокойно. Я даже не удивился, хотя, конечно, очень-очень обрадовался, когда, вызвав меня на очередной допрос, следователь попросил прочитать и подписать какую-то бумагу – я думал, вчерашний протокол, а оказалось, постановление суда о прекращении моего дела.
Оно, объявил следователь не без торжества, закрыто за отсутствием состава преступления, и уже через час, уладив формальности, они на своей машине отвезут меня домой. В течение месяца будет возвращено и изъятое при обыске. Следователь не скрывал: рад, что эта история так благополучно закончилась, поздравлял меня – мы даже обнялись на прощание.
Забегая вперед, скажу, что, в сущности, перед нами история Электры. Конечно, случается, что по обстоятельствам времени действующие лица отклоняются от оригинала, бывает, и выламываются из роли, но тут ничего не поделаешь. Некоторые вещи не в нашей власти. Не меньшая роль, чем у Электры, у царя Агамемнона, у него самого и у его царства, то бишь наследства, которое, придет срок, Электра переймет и распорядится им по собственному усмотрению. Впрочем, я уверен, что это ее “усмотрение” Агамемнон бы одобрил, полностью поддержал.
В повествовании микенский царь выступает под фамилией Жестовский. Николай Осипович Жестовский. Соответственно наша Электра – его дочь Галина Николаевна Жестовская-Телегина. Еще надо сказать, что судьба не раз и не два сталкивала меня с обоими. Но только недавно одно и другое стало сопрягаться, проступили общие контуры постройки. Казавшееся приблудным, взятым из другой оперы, шаг за шагом нашло свое место. Однако сама возможность подвести стены под крышу была простым везением.
В 2012 году в искусствоведческом журнале “Золотое сечение” я опубликовал эссе, которое называлось “Бал у сатаны: его этика и эстетика”. Оно было замечено. Во всяком случае, примерно через месяц меня позвали работать в маленькое и вполне рафинированное издательство, которым владел некий Павел Кожняк. Им нужен был редактор для трехтомника Николая Жестовского, о котором к тому времени – так получилось – я был уже наслышан. С этим эссе я и связал свое приглашение. Повторю здесь его текст целиком, потому что иначе некоторые вещи останутся темными.
Подобно другим сравнительно консервативным людям, я убежден, что эстетика и этика – одного поля ягоды, оттого с трудом представляю себе красоту без добра, милосердия и справедливости. У М. Булгакова в “Мастере и Маргарите” – как и прочее, безукоризненно – написан бал у сатаны. Насколько я помню, в комментариях отмечается, что прообразом его стало празднование Нового года в Московской резиденции американского посла – Спасо-Хаусе.
Должность посла тогда исполнял Уильям Буллит, старый приятель президента Рузвельта, человек богатый, независимый и по своему отношению к жизни вполне богемный. Такое в те годы бывало сплошь и рядом. Дипмиссии редко возглавляли кадровые дипломаты, куда чаще посольством правили друзья президента и главные жертвователи на его предвыборную кампанию. Впрочем, последнее никому не в укор.
В свое время я не один раз пытался написать понимание мира всякого рода сектантскими учителями и пророками, считал, что иначе не разобраться в том, что происходило в России в XX веке. Подобно пророкам древности, они учили из уст в уста, и, если, по Булгакову, рукописи не горят, то слово без бумаги оказалось более непрочным. В тюрьмах и лагерях канули и те, кто учил, и их последователи. Не осталось ничего, только отсвет, только странное ощущение, что за новым и единственно верным учением Маркса – Энгельса – Ленина – Сталина, за взявшейся невесть откуда и тут же одержавшей решительную викторию партией большевиков скрывается всеми давно и столь безнадежно ожидаемая финальная схватка сил добра и сил зла, Христа и антихриста.
Антихрист – вот он уже, но главное, как было предсказано, мы обманулись, приняли его за Спасителя, и, значит, сама Земля обетованная, наша земля со всем, что в ней было и есть, отдавшись сатане, сделалась нечистым царством. И всё же нас не оставляет надежда, что конечная победа останется за Христом и супостата на веки вечные низвергнут обратно в адскую бездну. Тогда и наступит, придет время пресветлого райского царства, будет построен научный коммунизм.
Я писал такое понимание мира, будучи убежден, что оно непоправимо утрачено, сгинуло без остатка, писал наугад, неуверенный ни в словах, ни в том порядке, в каком они должны следовать друг за другом, оттого меня и поразило, когда в обществе “Мемориал”, куда с середины осени прошлого, одиннадцатого года я хожу как на работу, почти каждый день, мой хороший знакомый, Борис Виленкин дал прочитать воспоминания Александра Евгеньевича Перепеченых “Трагически ужасная история XX века. Второе пришествие Христа”: записанные и с крайним тактом, я бы сказал, целомудрием отредактированные (везде слышен живой голос автора) Шурой Буртиным и Сергеем Быковским. Опубликовало их издательство “НЛО”.
А. Е. Перепеченых отсидел десять лет при Сталине, причем по большей части на Колыме, но и там месяцами не вылезал из БУРа – бараков усиленного режима, с их неимоверным холодом и убийственно малой пайкой за то, что отказывался работать в дни, на которые падали двунадесятые праздники. Сидел Перепеченых и дальше, при Хрущеве и Брежневе, только тогда религиозные статьи были спрятаны за невинным тунеядством, и он, хотя всю жизнь работал с восхода до заката, строил дома для людей и коров, то есть в тогдашнем просторечии шабашил, и был в окрестных хозяйствах – как человек в высшей степени добросовестный, умелый – нарасхват, всё равно получал срок за сроком.
Община, в которую входил Перепеченых, была частью течения истинно-православных христиан и числила себя последователями Федора Рыбалко (по его имени они и звались федоровцами), родившегося в селе Прогорелово Петропавловского района Воронежской области. Вышеназванный Федор Рыбалко был солдатом на Первой мировой войне и на ней убит. Но потом – дело было уже после революции – в него воплотился Спаситель, Федор Рыбалко воскрес и стал ходить по селам и деревням, уча народ истинной вере.
Федоровцы прошли через самые страшные лагеря, и те, кто выжил, окончательно освободились только в конце шестидесятых годов. Мир, в котором им довелось жить, они считали за царство антихриста, хотя сами про себя говорили, что после Второго пришествия Христа на землю живут в постоянной радости, как пишет Шура Буртин, так сказать, Вечной Пасхи.
Советскую власть, всё устройство законов и правил, по которым она жила, они понимали исключительно как власть антихриста, считали, что любые документы – паспорта, профсоюзные книжки, как и пенсии, подписки на займы – договора с сатаной, согласие на то, чтобы он тобой управлял. Грех даже водить детей в школу, не говоря уж о службе в армии – и то и то признание власти антихриста, участие и соучастие в его делах. По свидетельству Соловецкого сидельца Олега Волкова, истинно-православные христиане в лагере, как правило, отказывались называть и свое имя – отвечали: “Бог знает”.
Книга А. Е. Перепеченых, кроме прочего, мартиролог по другим федоровцам, по большей части лежавшим в земле, где-то далеко в Сибири, на кладбищах, где не было ни гробов, ни настоящих могил, в лучшем случае – сбитый из двух плашек крест, но главное, она о торжествующем сатане, о его вечном и нескончаемом бале.
И вот я подумал, что литература по своей природе – сказка, жизнь в ней такая, чтобы ее можно было выдержать и не сойти с ума. Оттого у Михаила Булгакова сатана зовет к себе на бал каких-то дантовских или позднеготических персонажей, убийц собственных детей и отравительниц чужих мужей, женихов, продающих невест в публичные дома. На одну ночь он извлекает их из ада, будто дает свиданку с волей, а потом отправляет обратно в бездну, на вечные муки.
О проекте
О подписке