Недавно отмечали 130-летие со дня кончины Грибоедова, вспоминая при этом обстоятельства его гибели, его дипломатические заслуги перед Россией, невыясненную проблему его действительных отношений с декабристами и, конечно, прежде всего «Горе от ума». Никто не подумал обратить внимание на другую черту характера Грибоедова как человека и писателя, – черту и увлекательную, и курьезную.
Парадокс творчества Грибоедова состоит в том, что он вошел в русскую литературу, и даже занял в ней весьма почетное место, совсем не в том жанре, о котором он сам думал. Автор бытовой комедии, с которой одной для широкой читательской публики связано его имя, он забыт как поэт, и даже как автор других драматических произведений. Впрочем, из этих последних более начитанная часть интеллигенции иногда назовет «Молодые супруги», «Притворную неверность», или даже «Студента».
Мало кто знает, что Грибоедов мечтал всю жизнь написать что-нибудь грандиозное в пламенном романтическом духе. Именно на этом зиждились все его мечты о славе и известности. Современникам был хорошо знаком его характер, словно бы сложенный из двух различных кусков: страстной и бурной натуры и холодного, глубокого рассудка. Но сам он, как это видно из записок его друзей и его собственных высказываний, в области поэзии больше рассчитывал на первую половину своей природы и желал создать нечто, что бы ей в первую очередь отвечало.
Может быть, однако, он плохо понимал сам свой талант, и у него не было нужных задатков для вещи в этом роде? Едва ли. Единственное цельное, хотя и небольшое произведение Грибоедова, отмеченное этим духом, это – стихотворение «Хищники на Чегеме», поражающее своей дикой силой. И недаром оно связано с Кавказом, этой колыбелью русского романтизма, откуда Пушкин, Лермонтов, Марлинский, позже Полонский, черпали мотивы для страстных, ярких и меланхоличных стихов и прозы, пронизанных тем отрицанием будничной жизни, той экзотикой, которая составляет самую эссенцию романтизма, и к которой близки позднейшие западноевропейские писатели колониальной школы, типа Киплинга, Клода Фаррера, Пьера Милля, Конрада54, отчасти Стивенсона и Джека Лондона.
Приведем несколько отрывков.
Окопайтесь рвами, рвами,
Отразите смерть и плен —
Блеском ружей, твержей стен!
Как ни крепки вы стенами.
Мы над вами, мы над вами.
Будто быстрые орлы
Над челом крутой скалы.
Так начинается эта картина горской вольности, перед которой автор, европейски воспитанный русский, замирает в непобедимом восхищении.
Мрак за нас ночей безлунных.
Шум потока, выси гор.
Дождь и мгла, и вихрей спор…
В третьей строфе, однако, лучше всего выражены главные элементы романтизма. присущие ему во всех странах: его любовь к прошлому и к природе.
Живы в нас отцов обряды,
Крови их буйная жива.
Та же в небе синева,
Те же льдяные громады,
Те же с ревом водопады,
Тa же дикость, красота
По ущельям разлита!
Если бы это стихотворение было единственным у Грибоедова! Но мы знаем о том, как ему дорог был план трагедии «Грузинские ночи», – опять с местом действия на том же Кавказе, – от которой, к несчастью, сохранились лишь незначительные отрывки. Но они странным образом предвосхищают лермонтовского «Демона». Появление горных духов «Али», которых вызывает старуха-нянька, потому что князь, ее хозяин, продал ее сына, чтобы выкупить своего коня… а главное, диалог между нею и князем, доказывают, что эта вещь в целом могла бы совсем изменить нашу оценку Грибоедова, доведи он свое произведение до конца. Он несомненно сделал бы это, но помешала безвременная смерть. Вот отрывок из речи князя:
Я помню о людях, о Боге,
И сына твоего не дал бы без нужды.
Но честь моя была в залоге:
Его ценой я выкупил коня,
Который подо мной в боях меня прославил.
Из жарких битв он выносил меня…
Тот подл, кто бы его в чужих руках оставил.
Драма о войне 1812 года (до нас дошел только один отрывок и план), с появлением на сцене теней русских героев от Святослава и Владимира, была, как можно предположить, скорее в манере шекспировских хроник, а не тех французских образцов с тремя условными единствами, которым Грибоедов следовал в «Горе от ума» и других своих пьесах.
В отличие от не доведенных до конца «Грузинских ночей», многое заставляет думать, что грибоедовская пьеса из времен русско-половецких войн была написана полностью или по крайней мере в главных чертах – и как жалеешь о том, что рукопись пропала, когда читаешь единственно уцелевшую сцену, «Диалог половецких мужей»! Как мастерски выражен в нем душевный строй воинов-кочевников, с какой мощью передана тоска двух стариков по ушедшей юности, как дивно схвачена вся поэзия бесконечных южных степей!
Так человек рожден гонять врага,
Настичь, убить иль запетлить арканом.
Кто на путях не рыщет алчным враном,
Кому уже конь прыткий не слуга,
В осенней мгле с дрожаньем молодецким,
Он, притаясь, добычи не блюдет, —
Тот ляг в сыру землю: он не живет!
Не называйся сыном половецким!
Вековая борьба наших предков с тюркскими племенами встает из строк Грибоедова, освещенная с иной, необычной стороны, с точки зрения противников, этих рыцарей-разбойников диких равнин:
О, плачься, Русь богатая! Бывало,
Ее полки и в наших рубежах
Корысть делят; теперь не то настало!
Огни ночной порою в камышах
Не так разлитым заревом пугают,
Как пламя русских сел, – еще пылают!
По берегам Трубежа и Десны…
Там бранные пожары засвечают
В честь нам, отцам, любезные сыны.
В русской литературе нет других строк, столь близких и по духу, и по силе к «Слову о полку Игореве». Сохранись она, эта пьеса – но мы даже не знаем ее названия! – могла бы не только заполнить пробел, но и создать новое течение…
Без преувеличения, если бы Грибоедов докончил «Грузинские ночи», написал бы «1812 год», если бы рукопись драмы о половцах не пропала бы… его фигура стояла бы перед нами теперь вовсе иной, и «Горе от ума» не удивляло бы нас как единственная гениальная вещь писателя, в остальном ничем не завоевавшего права на бессмертие.
«Новое русское слово», рубрика «Литература и искусство», Нью-Йорк, 7 июня 1959, № 16880, с. 4.
С легкой руки Достоевского, немало говорилось о всечеловеческом характере творчества Пушкина.
Оно и справедливо. В его произведениях проходят перед нами четыре континента: Европа, Азия, Африка и Америка. Только об Австралии он как будто не упоминал; хотя и находился можно сказать на подступах к ней, на Малайском Архипелаге, в «Анчаре», пере-несясь туда на крыльях поэзии. Сузим свою задачу и коснемся только его высказываний о народах России, вернее Российской Империи в тех размерах, какие она в его время имела.
Жители Финляндии никак не могут пожаловаться на Александра Сергеевича: финном он сделал могучего и благодетельного волшебника в «Руслане и Людмиле».
А об их соотечественницах не менее лестно отозвался, в ином, игривом ключе, по поводу поэмы Баратынского «Эда»:
Твоя чухоночка, ей-ей,
Гречанок Байрона милей.
Позволим себе одно замечание по поводу иного персонажа первой поэмы нашего великого поэта, сперва гордой и неприступной красавицы, а потом злой и хитрой колдуньи.
Ее имя, Наина, по-фински означает просто «женщина»: nainen.
Как ни странно, а это наблюдение вроде бы ускользнуло до сих пор от внимания пушкинистов; по крайней мере, я нигде его не встречал.
Литва представлена в стихотворении «Будрыс и его сыновья» и в переводе начала «Конрада Валленрода», Польша отражена в «Воеводе» и в «Борисе Годунове», Молдавия в «Черной шали» и в «Цыганах».
О Кавказе что и толковать!
Черкесы, чеченцы, грузины и осетины возникают перед нашими глазами не только в стихах, в «Кавказском пленнике», «Галубе» (которого советские специалисты переименовали в «Гасуба», справедливо или нет), но и в прозе в великолепном «Путешествии в Арзрум».
Даже весьма актуальные в наши дни курды появляются под пером поэта; в частности, существующая у них загадочная секта сатанопоклонников езидов, появляющаяся в том же «Путешествии».
Иной Восток, крымское ханство, описан в «Бахчисарайском фонтане» и в небольшом, подающем повод к ожесточенным спорам стихотворении «В прохладе брызжущих фонтанов».
Считать ли или нет украинцев за отдельный от русских народ, – а никак нельзя отрицать, что картины природы и истории Украины, данные в «Полтаве», отмечаются исключительной глубиной и верностью.
Особые отношения были у Пушкина с калмыками.
Калмыченок, прислуживавший за столом в семье Всеволожских (о котором, видимо, не даром сказано «отличавшийся удивительной сметливостью») «откликался на пошлые остроты словами “Здравия желаю!”, но ни разу не обратился с ними к Александру Сергеевичу, который на это реагировал фразой: “Азия протежирует Африку”».
При поездке же на Кавказ, поэт был видимо всерьез очарован пленительной юной калмычкой, которая угостила его чаем, заправленным бараньим жиром, и стукнула балалайкой по голове за попытку слишком назойливого ухаживания; он не только рассказал о ней в своих записках, но и посвятил ей отдельное стихотворение.
А если мы не находим у него данных, – кроме кратких и отрывочных, – о племенах Сибири и Севера, то тут Пушкина винить не приходится: не просился ли он в экспедицию, направлявшуюся в Китай, вместе со своими друзьями о. Иакинфом Бичуриным55 и бароном П. Л. Шиллингом фон Канштадтом56, на что не получил от правительства позволения? В таких-то странствиях он бы, без сомнения, на обитателей зауральских пространств нагляделся бы вдоволь, – и, вероятно, оставил бы нам свои о них впечатления.
«Наша страна», Буэнос-Айрес, 12 июня 1999 г., № 2547–2548, с. 1.
Можно бы, казалось бы, порадоваться изданию в Москве книги «Последний год жизни Пушкина. Переписка. Воспоминания. Дневники», составленной В. Куниным и датирующейся 1989 годом. В ней мы, в частности, находим письма к Пушкину и письма к другим о Пушкине его современников. Письма-то самого Пушкина обычно прилагаются к собраниям его сочинений и публике хорошо известны. Оговоримся, однако, что ценность таких материалов сильно снижается фактом, что письма, часто написанные по-французски, даны все в русском переводе, без приложения оригиналов. Между тем, перевод этот иногда вовсе не адекватен. Например, выражение homme d’honneur и honnête homme единообразно передаются через «честный человек». На деле, первое означает «человек чести», а второе «порядочный человек». Оба эти нюанса весьма существенны.
Да это бы, и другие мелочи – полбеды. Хуже то, что вся компиляция и особенно комментарии являют (и очень ярко!) собою пушкинистику вчерашнего дня, большевицкую пушкинистику, подчиненную цели представить великого поэта таким, какой был нужен коммунистическому строю: ненавистником царей и монархии, убежденным атеистом, преданным до конца дней идеям декабризма, поклонником Радищева – и тому подобное.
Когда тексты пушкинских стихов и прозы явно говорят о совсем другом, Кунин старательно объясняет, что это мол делалось для обмана правительства и представляет собою хитрое зашифрованное иносказание.
Он не задумывается над тем, что превращает Пушкина в лицемера и его произведения в какую-то тарабарщину, предназначенную якобы для узкого круга сообщников, в обман читателям. Молитвы, это мол – использование стереотипов для изложения политических идей; прямые похвалы царям – хитрость, с целью провести за нос власти.
Кунин считает, что он (и стоящий за ним советский режим) лучше понимает Александра Сергеевича, чем понимали его лучшие друзья, духовно к нему близкие и сердечно к нему привязанные как Вяземский и Жуковский.
То, что они о нем говорили, – заметим, уже после его смерти, – есть будто бы ложь, приспосабливающая его к воззрениям царя Николая Павловича и его министров. Но зачем же бы было лгать? Самому их покойному другу никакая правда повредить уже не могла, его семье – навряд ли (поскольку царь обещал ее обеспечить, что скрупулезно и выполнил).
А что они говорили? Прочтем (благо сам Кунин воспроизводит!).
Вяземский: «Да Пушкин никоим образом и не был ни либералом, ни сторонником оппозиции, в том смысле, какой обыкновенно придается этим словам. Он был глубоко, искренно предан государю, он любил его всем сердцем, осмелюсь сказать, он чувствовал симпатию, настоящее расположение к нему… Его талант, его ум созрели с годами, его последние и, следовательно, лучшие произведения: “Борис Годунов”, “Полтава”, “История Пугачевского бунта” – монархические».
Жуковский: «Я уже не один раз слышал и ото многих, что Пушкин в государе любил одного Николая, а не русского императора, и что ему для России надобно было совсем иное. Уверяю вас напротив, что Пушкин (здесь говорится о том, что он был в последние свои годы) решительно был утвержден в необходимости для России чистого, неограниченного самодержавия, и это не по одной любви к нынешнему государю, а по своему внутреннему убеждению, основанному на фактах исторических (этому теперь есть и письменное свидетельство в его собственноручном письме к Чаадаеву)».
Предполагать, что Вяземский и Жуковский притворялись, что они чего-то боялись или кому-то угождали, есть полная нелепость, зная их смелость и независимость в суждениях. Жуковский, в частности, не поколебался ведь обратиться с жестокими упреками по адресу самого Бенкендорфа57, – а уж кого иного нужно бы было ему бояться! Не царя, конечно, который его любил почти как члена своего семейства…
О проекте
О подписке