Читать книгу «Царство Агамемнона» онлайн полностью📖 — Владимира Шарова — MyBook.





Но в Михаиле был кураж, он будто не сомневался, что со многим можно совладать и справиться. И большевиков можно победить, и сатану, причем победа будет одержана в самое короткое время. И ему верили, давали деньги на эту победу, хотя единственное, что он обещал, что они смогут прокатиться вместе с ним на «Роллс-Ройсе» по снова императорскому Петербургу, да что когда в Зимнем дворце будут давать пиры, всех их обязательно позовет к себе, примет как дорогих гостей, посадит на самые почетные места и станет потчевать из своих рук.

Он и из-за этой любви к шумным и многолюдным пьянкам тоже часто попадал в милицию, что опять же принимал спокойно. «И вправду, с него будто с гуся вода, – сказал Николай, – отсидит несколько суток за мелкое хулиганство, а дальше – поминай как звали. – И продолжал: – В общем-то, знающие люди не сомневались, что он на крючке и стучит на всех, у кого живет». Но их не слушали.

В нем было столько обаяния, что даже скрытные, осторожные теряли бдительность. Объясняли какую- то чушь, что он себе не враг, что он умен и смел, оттого с легкостью водит чекистов за нос. Водил и дальше будет водить. Что он удачлив, вдобавок Бог над ним надзирает, помогает буквально проходить сквозь стены. А главное, что ушлость, которая дана ему от природы, когда-нибудь приведет его на престол”.

“Тут было некоторое сходство с самим отцом, правда, если исключить мальчиков, – говорила Электра, – оттого он рассказывает, рассказывает и вдруг пугается, что я это как-то не так пойму, спешит сменить тему. Но я делала вид, что никакой связи не нахожу, и он, пару раз бросив подозрительные взгляды, возвращался, продолжал рассказывать.

Конечно, разница была. Тот, другой Михаил был просто веселый, нагловатый, однако явно располагающий к себе человек. Он трезво смотрел на вещи, умел пользоваться обстоятельствами, оттого по возможности ни в чем себе не отказывал, но и что фарт кончился, принимал спокойно, ведь хорошее когда-нибудь да кончается. И раз теперь он в ментовке, надо вести себя тихо, иначе сгоришь не за грош. Похоже, он верил, что и другие живут по тем же принципам, все не просто так его принимают, дают деньги, терпят его пажей и попойки, у каждого свой расчет, и если, не дай бог, его однажды заметут по-крупному, глупо не рассказать чекистам, что их интересует. Он был рубаха-парень, любил жизнь, но видел, что нашим миром владеют какие-то странные идеи и еще более странные надежды.

«Сам он был свободен и от того, и от другого. Скажу больше, – говорил отец, – наши идеи казались ему своего рода помешательством, но было ясно: если у тебя есть способности, их можно неплохо использовать. У него способности были». Он легко принимал любые обличья, от великого князя Михаила и истинно-православного монаха до убежденного комсомольца и преданного секретного агента, который если и притворялся монархистом, то единственно для того, чтобы внедриться, всё досконально узнать и помочь органам разоблачить врагов советской власти.

Когда ему ставили на вид, что почти год не выходил на связь, Михаил не задумываясь объяснял, что если бы, как положено, каждую неделю ходил к оперу, его давно вычислили и ничего ценного он бы на хвосте не принес, а так – целый короб. «В нем, – говорил отец, – была правильная безмятежность и полное отсутствие страха, наоборот, доверие и благорасположение, и чекисты, поразмышляв, до поры до времени его прощали»”.

Рассказы об отце – странствующем монахе, о его отношениях с Лидией всю их историю, начиная с московской помолвки и дальше – эмиграция родителей, Крым и станция Пермь-Сортировочная, где она его – уже не человека, а кусок льда – нашла, подобрала и отогрела, – Электра была готова слушать и слушать. Их любовь, их совместные скитания и, наконец, как хотели еще родители, венчание в заброшенной придорожной часовне. Даже то, что ребенок Лидии так ужасно погиб, а Лидию в тридцать шестом году расстреляли, не смущало ее. Электра говорила, что всё равно было ясно: это та судьба, которая была предназначена и Лидии, и отцу, отношения же отца с матерью – простая случайность. Их свел Тротт и его мастерская. Они сошлись, потому что оба не знали, что делать, а дальше мучились сами и мучили друг друга.

В воркутинских рассказах отца Гале была интересна любая мелочь, любая подробность. Не только как отца и других Романовых рассаживали во время застолий и как священник Кобрин выреза́л ему из жести ордена и нашивал на обычный коверкотовый костюм мишуру, превращая его в обмундирование кавалергарда. Или как, приезжая в незнакомый город, они заказывали молебен не за упокой, а за здравие, и сразу же в приходе делалось известно, что царь жив, еще не всё потеряно.

Электре надо было знать, как шло следствие и как держалась Лидия и он сам, какие показания дал император Николай II, что вменялось в вину царевичу Алексею. Наконец, чем вся история закончилась для священника Кобрина? И что сделали с теми, кто давал им прибежище? Как он и Лидия находили своих? Кто давал адреса, где можно остановиться на ночлег, где накормят, а может, удастся разжиться и деньгами? И отец видел, что дочь была бы рада, если бы у него была только эта жизнь: без мамы, без Телегина. И сам, заново вспоминая, рассказывая, пробуя на язык, думал, что, может, она и права: вот его настоящая жизнь, а в то, что было у них с мамой, ни ей, ни ему мешаться не стоило. Но долго так думать не удавалось, ведь, сколько себя ни обманывай, он любил якутку, скучал по ней, особенно теперь, когда давно был один и ни Лидии, ни ее ребенка уже не было на свете.

Когда Жестовский в шестьдесят первом году начал писать свой второй роман, в центре которого как раз были отношения с Лидией Беспаловой, и главу за главой стал возить его из Зарайска, Электра поначалу приняла его с энтузиазмом. Каждая глава, которую он вынимал из портфеля, тут же поступала на конвейер. Галя ее в самом аккуратном виде переписывала и несла на первый этаж, где жила ее подруга-машинистка. И теперь уже та, отложив в сторону другую работу, перестукивала новую главу. То есть на первых порах всё и во всех отношениях было хорошо, но довольно скоро Электра увидела, что роман ей не нравится. И тут ничего нельзя было поделать.

Конечно, ей не так неприятно было его переписывать, как двадцать лет назад доносы, но радости работа тоже не доставляла. То, что отец рассказывал ей в Ухте, она и сейчас отлично помнила, могла восстановить до детали, но когда видела на бумаге, у нее было ощущение, что отец многие эпизоды или забыл, или они стали ему безразличны. Пропуск шел за пропуском, причем выкидывались куски, без которых сюжет неизбежно рвался. Зато появилась бездна необязательных любовных сцен. В Ухте отец по понятным причинам подобные сюжеты обходил стороной, в худшем случае, касался мимоходом. Здесь же всего этого сделалось с перебором и слишком “в лоб”.

Например, вторую главу он прямо начал с того, что из-за туберкулеза Лидия была ненасытна. Летом и ранней осенью еще как-то удавалось устраиваться, а так их могли застукать бог знает где. То в птичнике, среди возмущенных вторжением кудахчущих кур, то на сеновале. Однажды, не найдя лучшего места, он посадил ее на забор в глубине сада, за кустами малины. Плетень под Лидией ходил ходуном и в самый ответственный момент с треском рухнул. Лидия ударилась несильно, скорее испугалась, но главное другое: хозяева и их гости, решив, что стряслось что-то серьезное, гуртом высыпали на крыльцо.

Обычно Жестовский и Лидия вместе со всеми сидели за столом, ели, выпивали, а потом Лидия, которой, что называется, делалось невмоготу, передавала ему записку. Отказать отец не смел. Под благовидным предлогом они вставали и уходили. Дальше их могли застать где угодно. То они прятались за выступом дома – с улицы место отлично просматривалось. В другой раз забрались на крышу маленькой баньки, где Лидия стояла, держась за железную трубу, а он, в свою очередь, делая свое дело, держался уже за Лидию. Но в итоге тут вышло как с забором. Поначалу всё вроде было неплохо, но дальше принялся накрапывать дождик. Дранка стала скользкой, ноги у отца поехали, и он скатился вниз. Слава богу, падать было невысоко, и он отделался одними ушибами.

Еще отец жаловался в романе, повторял как рефрен, что Лидия очень громко кричала и он был вынужден затыкать ей рот то подушкой, то просто рукой. Вдобавок, ничего не соображая, она так мотала головой, что он вечно ходил с синяком под глазом. Отец писал, что про нрав Лидии их хозяевам было отлично известно, и что, когда они, извинившись, вместе вставали, за столом понимающе переглядывались, отчего ему – Лидии нет – делалось стыдно.

Зная ее страстность, их обычно селили порознь, да и вообще старались не оставлять в комнате одних. Где бы ни был накрыт стол, на ночь Жестовского, как правило, уводила одна хозяйка, а Лидию другая. Лидия была готова на любые хитрости, только бы остаться с ним под одной крышей, но пока их не обвенчали, везло ей нечасто.

“Впрочем, иногда везло, – рассказывала Электра. – Я переписала, а Клара перепечатала сцену, в которой под Уфалеем, в Стрешнево, у игуменьи Варвары Прохоровой отец с Лидией, полуголые, лежат вместе на хозяйской кровати. Заглянув в дверь, их видит кто-то из знакомых игуменьи. А дальше – отец это сам слышал – говорит хозяйке: «Гони их в шею, какие они на хрен князья! Ясное дело, жулье!» – Но игуменья за отца и Лидию вступилась, стала кричать, что в доме холодно, печь уже сутки не топлена и они лежат вместе только для того, чтобы согреть друг друга своими телами. А если он считает, что это оскорбляет святость ее кельи, тогда она просит его, чтобы больше он к ней ни ногой”.

Но стоило им перед священником поклясться друг другу в вечной верности, проблема сразу разрешилась. И дальше вплоть до ареста они жили тихо и спокойно.

Электра говорила, что Жестовский, конечно, понимал, что такие подробности про своего отца и его любовницу ей, Электре, что читать, что переписывать – неприятно. Впрочем, говорила Электра, выхода у него не было: мать на подобную работу тем более бы не согласилась.

“Но дело не только в том, – говорила Электра, – что отец себя выворачивал наизнанку; как на прилавке, выкладывал довольно неприглядные подробности их с Лидией жизни. Куда сильнее меня обидело другое. Я привыкла считать, – продолжала она, – ухтинские рассказы своей собственностью, платой, которую получала за бесконечные страницы отцовских доносов, которые каждую неделю переписывала. А тут выходило, что это будет принадлежать всем, не сегодня-завтра пойдет по рукам”.

Конечно, в Ухте отец рассказывал Электре не только про Лидию. Как-то он вдруг заговорил о Тротте. Сказал, что художник, в мастерской которого они жили, барон и эстет, много лет провел в Японии и ото всего тамошнего был в восторге. Как потомка одной из самых знатных ливонских фамилий, его восхищали японская сдержанность и самурайский кодекс чести. Он даже считал, что знает многие его тонкости и нюансы. Эстет в нем, как и сами японцы, готов был часами любоваться заснеженной вершиной Фудзиямы, цветущей вишней или замшелым камнем при дороге. Немцу нравилась регламентация всего и вся, от обычной жизни до театра кабуки или поведения гейши. Страна существовала по определенным, до запятой соблюдаемым правилам, что он опять же одобрял. Тротт был способен к языкам и быстро выучил японский, причем не только разговорный. Легко, даже с лихостью он рисовал самые сложные японские иероглифы, что, понятно, было большой редкостью, всех удивляло. В общем, он бы, наверное, прижился в Японии, но, к собственному удивлению, с каждым годом ему всё сильнее не хватало того, о чем ни в Москве, ни в Петербурге он почти не вспоминал.

Японская вера, переплетя культ императора с буддизмом, была, слов нет, красива, однако уж слишком холодна, и Тротт тосковал по тем странным отношениям между Богом и человеком, в которых не раз пытался разобраться. В Киото была православная миссия и церковь при ней, был хороший, добрый батюшка отец Николай, но на японской почве и литургия и причастие гляделись заморской диковинкой, Тротт это чувствовал, оттого печалился еще больше. Всё же довольно долго он колебался, ни на что не мог решиться. Определился лишь к январю шестого года. И через три месяца, закончив дела, с кем мог попрощавшись, сел на пароход, который через неделю должен был доставить его прямо во Владивостокский порт.

“Ясно, что расставание с Японией далось Тротту нелегко, – рассказывал Жестовский, – и с собой в Россию он взял только карликовое деревце Бонсай, когда-то купленное на рынке в Киото. Про остальное свое имущество решил, что по крови оно японское и везти его в Россию будет неправильно. Что-то раздарил друзьям и знакомым, другое роздал соседям, оставил себе только кисточки для туши, наборы красок и пигментов, доски, которые сам резал, и несколько сделанных работ, в числе их небольшую серию гравюр с пляшущими гейшами. Но и это из Японии не уехало, просто было сдано в камеру хранения на железнодорожном вокзале. Деревце уже на корабле он кому-то представил как своего единственного друга, и с тех пор иначе о нем не думал. Тем более что всю дорогу до Владивостока Бонсай цвел мелкими бледно-розовыми цветочками, будто хотел порадовать Тротта и утешить. Но во Владивостоке Бонсаю пришлось нелегко. На рейд они встали в отвратительный день, с залива, несмотря на апрель, дул ледяной ветер, даже в каюте бесконечно сквозило и, пока Тротт добрался до берега и потом, когда ехал на извозчике в гостиницу, деревце буквально околевало от холода. Немудрено, что на следующий день оно заболело: цветы осыпались, следом опала и листва.

Три месяца деревце простояло мертвым, Тротт не решался его выбросить, когда кто-то – дело было уже в Омске, – услышав, как он горюет о своем Бонсае, вдруг сказал, что если карликовое деревце на несколько дней по самую макушку опустить в холодную воду, есть шанс, что она пропитает поры и деревце оживет. Тротт послушался, купил в жестяной лавке большой бак, залил его до краев водой и вдруг уверился, что деревце и вправду возродится, если он не просто продержит его так три дня, а еще и окрестит.

Он понимал, что Богу здесь что-то может не понравиться, и решил предварительно с Ним переговорить. Сказал, что да, он знает, что у него нет священнического сана и, значит, крестить он тоже не имеет права, нет у него и святых даров, необходимых для таинства. Вдобавок карликовое деревце не человек, его, может быть, вообще нельзя крестить. «Но, – убеждал он Христа, – ведь та вера, с которой Ты пришел в мир, есть вера попрания смерти, вера спасения и воскресения. Я знаю, – говорил Тротт, – что Ты и раньше часто бывал мной недоволен, как мог пытался мне это объяснить. Но если Ты спасешь Бонсая, если он действительно воскреснет, возродится из мертвых, славя Тебя, снова покроется листиками и цветочками, я пойму, что не зря вернулся из Японии».

Ближе к вечеру он для убедительности повторил то же самое, но немного по-другому, сказал Ему: «Господи, если Ты можешь воскресить и спасти злого, греховного человека, если Тебе это по силам, неправильно отказываться от воскрешения маленького безобидного, как ни посмотри, невинного деревца».

Судя по всему, Бог Тротта послушался, потому что спустя месяц Бонсай снова покрылся мелкими бледно-розовыми цветочками. Причем цвел так пышно, как никогда раньше. Почему-то Тротт понимал, что цветение Бонсая прощальное, деревце скоро умрет: в сибирском климате ему не выжить, и тем не менее говорил мне, что радовался как дитя, знал, что теперь они с Богом простили друг друга. Тротт объяснял мне, – рассказывал Жестовский, – что он тогда думал, что разобрался, что может делать, а что нет, и считал, что, пока будет уважать эти свои границы, Господь его не оставит. Что касается деревца, то, когда оно окончательно засохло, Тротт собственноручно выточил из его ствола крест, прикопал его той же родной землей, которую в горшке вывез из Японии, и так, сделав из Бонсая памятник самому себе, поместил его в настоящий склеп. Под мавзолей сошла старинная газовая лампа, очень красивая, вся оправленная позеленевшей медью. Когда мы жили у него, – закончил Жестовский, – она стояла в самом светлом месте мастерской, на полочке между двумя окнами”.

“В другое воскресенье, – рассказывала Электра, – отец снова начал с того, что, уже будучи великим князем Михаилом, несколько раз попадал в очень неприятные ситуации: «Спасало то, что чекисты не очень знали, кого ищут, и мне удавалось отговориться. Документы-то у меня были на совсем другое имя, на Жестовского, я их восстановил»”.

Он любил вспоминать дома́, в которых ему с Лидией желали счастливого царствования, пили за него и ждали очереди, чтобы пожать руку; все-таки, наверное, то время и вправду было самым счастливым в его жизни.

“Я уже тебе говорил, – рассказывал он Гале в Ухте, – что у Лидии был туберкулез; что она может забеременеть, мне и в голову не приходило, потому мы думали, что если кому и надо предохраняться, то мне от ее болезни”. И тут же снова стал вспоминать, что, скитаясь, они встречали разных Романовых, иногда собирались чуть ли не всей семьей: и император Николай, и царевич Алексей, и его сёстры-княжны. Потом снова расходились, но кочевали по одним и тем же адресам, и скоро с кем-то из них судьба опять сводила.