Кому не случалось, читая переводы наших классиков из Шенье58, жалеть, что они не собраны в одном томе, где бы их можно было зараз окинуть взором? Данный пробел отчасти восполняется изданной сейчас, в 1989 году, в Москве, под редакцией В. Вацуро, книгой «Французские элегии XVIII—XIX веков в переводах поэтов пушкинской поры». Причем не только относительно Шенье, но и Парни59, а также сравнительно реже переводившихся Жильбера60, Арно61, Мильвуа62 и Ламартина63. Более того, мы находим здесь иногда различные варианты тех же стихотворений в переложениях нескольких разных поэтов, а равно и параллельный французский их подлинный текст.
Только не напрасно ли составители ограничили себя уж очень тесными рамками пушкинской эпохи? Это не позволило им включить чудесные переводы из Шенье А.К. Толстого (например, «Ко мне, младой Хромид!», который выше по качеству приведенных тут иных переложений той же вещи) и А. Майкова (например, «Я был еще дитя – она уже прекрасна»). Одобрим мысль присоединить к переводам оригинальные стихи, посвященные памяти Шенье, пушкинские и лермонтовские; но, опять же, хотелось бы видеть, заодно с ними, и стихотворение Цветаевой «Андрей Шенье взошел на эшафот». Среди переводчиков, понятно, затмевают всех остальных Пушкин, Батюшков и Жуковский; хотя здесь рядом с ними фигурируют мастера не столь уж далеко им уступающие в силе, как Баратынский, Тютчев, Козлов64, Вяземский65, Дмитриев66 и Полежаев67. Другие появляющиеся здесь же поэты менее известны, а некоторые – и совсем неизвестные.
Многие детали будут новинкою для иного читателя. Оказывается, «Мадагаскарские песни» Парни, написанные в оригинале ритмической прозой, удостоились переводов не одного Батюшкова («Как сладко спать в отрадной сени»), но и целого ряда его современников (Ознобишина68, Илличевского69, Дмитриева, Редкина70). Прозою же написан у Парни и «Le torrent», превратившийся под пером Батюшкова в замечательный «Источник». Остановимся, однако, на одном стихотворении.
Составители сборника считают, что пушкинский элегический отрывок «Поедем, я готов» представляет собою вольный пересказ элегии Шенье, начинающейся строкою:
В свое время в «Новом Журнале» № 115 я высказал предположение, что Пушкин исходил из стихотворения Катулла (которое, в переводе А. Пиотровского72 в выпущенной в 1929 г. в издательстве «Academia» «Книге лирики», получило заглавие «Последние слова»). Конечно, я бы охотно готов признать свою ошибку, но… внимательное рассмотрение заставляет меня, наоборот, укрепиться во мнении, что именно римский, а не французский поэт вдохновил русского на его краткий, но весьма интересный во многих отношениях фрагмент. Сами по себе та и другая версия возможны. Пушкин знал и любил поэзию Шенье; однако, и поэзию Катулла тоже. Если он часто переводил Шенье или ему подражал, то и из Катулла он перевел стихотворение «Minister vetuli puer Falerni» («Пьяной горечью Фалерна чашу мне наполни, мальчик»). Заметим еще, что и сама-то элегия Шенье навеяна, по всей вероятности, тем же Катуллом. Но сходство между Пушкиным и Катуллом куда разительнее, чем между ними обоими, с одной стороны, и Шенье, с другой!
Латинский лирик начинает свои излияния обращением к своим двум друзьям:
Фурий и Аврелий, спутники Катулла
(Furi et Aureli, comites Catulli)
и излагает затем план совместного с ними путешествия в далекие страны.
Александр Сергеевич весьма точно передает ту же ситуацию:
Поедем, я готов; куда бы вы, друзья,
Куда б ни вздумали, готов за вами я
Повсюду следовать…
Правда, в приведенных строках не указано, к скольким друзьям поэт обращается; но, как мы увидим далее, есть возможность с точностью фиксировать их число как двойственное и даже назвать их подлинные имена.
Иное вовсе дело у Шенье. Самая форма partons является, скорее всего, авторским я; а если он и имеет в виду попутчиков, то мы о них из его рассказа ничего не узнаем.
Кроме того, античный предшественник романтиков решительно подчеркивает, что речь для него идет о поездке на край света, в удаленные и таинственные пределы земли, восточные либо западные, в бегстве от возлюбленной, против власти которой он взбунтовался (этот последний мотив сохранен у Пушкина; как, впрочем, и у Шенье). И здесь перед нами по-русски рисуется примерно такой же план. Описываются не те же области земного шара; но они окрашены сходными чувствами:
К подножию ль стены далекого Китая,
В кипящий ли Париж, туда ли, наконец,
Где Тассо не поет уже ночной гребец,
Где древних городов под пеплом дремлют мощи,
Где кипарисные благоухают рощи.
Катулл, соответственно, говорит об Индии, Аравии, стране парфян, о загадочной Британии, только что тогда завоеванной Цезарем. Легко заметить параллельный ход мыслей у него и у Пушкина. Напротив, Шенье собирается в Византию, то есть в Константинополь, город не слишком отдаленный и притом для него лично родной (он там появился на свет).
Главное же, и что нам кажется наиболее убедительным, у Шенье намечается морское плавание. И трудно себе представить, чтобы, переводя его или хотя бы думая о нем, Пушкин не упомянул бы парус, волны или порт (понятия, столь многократно возникающие в его собственном творчестве). Иначе у Катулла: у того все время стоят перед глазами странствия по суше:
Sive in extremos penetrabit Indos…
Sive in Hyrcanos Arabasve molles…
(кроме, впрочем, эпизодического упоминании о Британских островах). Любопытно, что и у Пушкина, и у Шенье (если последний тоже опирался на Катулла) опущена последняя (и весьма важная!) часть трагического монолога Катулла: его резкие упреки обманувшей его женщине. У них положение совсем иное; они жалуются, но не обвиняют и не осуждают. Пушкин рвется вдаль:
надменной убегая…
И горько вздыхает:
Забуду ль гордую мучительную деву?
Шенье меланхолически констатирует:
Мы обещали уточнить (для тех из читателей, кто без нас не знает) имена двух приятелей, которым Пушкин адресовал свои стихи. Вот они: выдающийся востоковед и синолог отец Иакинф, в миру Никита Яковлевич Бичурин (1777–1853) и барон Петр Львович Шиллинг фон Канштадт (1787–1837), дипломат, изобретатель, член-корреспондент Академии Наук по разряду литературы и древностей Востока. Надо признать, что Пушкин друзей умел выбирать в разных кругах и, в данном случае, людей интересных и значительных! Во всяком случае, будь его разобранный выше отрывок создан под влиянием византийского француза (как тот сам любил себя называть) Андре-Мари де Шенье или веронца Гая Валерия Катулла, бесспорно, он отражает биографию и интимные переживания своего автора. Набросанный на бумагу в 1829 г., он относится к периоду, когда поэт, казалось, безнадежно отвергнутый любимой девушкой, Натальей Гончаровой, ставшей впоследствии его женой, замышлял принять участие в готовившейся экспедиции в Китай в компании с Бичуриным и Шиллингом; его намерение не осуществилось только в силу отказа правительства дать ему разрешение. Мечтал он в эти дни и об отъезде в Италию или во Францию (откуда слова о Париже и о родине Тассо74).
Нам остается еще сделать следующие замечания. Что касается отношений Катулла с Фурием и Аврелием, их дружба, очевидно, перемежалась ссорами, увековеченными в его стихах. Пиотровский, несмотря на то, что переводит более сдержанные выражения подлинника строками:
Фурий ласковый и Аврелий верный!
Вы – друзья Катуллу,
отзывается о них довольно пренебрежительно, как о «молодых прожигателях жизни». Французский литературовед Жорж Лафей, в комментариях к изданию стихов латинского поэта (Catulle, «Poésies», Paris, 1949), еще более решительно характеризует их как «Objet des sarcasmes violents de Catulle». Ничего подобного не было налицо в сношениях нашего великого поэта с его Фурием и Аврелием. Александр Сергеевич отличался завидным постоянством в дружбе. С Бичуриным и Шиллингом он познакомился поздно; но все его с ними контакты отмечены искренним доброжелательством и симпатией – видимо, взаимной.
«Голос зарубежья», Мюнхен, март 1990, № 56, с. 9–11.
У замечательного русского поэта Я. П. Полонского75 есть сравнительно мало известная и редко упоминаемая поэма «У Сатаны», содержащая исключительно глубокие и в высшем смысле слова пророческие мысли. Конечно, автор основывается-то на опыте великой французской революции; но легко убедиться, насколько суждения его применимы и к нашему сегодняшнему дню. Хотелось бы процитировать его произведение целиком; но, как оно невозможно, ограничусь отрывками и – поневоле! – дам их сплошными строками на манер прозы.
Нам представлена беседа верховного Духа Зла с его подручным, Асмодеем, которого он вопрошает:
Так отвечай же,
Что сделал ты для того,
Чтоб извратить Божье дело,
Чтоб извести душу мира
И умертвить его тело?
И вот отчет Асмодея:
Было великое время:
Из скептитизма
И злого сомнения,
Выросло семя
Уразумения.
Разум всем громко подсказывать стал:
«Равенство», «братство», «свобода».
Тут не один идеал, —
Три идеала!
Но у меня
Вышло из них три урода,
Три безобразия.
Взвесив невежество масс,
Я заключил, что в Европе у нас
Массы людей – та же Азия:
Тот же мифический мрак
Царствует в недрах народа,
И воплотилась в богиню свобода,
И нарядилася в красный колпак;
Я преподнес ей в таверне
Чашу вина
И захмелела она;
Эту блудницу, как идола черни,
Я препоясал мечом,
Ей подчинил эшафоты,
Рядом поставил ее с палачом,
И не одни идиоты
Верят с тех пор,
Что тирания народа,
Есть молодая свобода,
Что ее символ – топор.
На реплику заинтересованного хозяина: «Дальше!», Асмодей продолжает:
Из равенства тоже
Вышло Прокрустово ложе
Кровь полилась;
Вместо креста, поднялась
Над головами
Та гильотина «святая»,
Что, понижая
Уровень мыслей во имя страстей,
Стала орудием власти моей.
Люди били людей бессознательно,
Гибель равняла людей,
И так успешно равняла,
Что окончательно
Равенство пало:
Цезарь восстал,
Грозный и стопобедный.
И покорились ему как судьбе,
И поклонились
Даже фигуре его темно-медной
На темно-медном столбе!
Братство – великое слово —
Было не так уж ново,
Пастыри стада Христова
В мире его разнесли,
И говорят, что кого-то спасли…
Но это братство по-своему поняли,
Те, кого речи мои сильно проняли.
И довольный еще успехом, Асмодей рассказывает:
Новые фразы
Стал я ковать,
в таком стиле:
Слава есть дочь легковерия;
Нравственность – мать лицемерия;
Прелесть искусства – разврат;
Кто терпелив, тот не стоит свободы;
Где постепенность – там зло…
Крови своей не жалейте, народы!
Все начинай с ничего!..
А в результате:
И услыхал, наконец,
Как откликается злоба,
Как заправлять человечеством
Лезет последний глупец.
Чтоб окончательно спутать идеи
Партии стал я плодить
Непримиримые,
Неукротимые,
И в наши дни
Тем велика их заслуга,
Что без пощады друг друга
Резать готовы они…
Так, Сатана,
С ярыми криками:
«Мир и свобода!»
Буду на сцену
Я выводить
То тиранию народа,
То деспотизм одного
Вот мои планы…
Буду менять декорации,
И, может быть,
До нищеты и бесславия
Мной доведенные нации
Будут читать
Только одни прокламации
И проклинать, проклинать, проклинать!..
Кроме того, ловкий бес применил технический прогресс к военным целям:
И города превращаю в развалины,
Так сотни тысяч людей
Разорены по команде моей
И миллионы людей опечалены.
С торжеством исполнительный черт заключает хвастливо свой рапорт:
От произвола, клевет, нищеты и разврата
Полмира гниет.
Но этого, оказывается, мало:
Только-то?! А!..
Только одна половина!
восклицает Сатана,
Значит, другая в цвету обретается?
и отправляет своего клеврета обратно на Землю, довершить начатое.
Что же, дело идет. Взгляните вокруг себя, читатели! Однако, будем надеяться, что за правду сражается сам Бог; о Нем же Пушкин сказал:
Но пала разом мощь порока
При слове гнева Твоего.
Авось дождемся и мы такого слова, и рухнут от него все хитросплетения диавольские!
«Наша страна», рубрика «Среди книг», Буэнос-Айрес, 12 ноября 1987 г., № 1950, с. 4.
Весь Лермонтов заключен в раннем стихотворении «Ангел». Душа его услышала на миг каким-то чудом ангельское пение,
И звуков небес заменить не могли
Ей скучные песни земли.
Случилось ли это через романсы, напеваемые матерью в его детские годы, – можно лишь гадать.
Отголосков этой райской гармонии поэт искал, – всю жизнь, – везде. В музыке:
Что за звуки! жадно
Сердце ловит их…
Она поет и звуки тают…
В беседах с людьми:
Есть речи – значенье
Темно иль ничтожно,
Но им без волненья
Внимать невозможно.
Он, однако, не встречал ответа «Средь шума мирского». Но мы-то божественную, ни с чем не сравнимую мелодию улавливаем через его стихи, которым в нашей литературе нет подобных.
Воспринимал он и иные голоса, в том числе в шумах природы:
Брат, слушай песню непогоды:
Она дика, как песнь свободы.
Но те с основным мотивом, заложенным в его сердце, не сливались.
Их-то отражение, однако и дало почву для домыслов о демонизме поэта, возникших еще до революции и, – как ни странно, – бытующих до сей поры, даже и в среде эмиграции.
Что до большевиков, то они (легко понять!) изображают Лермонтова убежденным атеистом и пламенным богоборцем.
Но посмотрим, что говорит он сам, в своих лирических стихах, где, как известно, автор лгать не может.
В минуту жизни трудную
Теснится ль в сердце грусть;
Одну молитву чудную
Твержу я наизусть.
Довольно странное занятие для атеиста и богоборца! И тем более продолжение:
Есть сила благодатная
В созвучье слов живых.
Еще полнее выразил он свои чувства в стихотворении, явно идущем из самой глубины сознания: «Я, Матерь Божия, ныне с молитвою», содержащем обращение к: «Теплой Заступнице мира холодного».
Или надо понимать так, что в Бога он не верил, а в Богородицу верил?
Допустим, строки из «Казачьей колыбельной песни» можно списать на местный колорит (хотя уж очень искренне они звучат), а все же их приписать атеисту трудно:
Дам тебе я на дорогу
Образок святой;
Ты его, моляся Богу,
Ставь перед собой.
Какие удивительные советы со стороны богоборца!
У которого, притом, с Творцом особые, близкие отношения: «И в небесах я вижу Бога».
И, наконец, процитируем одно из самых любимых советскими лермонтоведами стихотворений: «Но есть и Божий суд, наперсники разврата».
Если бунтовать против Бога – не абсурдно ли заранее признавать, что Его суд справедлив? Положим, по коммунистическому канону, здесь речь идет про грядущий, народный, пролетарский суд. Ну, насколько праведен сей последний бывал, мы кое-что знаем… Коли же речь о небесном суде, – то как мыслимо восставать против тут же утверждаемой справедливости?
В свете приведенных выше образцов, приходится вроде бы считать Михаила Юрьевича одним из самых благочестивых и глубоко верующих поэтов России (а верующими они были почти все). И верно увидел именно такие свойства его сочинений историк Ключевский, разгадавший их христианскую сущность.
Вовсе уж несообразны потуги советских литературоведов изгнать из творчества Лермонтова какую бы то ни было «метафизику». Курьезно поистине такое утверждение о поэте, у которого все время действуют персонажи, именуемые «Ангел», «Азраил», «Ангел Смерти» и «Демон». А слово ангел вообще у него одно из наиболее часто употребляемых.
Цветаева о себе говорила, что ей бы легче было жить в мире ангелов, чем в земном. Возможно. Но в ее произведениях это не отражено.
Тогда как Лермонтов всегда этим и дышит. Даже и в минуты горьких сомнений, когда произносит:
Нам небесное счастье темно.
Не только в стихах.
Природа Печорина есть то, что он – падший ангел. Отнюдь не демон, – он не ставит себе целью творить зло (хотя его поступки часто ведут ко злу для окружающих).
Но вот потому, по причине происхождения, он и ощущает в себе «силы необъятные», которые тратит на бессмысленные действия, – борьбу с ничтожными людьми, обольщение женщин без серьезной к ним любви.
И вот абсолютная разница между героем и его создателем. Лермонтов свои поистине необъятные силы частично реализовал своим грандиозным вкладом в поэзию и прозу (отчасти и живописи), – а мог бы осуществить бесконечно больше.
Но… он сам просил скорой смерти. Она ему и была дарована.
Не раз отмечалось, что он дерзостно говорит нередко с самим Господом Богом. Но кто больше на то имеет права, чем поэт, наделенный непосредственно от Вседержителя даром «чудных песен?»
Загадочная фигура его выглядит не падшим ангелом, а скорее небожителем, посланным в низший мир, кто знает? на испытание или для свершения порученной ему (но не открытой ему) задачи.
Крайне несостоятельны попытки выполнителей красного социального заказа доказать, будто Лермонтов был не романтик, а реалист (мол, начал-то как романтик, но потом сделался реалистом). На деле, его самые последние – дивные – стихи полны подлинно неистового романтизма: «Любовь мертвеца», «Свидание»; как и писавшийся им в течение всей его, – увы, короткой, – литературной деятельности «Демон».
О реализме, в применении к такому поэту мыслимо говорить разве только, если подразумевать высший реализм, рассказывающий о потусторонних, небесных и адских, надмирных и космических силах.
На предмет превращения великого поэта в реалиста (хорошо, что хоть не в «социалистического»!) приводятся вполне идиотские доводы вроде того, что де в «Герое нашего времени» подробно и точно описан быт Пятигорска тех лет.
Так разве Вальтер Скотт в «Антикварии» или Виктор Гюго в «Отверженных» не дают весьма обстоятельного изображения нравов и обстановки современных им Шотландии и Франции? А уж их права на звание «романтиков», сколько нам известно, никто не оспаривает!
Впрочем, по окаменелым схемам большевицкого литературоведения русские романтики чуть ли не сводятся все к Марлинскому и Жуковскому… А то, что им был, о чем сам громко заявлял, Пушкин, равно в «Кавказском пленнике» и «Бахчисарайском фонтане», как и в «Полтаве» и «Египетских ночах», что им же бесспорно был Гоголь в «Страшной мести», «Портрете» и «Тарасе Бульбе», это старательно игнорируется.
Реализм же у Лермонтова можно обнаружить разве что в «Сашке» (да в гусарских поэмах, которых бы лучше ему было не писать), а у Пушкина, допустим, в «Домике в Коломне» и с грехом пополам в «Графе Нулине».
Касательно упомянутого нами выше пресловутого демонизма, – демонические образы, конечно, налицо, в частности в «кавказских» поэмах, навеянные в немалой степени Байроном, но отчасти и самым характером горских нравов. Но можно ли отождествлять, будь то лишь на мгновение, личность Лермонтова с такими его персонажами как мрачные убийцы Хаджи Абрек или Каллы? Мало у него общего и с борцом за чеченскую независимость Измаил-беем.
Это вообще порочный метод смешивать писателя с выведенными им на сцену персонажами. Особенно яркое выражение он нашел в книге Анри Труайя76 «L’étrange destin de Lermontof77f », где автор выписывает целые страницы из «Дневника Печорина», относя их целиком к самому Лермонтову.
О проекте
О подписке