И пришел в тот день Аман пировать с царем у Есфири царицы, и падали все поголовно пред ним на лице свое, но радости нет!
Слышны цыгане:
– К нам приехал, к нам приехал
Артаксеркс наш дорогой!
Серя, Серя, Серя,
Серя, Серя, Серя,
Серя, пей до дна!
Входит Царь, веселый, может, и пьяный:
– Ну, так какое желание твое, царица Эсфирь?
Царица:
– Обрела ли я благоволение и позитив в очах твоих, царь?!
Царь:
– Обрела! И не только, извини, в очах моих… О! Хочешь, еще полцарства?!
Эсфирь:
– Сперва дело. Если я нашла благоволение в очах твоих, царь, и если царю благоугодно, то да будут дарованы мне жизнь моя, по желанию моему.
Царь изумлен:
– Твоя жизнь?! Тебе?! Зачем?! В смысле, что за дела?!
Эсфирь:
– Проданы мы, я и народ, мой на истребление!
Царь:
– Как ты сказала?! Где тот, который отважился сделать так?!!
Эсфирь:
– Это злобный Аман!
Царь зовет:
– Аман!
Эсфирь:
– Аман хочет истребить тысячи законопослушных налогоплательщиков.
Царь:
– Не понял!
Эсфирь:
– По твоему приказу, царь, при виде начальства все должны падать на лице свое. И все падают! А многие уже не встают, говорят в сердце своем: зачем мне вставать, все равно скоро падать на лице свое. Прикинь, царь, так и лежат до новомесячий! И только иудеи не падают, потому что работают! Учти, царь, ты рубишь сук, на котором сидит седалище твое!
Появляется Аман.
Царь:
– Это правда, Аман?
Аман:
– Ты сам приказал! – Показал свиток. – Вот подпись, «Артасеркс», вот печать! А слово царское – закон!
Царь – Эсфири: – Извини! Рад бы, но закон слово мое!
Эсфирь смотрит бумагу:
– Тут подписано: Аман!
Царь берет бумагу:
– Ни черта не видят без очков глаза мои! Тем более не могу читать по-писанному!
Эсфирь показывает:
– Ну, вот, «Аман» – четыре буквы! А «Артаксеркс» – посчитай!
Царь посчитал, грозно: – Аман! Учти, я вчера погуглил насчет Каддафи и решил сделать пилотный проект: СТРАЖА! ВЗЯТЬ ЕГО!!
Чтец:
– «И повесили Амана на дереве, которое он приготовил для Мардохея. В тот день царь Артаксеркс отдал царице Есфири дом Амана, врага Иудеев.
Царь – Чтецу:
– Напиши от имени царя и скрепите царским перстнем!
Чтец:
– Пишу: «К сатрапам и областеначальникам ста двадцати семи областей наших! Царь позволяет иудеям, находящимся во всяком городе, собраться и стать на защиту жизни своей, и в тринадцатый день месяца Адар истребить, убить и погубить всех, кто искал их погибели!»
Царь:
– Число, подпись!
Чтец:
– Вот, где птичка. И здесь!
Царь подписывает:
– Ни черта не понимаю по-писанному без очков моих, но крепко слово царское!
Чтец:
– «В двенадцатый месяц, то есть в месяц Адар, в тринадцатый день его собрались иудеи в городах своих по всем областям царя Артаксеркса, чтобы наложить руку на зложелателей своих; и никто не мог устоять пред лицем их, потому что страх пред ними напал на все народы.
И послал Мардохей письма ко всем Иудеям, чтобы дни эти были памятны и празднуемы во все роды в каждом племени, в каждой области и в каждом городе! И чтобы дни эти Пурим не отменялись у Иудеев, и память о них не исчезла у детей их. И веселиться в те дни и пить до тех пор, пока не смогут отличить день от ночи, дверь от окна, и где заканчивается обрезание и начинаются трусы их!
И таки пьют!
Дочки-матери
Маленькая девочка, лет пяти, одна.
Ждет маму. Играет с куклой. Уже ночь. Ей страшно.
Посматривает на часы, говорит кукле:
– Не бойся! Мама сказала, вернется, когда на часах маленькая стрелка будет на десяти, а большая – на двенадцати! А сейчас уже еще сколько?.. Маленькая стрелка на двенадцати… а большая почти тоже на десяти!.. – Подсчитывает, рада. Ну вот, значит, мама уже едет!.. Давай быстро спать, а то мама будет обратно ругаться! Глазки закрывай… Ну, закрывай! Что, страшно?! Смотри, если глазки закрыть и быстро-быстро заснуть, так «страшно» и не успеет! Смотри, как я!
Закрыла глаза. Тут же раскрыла – страшно.
– Ой! Что-то там в ванной вроде упало… Мама пришла! Мама!.. Нет, это опять у соседей!.. – Кукле: – Давай лучше играть в «класс»! Не хочешь? Тогда играем в «Телевизор сломался»? Нет, лучше, в «Гости пришли». Только теперь меняемся: ты – это будешь я, а я – буду гости и остальные. Давай, вы как будто с мамой сидите дома в воскресенье, когда звонок в дверь. Дз-з-з! – Испугалась своего же голоса, тихо: – Короче, дз-з-з!
Говорит за маму, радостно:
– Ой, здравствуй, Аркадий!.. Аркадий, познакомься, это Света!
За Аркадия басом:
– Здравствуй, девочка.
Мама:
– Светочка, это – дядя Аркадий. Он будет с нами жить. Он будет твой папа! Папа Аркадий!
Аркадий басом:
– Вот, Светочка, это тебе!
Мама:
– Света, что надо сказать, ну?!
Света тихо:
– А где папа Сережа?!
Мама выкручивается:
– Не обращай внимания, Аркадий. Это у нас… квартирант жил… такой жмот. А ребенок есть ребенок. Иди, Светочка, поиграй с… с… Поиграй, тебе говорят! – Меняет интонацию. – Кто тебя за язык дергает?! Сколько раз тебе говорить, дрянь: молчи! – Передразнивает: – Папа Сережа! Папа Костя!.. Сколько раз, говори?!
Света:
– А сколько у меня будет папов?
Мама:
– Э-э, мама же для тебя старается!.. Ты ведь хочешь маме счастья!
Света искренне:
– Конечно! Конечно, хочу!
Мама:
– Тогда поживи у бабушки!
Света испуганно:
– Зачем?!
Мама:
– Ну-у… маме нужно устраивать личную жизнь.
Света:
– Без меня?!
Мама:
– Ну… нам нужно с дядей Аркадием притереться… Мы тебе будем мешать!
Света:
– Нет, притирайтесь, сколько угодно! Вы мне ничуть не помешаете!
Мама:
– Она еще издевается! Завтра же поедешь к бабушке!
Света плачет:
– Не хочу, не хочу к бабушке! Бабушки хорошие только в сказках, они говорят: внученька, хочешь пирожок, хочешь молочка?! А эта только проснется, сразу ищет: где мои зубы?!
Плачет за куклу и за себя, успокаивает куклу:
– Ладно, не будем в гости!.. – Смотрит на часы, говорит по-взрослому: – Ой, это часы какие-то неисправимые! Надо срочно вызвать слесаря!.. – Кукле: – Ну, не поедем, не поедем к бабушке! Лучше, наоборот, будем играть в «Мама вернулась»! Вроде бы я мама, уже вернулась. А ты – это я, Света, вроде на нее сердишься! Ну, понарошку сердишься, а сама рада! Смотри, вот я пришла, нарядная, хорошо пахну, иду на цыпочках…
Изображает непутевую маму, кукла обиженно отвернулась.
Мама выпила:
– О, а ты не спишь?!. А сколько сейчас? – Смотрит на часы. – Ох ты, елки!.. Ой, где я была!.. Он такой – блондин!.. Все в зеркалах!.. Светочка, ну, ты же моя лучшая подружка!.. А что, страшно было одной?! Ничего и не страшно! Ты уже вот какая большая!.. Ну, побей, побей свою мамку!.. А какой культурный – все ручки исцеловал, вот, даже опухли!.. Женат, скотина, я в паспорт глянула, пока он… Но настоящий мачо, только блондин!.. Блондинистый мачо! Я, правда, сама соврала, что я – студентка… Ой, чего я студентка-то? Ладно, может, он тоже забыл… Ну, ты же на меня не сердишься? Скажи «не сержусь»! Ну, скажи… Не-сер-жусь! Вот умничка!.. О, будет звонить, скажешь, что ты моя… Что я – твоя теща… Тьфу, тетя из… Не позвонит, скотина!.. Ну и… не сильно и хотелось! О, а ты плакала?! Ну, побей, побей свою глупую мамку… Дура я, дура! Зачем я послушала Людмилку, никуда бы он не делся!.. – Заводится. – А ты почему до сих пор не в постели?! Что, страшно?! Могу я для себя пожить?! Могу, говори?! Ты же меня первая бросишь в старости. Что, нет?! Никому верить нельзя!.. – Начинает плакать пьяными слезами.
Света горячо:
– Нет, я тебя никогда не брошу! Ни за что! Когда я вырасту и стану большая, я сделаю так, что у каждого жизнь будет такая… такая личная-личная, личная-преличная! И по справедливости: а то у меня много папов, а у Павлика ни одного! А плохие бабушки умрут, а хорошие народятся, и не надо будет врать, что ты приехала из Ростова-на-Дону! А ты будешь старенькая, но все равно самая лучшая! Потому что ты – мама!.. Ну, спи, глазки закрывай…
Закрывай, не бойся, пока я тут – «страшно» не придет!
«Дорогой Лазарь Моисеевич»
Спасибо, Ежов, что тревогу будя,
На страже стоишь ты страны и Вождя!
Песня про наркома
Сырая городская весна, поздние сумерки; машины рассекают грязные апрельские лужи; резко проскрипев и уронив на повороте пригоршню ярких искр, побежал дальше освещенный трамвай с отсыревшими пассажирами в середине.
Холодно.
Но это холодно на улице, а в Мотиной комнате хорошо; большой круглый стол под тяжелой зеленой скатертью, теплый свет настольной лампы, старое зеркало на стене, рядом худой длинный фикус в кадке. Каждую субботу Мотя становится на табурет и протирает ему листья влажной тряпочкой – это его личная домашняя обязанность. Листья у фикуса большие и жесткие, зато их гораздо меньше, чем на китайской розе, за которой ухаживает его сестра Лида.
Вечер. Сегодня маленький Мотя учит стихотворение к праздничному утреннику. Он горд, что читать выбрали именно его, потому что он лучше всех третьеклассников умеет говорить букву «р»; очень хорошо выговаривает, просто великолепно! Плюс Мотю недавно приняли в пионеры и вот доверили читать на утреннике «Песню про наркома». Это так называется, песня, а на самом деле это такое длинное стихотворение, и Мотя будет его завтра читать перед всей школой.
Мотя ходит по комнате с раскрытой книжкой и повторяет текст, стараясь нажимать на «р»:
В свер-ркании молний ты стал нам знаком,
Ежов зор-ркоглазый, железный нар-рком…
Собственно, стихотворение он давно выучил, а теперь повторяет, чтоб, как велел пионервожатый Костя, отскакивало от зубов! Мотю это выражение сильно смешило; он смотрел в зеркало и представлял, как это стихотворение может отскакивать от зубов, которых у него, честно говоря, сейчас негусто: некоторые вырваны бабушкой с помощью нитки и странных слов: мышка, мышка, на тебе костяной – дай железный!
Нитку привязывали к ручке двери, и кто-то внезапно дергал…
Сейчас Мотя про зубы не вспоминает, а наоборот, негромко декламирует, изредка подглядывая в книжку:
…Великого Ленина мудррое слово…
Взр-растило на подвиг нарркома Ежова…
От окна к двери как раз получается две строчки, если маленькими шагами. Как раз Мотиными. Затем снова от двери к окну:
…Великого Сталина пламенный зов …
Услышал всем сердцем, всей кровью Ежов!
Мотя дошел до высокого подоконника, привстал на цыпочки. Внизу в освещенном дворе дядя Гарик Петрович запирает свой сарай на замок – он ходил туда за дровами. Мотя провожает взглядом тощую фигуру дяди Гарика и поворачивает назад к двери. Дверь неплотно прикрыта, но туда сейчас нельзя – там работает папа. А мама сегодня на дежурстве в больнице. Мотя увидит ее только завтра. Она отгладила красный галстук; вон он свисает со спинки кровати. Еще в комнате слышны приглушенные невнятные звуки – это на кухне бормочет недовыключенная тарелка репродуктора.
Моте весело. Он с удовольствием повторяет: «Воспр-ринял всем сер-рдцем, всей кр-ровью…» Никогда еще он не учил стихотворение, где было бы столько замечательной буквы «р». Это вам не «ласточка с весною в сени к нам летит», думает Мотя, это вам летит железный нарком – бер-регись!
Правда, в самом стихотворении Моте много чего непонятно. Например, как это «услышал всем сердцем…»? Разве у сердца бывают уши? – конечно, нет! Или «всей кровью»? Он даже спрашивал у папы насчет ушей. В ответ папа посмотрел в книгу, спросил, это вам такое задают? Когда узнал про утренник, почему-то нахмурился и велел не приставать с глупостями! Можно было бы спросить у бабушки, она тоже участвовала в гражданской войне, но она теперь живет у тети Раи с собакой… Или вот еще: что такое, «зоркоглазый»? Мотю на этом слове буквально заклинило. Ему понятен «желтоглазый» – это как глаза у кошки Цили. Или «зеркалоглазый» – значит, у наркома глаза, как зеркала, он там видит всех наших врагов… Мотя подходит к зеркалу, видит в нем стол с лампой, большой диван, кошку Цилю на диване. Если ее потрогать, она сразу поднимает круглую голову и начинает громко мурлыкать; мама называет ее за это музыкальной шкатулкой. Если бы Циля была человеком, думает Мотя, у нее тоже хорошо получалось бы «р», не хуже, чем у меня. Но Циля спит, уткнув нос в согнутую лапу. За столом под лампой старшая сестра Лида учит химию. Мотя подходит, заглядывает к ней в учебник. В учебнике ничего интересного, какие-то линии и формулы с черточками. Бедные семиклассники, думает Мотя и спрашивает Лиду насчет зоркоглазия. Серьезная Лида ставит указательный палец на страницу, чтобы заметить, где остановилась, добросовестно объясняет Моте про стопроцентное зрение, дальнозоркость; вспомнила даже про выпукло-вогнутые линзы, которые они недавно проходили по физике. Прямо как мама; она на нее и похожа, точно так же щурится, когда волнуется или сердится. «Понял?» – спрашивает Лида маминым голосом и возвращается к своему пальцу. Мотя мотает головой: про очки понял, а про зоркоглазие – нет. Лида начинает сердито щуриться. «Вспомни, – говорит она, – как в „Последнем из могикан“! Представь, что нарком Ежов – это индеец, его зовут Зоркий Глаз, поэтому он такой зоркоглазый! В смысле, наоборот, – спохватилась она, подумав. – Он далеко видит, поэтому у него зоркие глаза, и все индейцы прозвали его Зоркоглазый Глаз… в смысле…» Тут Лида совсем запутывается, даже палец со страницы убрала, а у самой эти глаза стали как щелки… «Сама не знаешь, а сама на меня громко говоришь, – укоряет ее Мотя, – дылда несчастная!» Лида облегченно обижается на «дылду», поправляет косу и углубляется в давление газов в пробирках. Через минуту снова упирает палец в строчку и говорит в спину шагающему Моте: «Смотри, не ляпни завтра „желтоглазый нарком“, бестолочь!»
Мотя сердито сопит.
Из комнаты, где работает папа, слышен вкрадчивый бой старых коричневых часов – девять раз. Но мамы нет, и сегодня можно лечь попозже. Вот и Лидка с облегчением закрыла «химию» и давай что-то записывать в толстую тетрадь, прикрываясь рукой. Как будто Мотя не знает, что у нее там дневник со стихами и она его прячет. Из-за этого дневника он имел сильную неприятность. Его просто разрывало от любопытства, что там Лидка прячет. Он его тайком достал и давай читать. Там была всякая ерунда про любовь и дружбу, а еще стихи про «твои ландыши пахнут ладонями», в смысле наоборот; короче, всякая чушь. За этим чтением его застал папа. Узнав, что это за тетрадь, добрый, обычно молчаливый папа неожиданно покраснел, заволновался, громко заговорил-закричал: «Как ты мог!.. Это же низко!.. Это неблагородно! Подло, наконец!» И другие слова говорил папа, задыхающимся от гнева голосом. От такого внезапного поворота у Моти было ощущение, что в голове у него вспыхнула, а после лопнула электролампочка и больно дрожит. Потом папа остыл, извинился, сказал тихо, но очень твердо: «Запомни! Никогда не читай чужое, никогда! Ибо так поступают только плебеи!» И хлопнул дверью, даже тетрадь не забрал. Эти непонятные плебеи Мотю буквально добили; он не хотел быть плебеем, которых представлял в виде липкой сырости с наглым выпуклым взглядом.
С тех он пор даже в чужую школьную тетрадь, если заглянет, тут же отдергивает глаза, сами отдергиваются.
Чтобы не расстраиваться воспоминаниями, Мотя начинает думать, есть ли у наркома Ежова конь и как его зовут. Конечно, думает он, есть! Громадный конь-огонь, и зовут его как-нибудь сильно и обязательно на «р»! Во всяком случае, не «Катька» какая-нибудь. Катькой зовут единственную знакомую Мотину лошадь. В их двор выходит рабочий вход магазина «Продукты». Эти продукты подвозит на платформе возчик Сергий. На его платформе сзади прикреплена жестяная табличка. На таких табличках пишут кличку лошади. У Сергия на табличке написано «конь Катька».
«Катька» написано от руки и по закрашенному.
Когда засияли октябрьские зори,
Дворец штурмовал он с отвагой во взоре…
Мотя с удовольствием повторяет: «…ктябр-рьские зор-ри». Он любит стихотворение, любит завтрашний утренник, где все услышат, кто лучше говорит «р», он, Мотя, или толстая ехидна Кончакова! Еще он любит наркома Ежова – вот тот на фотографии в книге с отвагой во взоре и подписано «Нарком Николай Ежов». И вообще, Мотя любит всех наркомов, бабушка научила; их большие портреты всегда вывешивают на праздники. А один портрет даже висел у них в доме между окном и зеркалом. Бабушка показывала на него и говорила: «Запомни, Матвей, это наш нарком, он нас в обиду не даст!» А папа почему-то сердился и уходил к себе, хлопнув дверью. Потом они с бабушкой поссорились, и бабушка забрала портрет к тете Рае.
Ночью Моте снился утренник. Утренник был почему-то похож на длинный пустынный город; по сторонам одичавших улиц росли огромные недостроенные дома, а вместо окон у них был холодный ветер с песком. Мотя прячется, потому что боится Желтоглазого, но тут кто-то вроде говорит, что, если посветить на Желтоглазого трехцветным фонариком, ветер сразу стихнет и будет лето. Мотя облегченно радуется, но потом вспоминает, что фонарика-то у него нет! Что папа еще только обещал его подарить, когда он исправит все четверки. А четверки начинают бегать вдали, их становится все больше, и их никогда никому не исправить…
Потом снилось еще что-то, но Мотя того не запомнил.
И было утро, и был утренник.
Мотя стоит за кулисами, у него второй выход. На нем – белая рубашка, яркий галстук, и он ужасно волнуется. От этого волнения слова «песни» тоже начинают прыгать и разбегаться. «В сверкании самом ты стал нам знаком, – шепчет Мотя, – нет, молний! Ты стал нам знаком, Ежов желто… зоркоглазый! железный нарком…» За кулисами стоит обычная концертная чехарда. В начале утренника, сразу после торжественной линейки на сцену вышел хор старшеклассников. Дора Львовна, учительница пения, ударила по клавишам черного в подтеках рояля. Гордость школы, десятиклассник Макеев по кличке Тупой Дьякон, торжественно загудел:
От края до края по горным вершинам,
Где гордый орел совершает полет…
В этом месте Дора Львовна махнула свободной рукой, вступил хор:
О Сталине му-удром, родном и люби-имом
Прекрасную песню слагает народ!
Дора Львовна колотит по клавишам, тупой Макеев гудит, хор тоже старается, особенно девочки. Сам Сталин находится тут же – на заднике сцены стоит огромный его портрет у кремлевского стола с курительной трубкой в руке. Сталин строго наклонил голову, словно прислушиваясь к хору, а сам, наверное, думает: достаточно ли хорошо они произносят букву «р»; не напрасно ли он, Сталин, не спит ночами и думает о них – нашей подрастающей смене? Не подведут ли, если завтра война, значит, завтра в поход?! Так думает Мотя, поглядывая на великого Сталина. Он уже почти успокоился и знает, что Сталин нисколько не строг, разве что для врага, а если на него долго смотреть, он начинает улыбаться мудрой сталинской улыбкой. Когда в прошлом году портрет установили, они с Сережей Погосским нарочно бегали в зал, поднимались на полутемную сцену и долго, со сладостным ужасом смотрели в лицо Вождя, пока лицо не начинало шевелиться. Сначала двигались усы, потом рот под усами, потом жмурились глаза… «Начинает, видишь, – толкал Сережа застывшего Мотю, – вот уже начал!» – «Вижу», – шептал Мотя. Они какое-то время неподвижно глядели на оживающий портрет, затем с ужасом бросались назад, чувствуя холод в спине.
Топот их ботинок громко повторял пустой гулкий зал.
Но сейчас кругом школьники и шумно, и Мотя думает, правильно жмуришься, товарищ Сталин, – какая про тебя прекрасная песня, сплошное «р»! А сейчас ты услышишь стихи про твоего железного наркома.
Тупой Макеев, наверное, тоже чувствует спиной сталинский взгляд, гудит страшным басом, вот-вот лопнет! Но, вопреки многим пожеланиям, он не лопнул, а буквально малиновый догудел песню до конца. Ему хлопали изо всех сил, ну и хору, конечно, тоже. Дора Львовна собрала ноты и, хромая на короткую ногу, ушла в кулису.
О проекте
О подписке