Перво-наперво следовало затопить печь. Дровяная кладка в топке была сложена уже с вечера. В боку её, под смоляным сосновым поленом торчал завиток бересты. Оставалось чиркнуть спичкой, подпалить берестяной лоскуток и проследить, что бы пламя не стухло, пока не заберётся на поленце, пока не начнёт воркотать и пузыриться смола на его боку.
После этого можно было и умыться, если, конечно, есть вода в рукомойнике. Вёдра к утру, как правило, бывали уже не только пусты, но и сухи. Нет водички, значит не мешкая, ноги в валенки, ватник на плечи, вёдра в руки и айда на ключ.
Пять сотен шагов туда, да столько же обратно, – вот тебе и физкультурная зарядка. Ни руками махать, ни ногами дрыгать, ни коленки сгибать, приседая.
Сосед Ездаков – парень с размахом – придумал рацуху. Прямо в подполье пробуравил землю трубами, насос поставил и качает себе, не выходя из кухни. Пять раз ручкой дёрнул – ведро, десять – два.
Я колдуну своему предлагал этакую же штуку учинить, да тот лишь рукой отмахнулся, будто от осенней мухи.
– Баловство, – говорит, – это. Ближе к природе, – говорит, – надо быть, к естеству, то есть.
Поворчал я было первое время: тебе-то, мол, чего, легко, конечно, рассуждать. Не ты, мол, руки вытягиваешь за полкилометра таская, а потом согласился. К естеству, так к естеству, Привык и сейчас даже удовольствие нахожу.
Велика ли важность сбегать разок, ведь и надо-то на всё про всё пару вёдер. Это Ездаков за день поди без малого цистерну выкачивает. Ему парой вёдер никак не обойтись: и семья большая, и скотины полон двор. А у нас всей скотины – единственный кот Парамон. И я налил коту в плошку молока из кринки на столе.
Пока ходил за водой, вернее, по воду, потому как за водой пойдёшь, вряд ли воротишься, огонь в печи обрушил кладку и поленья раскатились. Пора было поработать кочерёжкой и я сгрёб головни в кучу, предварительно поколотив их как следует по обугленным бокам. Это чтоб горели повеселее.
Глядя как подлизывает пламя закопчённый верх печного устья, я уцепил пирожок из под рединки на столе и разломил его пополам. Я уже говорил, что хозяйка ездаковская, Галина, – стряпея отменная. За что ни возьмётся, всё получается. Пироги – не исключение.
Даже огибка была в меру суха и, хотя откусывалась с легким хрустом, мягко крошилась на зубах. Требуха, запечённая в ржаном тесте, пахла детством, и я воочию увидел, как моя старая нянька Парасковья вынимает на соломенно-жёлтой деревянной лопате из чела русской печи округлую ковригу ржаного хлеба. Как оглаживает каравай упругим гусиным пёрышком и, прикрыв холщёвым полотенцем, ставит на добела скоблёные доски столешницы. А по дому властно расплывается жизнеутверждающий ржаной крестьянский дух.
Откуда было это видение, из какой жизни, и с чего бы это мне было иметь няньку в деревенской избе, да ещё свой, не покупной хлеб, я и не пытался уразуметь. Видение как видение, и побольше бы таких – благостных и умиротворенных.
Поленья в печи почти прогорели, рассыпавшись ярким жаром углей. Я снова поторкал кочергой остатки головёшек и загрёб их на верх золотисто-рубиновой кучи. Сейчас можно было ставить и чайник. Подцепил его рогом ухвата за бывшую когда-то эмалированной дужку, сунул поближе к жару и прикрыл чело заслонкой. Теперь подошла пора и вьюшки прикрыть, убавить тяги, чтоб не вылетало тепло в трубу, чтоб клубился жар под печным сводом, отдавая кирпичам свою кипучую ярость.
Едва успел пройтись веником, собрать мусор под шестком и около, отправить его мягким, точно рассчитанным, а вернее практикой выверенным толчком в угол, как запыхтел помятым носом, забулькал в глубине печи чайник.
Отставил заслонку и пыхнуло в глаза жадным сухим пеклом; брызнули из-под серой плёнки пепла золотистые искорки, засветились малиновой позолотой потускнелые было угли, взвились над ними едва видимые сполохи прозрачного синеватого пламени. Кочерёжкой подцепил и выволок на простор шестка воркочущий гневливым котом чайник, перегрёб угольную кучу, опять прикрыл чело заслонкой, затворив жару дорогу. Плеснул из рукомойника в ладонь, провёл, освежая влагой, по опалённому лицу.
Теперь можно было подумать и о завтраке. Пирогов на столе было ещё достаточно, молока в кринке тоже больше половины. Оставалось заварить чай.
Через тряпочку подхватил крышку и сыпнул в клокочущую темень нутра пригоршню смеси из жестяной банки на припечке. И хотя и крышку бросил обратно, и укутал сверху толстой суконкой, всё равно, пробиваясь сквозь мельчайшие щели и поры, поплыл по избе густой медвяно-цветочный дух.
Не знаю уж, что было намешано в той жестянке. Как-то пытался разобраться, но понял лишь мяту с душицей, да шипишный с липовым цвет. Чай же с этой заварки получался нежного ясно-янтарного цвета и вкусом своим будил воспоминания о густо-пряных запахах соспелого лета, настоянного на шелесте озёрных камышей и мирном треске зеленокрылых кузнечиков.
– Ага, вот и чаёк готов, наконец-то, – появился из-за переборки хозяин. Голос его, преувеличенно бодрый и приветливый, сразу насторожил меня. Я не ошибся, продолжение последовало тут же:
– Давай-ка, парень, пока настаивается, полечи меня малёхо, а то чегой-то познабливает после нонешней ноченьки.
– Загнёшься ведь от такого лекарства, на дворе-то не май месяц, на градуснике поди за двадцать. Давай лучше чайку попьём, а к вечеру баньку протоплю, да пропарю, – попытался я поартачиться, но с ним разве поспоришь.
– Тебе говорят, так ты слушай, – насупившись отрезал колдун и добавил, – А чай с баней само собой.
Лечение было до невероятности простым и, с моей точки зрения, по-неандертальски жестоким. Хотя, надо отдать должное, и достаточно эффективным. Утверждаю это на полном основании, потому как пару раз в этой процедуре уже успел принять участие.
Хозяин выходил во двор, сбрасывал с плеч полушубок и оставался в чём мать родила. Аки Адам, безгрешный. Босыми ногами на голой земле.
Двор я под веник выметал после каждого снегопада. Сгребал снег в кучи и вытаскивал за ворота. Ладно бы только вымести, но на самой середине двора был выложен из белого поделочного камня полуметровый круг. Эти камни эксплуататор мой заставлял в любую погоду ежедневно очищать до светлой шероховатой поверхности и посыпать речным песком. Круг этот служил колдуну для самых разнообразных целей, а в данном случае в качестве подсобного инструмента экстренной медицинской помощи.
Короче, встал он без единого лоскута на теле в центр этого круга и замер, а я, обойдя медленно вокруг три раза, неожиданно, но медленно и степенно вылил ведро воды ему на голову. Прямо такой как есть, как с ключа принёс. А, спустя несколько мгновений, едва скатилась большая вода, оставив на плечах, скатах лопаток, выпуклые линзы прозрачных капель, наотмашь хлестнул в лицо и грудь из второго.
После такой первобытной процедуры меня бы, наверное, вынесли из дома ногами вперёд уже на другой день, а этому чёрту хоть бы что. Второе ведро словно вывело его из оцепенения. Будто норовистый коняга, мотнул кудлатой головой и громко отфыркнул влагу из ноздрей. Затем совсем по-звериному вздрогнул вдруг всей кожей туловища. Вздрогнул так, что полетели в разные стороны остатки капель, соскочил с камней и, высоко поднимая колени и размахивая руками, прыжками помчался по двору. Со стороны казалось, что бежит по двору этакий журавлиный перерощеный недоносок, машет крыльями-культяпками, пытается поднять себя, да велика земная тяга, тяжела журавлиная задница.
Так и ускакал в избу, только двери спели одна за другой. Ему чего, уселся сразу к чайнику, а мне опять на ключ дорога. Ну да подождёт пока на ключ-то. Сначала чайком надо живот согреть, душу повеселить, а то и сам заколел, глядя на такое лечение.
Когда я вошёл в избу с пустыми ведрами и полушубком, хозяин уже сидел за столом в углу под портретом весь причёсанный, укутанный в махровую простыню и с шумом отхлёбывал из полулитровой жестяной кружки. С той поры как снял я чайник с жара и десяти минут не прошло, в кружке-то, считай, крутой кипяток, у другого бы кожа с языка чулком сошла, а этому хоть бы что. Знай себе шлычкает, сдувая пар, да глотает будто мерин, так что в горле гулко клёкает. Ещё и мне зазывающе машет рукой: садись, мол, давай, пей пока горячее, мол, тебе тоже налито.
Ну да я сам себе не враг; заварку в кружке подсластил, молоком из кринки разбавил, сделал по своему вкусу. Так, вприкуску, пирогами с чаем и позавтракали. Крошки со стола смахнул, кружки сполоснул под рукомойником. В печь заглянул, – закрывать рано, проскакивают ещё над углями синие огонёчки, не прогорело значит. Ватник на плечи, шапку на голову, а ноги давно уже в валенках. Вёдра в руки – снова на ключ по воду. Пятьсот шагов туда, пятьсот обратно, да пока наберётся ждёшь, – вот, считай, минут двадцать, а то и все полчаса. Дорога знакомая, можно под ноги не смотреть, сами ступают, так что в самый раз рассказать что это за Выселки такие, описать окрестности.
***
Прежде всего, Выселки на всех русских языках я думаю обозначают одно и то же, а именно – выселки. Слово говорит само за себя. То есть это не что иное, как поселение. Уже не хутор, но и не деревня ещё. Зачинаются все эти выселки довольно одинаково: станет кому-нибудь тесно в деревне или в селе, с миром, там, не поладит человек или ещё какая другая шлея под хвост, попадёт, вот и отстраивается заново где-нибудь на ближайшей пустоши в заполье. Переберётся со всеми своими чадами, домочадцами и скотинушкой, и заживёт хутором. Сын старший вырастет, свой дом поставит или ещё какой норовистый мужик из ближнего селения переберётся – два дома станет. Это уже выселки. И называют их по русскому обычаю именем первого насельника. Если, допустим, Емельян, то и выселки Емельяновы. Пройдёт время, останется от Емельяна лишь название поселения, да и само поселение разрастётся домов этак до полудесятка. А это уже, пусть и небольшая, но деревня и зваться ей Емельяновщиной.
Угадать на карте, где стоят эти Выселки на нашей с вами Земле, хозяин бы сказал «в твоей реальности», я, конечно, если очень постараться, смогу, но за точность и достоверность ручаться не буду. Видимо слишком давно, не только в человеческой истории, но и в геологических эпохах, раскололась единая наша Земля-матушка на несколько. Потому как даже реки текут хотя вроде бы в тех же направлениях, да чуть по другим, не тем, что я знаю, руслам. И лишь в очертаниях увалов, в прорисовке перспективы уходящей череды склонов их, глянет вдруг, до щемящей сердечной боли что-то близкое и родное. Проявится на миг, поманит и тут же исчезнет.
Первое время, когда стал было приходить в себя, жутко становилось от горькой тоскливой безысходности этого внезапного мимолётного узнавания, а потом притерпелось. Большое дело привычка.
Но, вернёмся к Выселкам. Дома здесь отстроены между речным берегом и опушкой поскотины. Поскотина – ближний к селу реденький лесок, где селяне пасут общественную скотину. Тоже достаточно русское слово, обозначающее везде одно и то же. А вот река, здешняя Белянка, на нашей Земле называлась Белой. И нет на нашей Земле никаких Выселков в этом месте. Поскотина есть, речка, переплюнуть можно, есть, а между ними, сколько себя помню, всю жизнь было пахотное колхозное поле. Хотя, с другой стороны, всегда, как только начал маленько понимать мир, удивляло – ну какой же мудак пашет пойму реки. Выселки же, там откуда я пришёл, стояли совсем в другом месте, и тоже состояли когда-то из трёх домов. Вернее дворов.
Как я уже оговорился, дворов на здешних выселках было, пусть и с оговоркой, целых три штуки. С оговоркой, потому как настоящих хозяйских усадьб, с рублеными домами-пятистенками, разделёнными сенями-мостами на зимние тёплые половины и летние клети, с высокими тесовыми воротами и множеством самых разнообразных амбаров, хлевов, сараюшек и просто дровяных навесов по периметру раздольного двора, было отстроено всего две. А именно: наш, вернее моего хозяина-колдуна, и Василия Ездакова. Разграниченные широкой лужайкой площади, они делили Выселки на две части: лесную ездаковскую и речную нашу.
Третья усадьба на Выселках тоже была с нашей, речной стороны. Совсем на отшибе, прямо на мысу, между крутым речным берегом и обрывом оврага с ниткой ключа на дне, стояла изба, в непосредственной близости от скатов, так, что не только не оставалось места для двора, но даже и для элементарных сеней с крытым крылечком. Того и гляди, в темноте или даже по светлу, по нетрезвому делу загремишь костями по крутым склонам вниз, в урёмистую непролазь ивняковой да шипишной переплети.
Я, было, сунулся к Ездакову с любопытством, кто и когда поставил из неподъёмных брёвен почти в обхват, эту неказистую избёнку в одну комнату и для каких таких дачных надобностей, да тот лишь головой мотнул, поди, мол, своего колдуна поспрошай.
Я поставил вёдра на лавку возле рукомойника, скинул фуфайку и заглянул на хозяйскую половину. Никифорыч лежал на кушетке, укрытый по горло мохнатым пледом из каких-то мягких пушистых шкур, и сквозь тонкие стёкла пенсне разглядывал страницы книги. Ну, к пенсне я уже привык. Хотя прибор этот, с ядовито-хрустальным высверком шлифовки линз в тонкой оправе из чистого пробного золота, изящной системой прищепок, которыми крепились эти змеиные окуляры к горбу переносицы, с золотой же тканью шнура на правом ухе, малость нелеповато смотрелся на разбойничье-ухарской роже чародейца. Примерно как если бы кто под впечатлением неуёмно-горячечного бреда, в припадке своеобразного юмора, взял да и пришпандорил к передку колхозной волокуши приборный щиток с рулевой колонкой от девятисотой модели «Сааба». Таково было моё самое первое впечатление. Потом привык, и стало казаться, что так и должно быть, именно так, и никак иначе, а почему бы и нет, но книгу эту я видел впервые.
Не осмелюсь утверждать, что знаю все книги в хозяйской библиотеке, их там пожалуй поболее тысячи, а может и все две, но заявляю с полной ответственностью, что эту здесь раньше не встречал. Да и впрямь, не заметить её среди прочих, хотя ради справедливости надо отметить, что всяческих раритетных диковинок там немало, мог лишь совсем слепой или душевно-равнодушный. Толстые корки переплёта, одетые в синеватую сафьяновую зелень, по краям скреплены были окладом из жёлтого, жирного на вид, металла и снабжены витиеватой застёжкой в виде круглого лёгкого щита. По корешку и щекам переплёта, сплетаясь с вензелями оклада, вились прихотливые арабески орнамента и букв, арабских естественно, из тускловатого, тронутого чернью времени, серебра. Словом, этакий фолиант я бы, без сомнения, углядел даже в третьем, самом заставленном ряду.
При виде этой книги у меня мгновенно, я думаю поймёте и не осудите, совершенно напрочь испарились из головы не только мысли о той халупе на краю Выселков, но и само её присутствие над ключевым оврагом. Я уже было потянул руку, чтобы самому ощутить священный трепет перед древней тяжестью веков, проведя подушечками пальцев по желтоватой твёрдости пергамента, осязая шероховатую выпуклость краски в затейливой вязи рукописной строки, да колдун мой строго поднял палец, как бы призывая к тишине и смирению.
Он осторожно отцепил пенсне, сунул это произведение искусства в замшевый чехольчик с замочком-щипчиками, как у обыденного кошелька, и аккуратно угнездил на журнальном столике в изголовьях. Привыкающе поморгал глазами, как бы заново настраивая зрение. Я, естественно, давно предполагал, что зрение у него отменное: хоть за горизонт, хоть на кончик собственного носа, что все эти причиндалы, вроде анемично-аристократических окуляров, серебряных щипчиков в сахарнице, которая сроду не видала кускового сахара, а лишь одну песочную россыпь, или ножа для резки бумаги, полностью выточенного, что тонкое лезвие с углами магических символов, что тщательная рукоять в форме покойно сидящего грифа, из дорогой жёлтой кости, как, впрочем, и множество других самых разнообразных штучек-дрючек, нужны ему лишь для форсу. Для создания каких-то, может, конечно, и дорогих владельцу, но совершенно непонятных окружающим видеорядов и образов. Так я к этим безделушкам и относился: снисходительно, но, уважая своего хозяина, а следовательно и его причуды, бережно. И считаю себя на то полностью морально правым.
Взять, допустим, ту же человечью голову, вернее череп. Череп тот человеческий, вырезанный из единого куска чёрного кварца мориона величиной с два мужицких кулака, стоял на зелёном сукне письменного стола…
Хотя с черепом этим, я, пожалуй, перегнул, Эту вещь безделушкой не назовешь. Да и вещью-то поименовать язык поворачивается с трудом, потому как чувствовалась за высокой лобной костью тяжесть таинственного интеллекта, чуждого повседневному человеческому сознанию. Обозвал вот костью, живой материей, зеркальную прозрачность чёрного хрусталя и не ощущаю в том противоречия, ибо и сам некоторое время угадываю уже упругость энергетики, исходящую из этого чёрного нечто, ибо воочию видел однажды ночью, как засветилась вдруг холодным фиолетовым пламенем полированная гладь высокого чела, вспыхнули зеленью, обозначившись провалами, впадины глазниц, а по костяшкам зубных пластинок проскочила золотисто-красная искорка. Словно скользнул по гладким клавишам пианино отсвет лёгкого пламени тонкой восковой свечи.
Вспыхнула голова, жутковатым светом нездешнего разума и погасла. Наутро я даже начал сомневаться: а был ли мальчик, не привиделась ли вся эта бесовщина в очередном ужастике с открытыми глазами. Но пропали сомнения, тут же исчезли, не успев даже как следует и оформиться, осталось только твёрдое, уверенное: было! Было это, осталось до сих пор и стоит на страже, как часовой солдат на посту номер первом.
Хозяин поднял палец, призывая меня к молчаливому послушанию.
О проекте
О подписке