Ты, парень, все норовишь побаловать меня, старика. – глядя на пряники, повеселен Тимофей Захарович. – А ежели я откажусь от твоих гостинцев?
Вы ж один живете, кто ж о вас позаботится? – вопросом на вопрос ответил Маркин.
Пройдя к столу, поставил и бутылку.
И с чем седни пожаловал, ты вить за просто так ко мне не ездишь?
Это вы уже напрасно, Тимофей Захарыч, я бываю у вас всякий раз, когда просит душа. А сегодня действительно хочу посоветоваться.
Маркин высыпал на стол из мешочка зерна пшеницы.
– Смотрите, какие мы семена нынче получили. Все как на подбор – крупные, породистые. Что вы об этом думаете?
Старик надел очки, долго перебирал зерна и согласился, что семена добрые, таких он еще не видывал.
– Что ж делать, Тимофей Захарыч, как вы считаете: это готовый сорт, или поработать с ним еще?
Зиновьев снова начал рассматривать зерна. Потом поднял глаза на молодого агронома и задумчиво произнес:
Думаю, что Виктор Евграфович Писарев еще раз перебрал бы семена и уж следующей осенью посмотрел бы, чё получилось. И ты так-то сделай. Не торопись, вить судьбу хрестьянина решаешь. От лишней проверки никому плохо не будет. Заодно и узнашь: случай ли подмог – погода то исть так распорядилась иль чё-то еще, а может, и в сам деле на свет родился добрый сорт пшанички.
Думал и я об этом, – признался Василий. – Поэтому и пришел за советом. И еще я хотел бы вас попросить рассказать о том, как вы встречались с Виктором Евграфовичем. Какой он человек?
Зиновьев не только встречался с Писаревым, но и водил дружбу с ученым, о чем все селекционеры хорошо знали. Но об этом почти никому не рассказывал, разве что под настроение. Василий ему чем-то напоминал Писарева: серьезностью не по годам, увлеченностью, преданностью селекционной работе.
Это, парень, большой человек. Сюды он приехал почти в такие же года, что и ты, однако по делам своим, по любви к земле был как бы заметно постарше своих лет. Мы с ним много ездили по деревням, особенно в пору созревания хлебов, и Виктор Евграфович выискивал такие колосья, такие зерна, чтобы потом пустить в работу. Так вот и сложился тот материал, каким вы теперь пользуетесь. А человек он был непростой, в любой деревне мог долгонько расспрашивать какого-нибудь мужичонку о том, как живали в прежние времена и какой хлеб получали. Помню, он говаривал, что все хрестьянские сорта пришли в Сибирь из центральной части Рассеи и боле всего из богатых монастырей. И самые дотошные из хрестьян своей волей занимались селекцией, хоть этого слова и не знали, для чего высевали на отдельных полосках разное по сортам зерно и осенью смотрели, чё из того выходит. Затем так же, как и вы, перебирали зерно, отбрасывая самое крупное, и следующей весной опять высевали уже на размножение. Наш мужик, Вася, он и воопче-то сметливый, недаром в хрестьянстве испокон веку каждое состояние пашни имело свое название. К примеру, такие: пашенина, то исть уже вспаханное поле, иль пашенные травы, то исть кормовые. Иль так-то еще говаривали, мол, земля заскорбла, то исть пашня тяжела. Ну и друго.
Забь, пар. – досказал за старика Василий.
Это уж из совремённых названий, а я говорю о старинных. Без особой любви к землице доброго хлебушка не вырастишь, это я тебе говорю с доподлинной верностью, а ты не сумлевайся в моих словах. Плохого я не посоветую.
А почему бы, Тимофей Захарыч, не остаться Писареву здесь – сколько бы он за эти годы успел сделать хорошего и как далеко двинул бы селекционную науку, создав новые сорта хоть той же пшеницы?
Ты-то, Василий Степаныч, не первый, кто задается таким вопросом. Спрашивали уже, дескать, спокинул нас ради столичной жизни, а мы тута майся. Василий Евграфович и не мог дале оставаться здесь, ему потребны были иной разгон, иное поле, чем наше селекционное, иной масштаб, ежели хочешь. И неправильно так думать, неверно, глупо. Такие люди, как Писарев, никогда не ищут выгоды для себя. Они завсегда идут наперед собственных выгод. А здесь он подвел под селекционное дело самые нижние венцы, достраивать же здание селекционной науки уж вам, молодым.
Помолчал, спросил:
Ты, случаем, не знашь, где он теперь?
Он в Москве, во Всесоюзном институте растениеводства, где директором Николай Иванович Вавилов. Слыхали о таком?
Нне-ет, не припомню, – засомневался старик. – Може, Виктор Евграфович сказывал, да я запамятовал.
Старик задумался, потом поднял голову – взгляд его в этот момент был устремлен куда-то далеко, а вот в прошлое или в будущее – понять было невозможно.
– Погодь, че-то припоминаю. Кажись, в 19-м годе Виктор Евграфович ездил в Москву на какой-то съезд селекционеров, где, как он потом сказывал мне, и встречался с этим Вавиловым, который передал ему семена пшанич-ки, и Виктор Евграфович показывал мне те семена.
Он покачал головой, добавил:
Надо ж, чуть не забыл, старый. Однако ж, память-то ниче у меня аще, знать не выжил с ума пасечник Зиновьев.
Прекрасная у вас память, Тимофей Захарыч, – подхвалил старика Маркин.– Так Писарев к Вавилову же и уехал в 1921 году в институт прикладной ботаники, – подсказывал.
Так-так-так. – закивал головой Зиновьев. – Теперь припоминаю доподлинно. Ну и че этот Вавилов?..
И Маркин стал рассказывать Зиновьеву о Вавилове.
– Интересный мушшина, – мотал головой, слушая. – Столь сортов собрать по миру, это тебе не фунт табаку. Это дело сурьезное и нужное для государства. Вот там и место Писареву, – заключил Тимофей Захарович.
После посещения старика Зиновьева Маркин с нетерпением ждал осени.
А в его собственном доме каждый вечер ожидали хозяина Прасковья с дочкой. И как хозяин по весне копал огород под овощную мелочь и под картошку. Потом ремонтировал заваливающийся забор вокруг усадьбы. Пилил, колол и складывал в аккуратную поленницу дрова, готовясь к предстоящей зиме. Перебирал шаткие, скрипучие ступеньки крыльца.
Ложились спать поздно. Успокоив дочь Тамару, Прасковья склонялась над тетрадками учеников, Василий работал над очередной рукописью статьи в журнал. Выходил во двор, курил.
Бывало, каждый отрывался от своей работы и они долго говорили, присев на ступеньку крыльца и прижавшись друг к дружке.
Ты, Васенька, не много ль работаешь, может и отдохнуть когда надо, а то ненароком надорвешься, – заглядывала в его глаза Прасковья.
Когда ж и работать, как не в молодости? – отвечал он, поглаживая ее светлые волосы. – А сил у меня хватит, не бойся. У меня на все хватит сил – я в породу Маркиных. Мой отец один из самых здоровых мужиков в станице. Если берется за косу, то мало кто за ним угонится. Если складывает зарод, то делает это будто играючи. Чуть ли не по целой копне прет на вилах. Только успевай раскладывать сено. Мать обычно на зароде стоит, так всегда предупреждает отца, чтобы не заваливал, а то не успевает за ним. Вот на книги действительно не хватает времени – это меня постоянно беспокоит. На специальные книги – я уже не говорю о художественных. Надо бы поплотнее использовать время, а то чего доброго отстану от селекционной мысли. Надо бы изучать и языки, чтобы читать в подлиннике Вильяма Бэтсо-на, Пеннета, Бивена, Эрнста Геккеля и других. Я слабо знаю даже труды нашего Николая Ивановича Вавилова, а ведь он в своих путешествиях по миру собрал хлебные злаки: 650 сортов пшеницы и 350 сортов овса. Я вообще испытываю страшную тягу к исследованиям мирового опыта в области селекционной науки и мечтаю побывать в западных странах. Мы ведь здесь у себя тыкаемся как котята, используя как исходный материал доступные нам сорта, оставленные в наследство нашими предшественниками. А надо иметь тысячи сортов. Надо иметь другой штат сотрудников. Надо, чтобы селекционеров готовили наши институты, давая базовые знания, чтобы на селекционные станции приезжала подготовленная молодежь, с точки зрения специальных знаний и практики работы на подобных станциях и в лабораториях. А Сибирь – край еще не изученный. Край с непохожим ни на какой другой своим климатом, влияние на который имеют и Европа, и Азия, и Северный Ледовитый океан, и уникальная флора и фауна с ее лесами, болотами, Саянскими горами, озером Байкал, какому вообще нет аналогов во всем мире. Мы ведь, Прасковьюшка, ничего этого не знаем, а тщимся получить такие сорта, какие бы устроили всех крестьян на всей территории Восточной и Западной Сибири, Дальнего Востока и даже за Уралом. И я думаю, что этого можно достичь, но требуется повышать образовательный уровень селекционеров, устраивать семинары, обмен опытом, выезжать в другие области и там работать с другими учеными, может быть, по году или по два, чтобы сполна изучить опыт, взять от других самое ценное и использовать у себя.
А это, Вася, возможно у нас на станции или только твои мечты, прожекты?
Нет, Прасковьюшка, я не прожектер. Наша станция расположена в уникальнейшем природном месте, где самой природой определены такие климатические условия, которые свойственны большей части Сибири. И полученный здесь, на нашей тулунской земле, новый сорт будет одинаково пригоден для многих климатических зон. Ведь прежде чем учредить здесь опытную ферму в 1907 году, добрый десяток лет специальная группа ученых исследовала многие климатические зоны Восточной и Западной Сибири и для подобных ферм определено было из них лишь самое малое количество, в том числе и это, где располагается ныне наша Тулунская селекционная станция. А перенеси ее опытное поле в другую зону, хотя бы, к примеру, в Куйтун или Нижнеудинск, и эффективность работы селекционеров потеряется. Поэтому мы с тобой живем в великом месте, откуда уже начинают идти и будут дальше идти по нашей советской Сибири такие сорта пшеницы, каких не было никогда. И не только пшеницы, но и других зерновых культур, кормовых трав, картофеля, овощей. А люди, наше сельское хозяйство получат урожайные сорта семян, которые обеспечат хлебом миллионы и миллионы людей. Отсюда будет происходить и богатство государства. Это вот надо понимать и ценить больше всего. А понимая и ценя, надо работать с удвоенной, утроенной силой, забывая обо всем на свете, кроме своей работы.
И о нас с Тамарочкой забывая? – спрашивала, сильнее прижимаясь к плечу мужа.
– Вы – моя подпора, моя тихая гавань, мои свет, тепло и привет, – отвечал он тихо.
И в голосе его слышались такие близкие Прасковье нотки, что она уже не могла ревновать любимого к науке, умолкала и слушала дальше.
Их внутреннюю гармонию нарушала лишь одна постоянно тревожащая Маркина дума о родных, что остались в станице Расшеватской. Когда он уезжал в свой Краснодарский институт и сразу после его окончания, колхозное движение только набирало силу и за крестьянами оставался кое-какой выбор. По крайней мере, под дулом винтовки в колхоз не загоняли, но раскулачивание происходило повсеместно. Накатила и накрыла волна раскулачивания и станицу Расшеватскую – Маркин в тот год уже работал на Тулунской селекционной станции.
В 1934 году Василий получил письмо от отца, в котором тот описал, как сельсоветовские агитаторы увели со двора обе лошади, корову, овец, свиней, собрали в мешок кур, вымели подчистую амбар, и семье нечем стало жить. Из станицы пока не выселили, но грозились отправить в Сибирь на поселение. Спасибо, подмогают родственники – братовья его и матери.
«Сынок, – писал отец, —ежели надо будет сказать о сродственниках, то скажи, что у тебя никого нету на всей земле. Боюсь я, что докопаются и тебе жизни не дадут. А мы с матерью как-нибудь перемогем-переживем напасть и встанем на ноги. Тока повременить надо маненько, переждать бурю».
Письмо Маркин всегда носил с собой в кармане, не показывая его никому и никому же не рассказывая, даже Прасковье – зачем беспокоить близкого ему человека. Горю все равно не поможешь. Но боль за родных не утихала, и он старался загрузить себя работой, чтобы забыться и не думать. Работы же не убывало во всякое время года.
В июле в пору сенокосную поселок будто вымирал – все уходили на заготовку сена. Вместе со всеми шел с косой в руках по прокосу и Василий Маркин. Валки ложились тугие и ровные, а косить Василий Маркин умел сызмальства. Умел отбить и направить литовку, насадить черенок, правильно установить косовище. Иной раз к нему подходила какая-нибудь женщина из занятых на покосе и просила отбить литовку, что он и проделывал с удовольствием, а счастливая женщина потом рассказывала всем подряд, какой Маркин мастер, как резала траву отбитая им литовка, и что она в тот день ни капельки не пристала.
В июльский день с утра стояла прохлада, к обеду солнце прогревало землю и работа косарей прекращалась – до появления вечерней прохлады.
Жаворонки летали высоко в небе, разливаясь звонким пением. Скошенная трава начинала томить сенным духом – скоро надо было браться за грабли и вилы. Но вот из-за леса выкатывалась тучка, задувал ветер, качая кроны деревьев, какой-нибудь издерганный надвигающимся ненастьем мужичонка не выдерживал и загибал матом.
Душу отводили в сумерках возле землянки. Рядом, по обе стороны стола сидели Мусатов, Маркин, бригадир заготовителей сена Петр Казимирович Костыро – все хорошо знаемые, все свои: кто сенокосил, кто трудился до пота, теперь сходились под вечер к Петру Ивановичу Иванову, который сидел во главе стола.
Сидели под соснами, тянули кто самокрутки, кто папироски – шутили, задирали друг дружку, а больше перетряхивали жизнь – и свою, и поселковую, и страны, и всей планеты.
– Что ты судишь в масштабах целой страны? – бросал в запальчивости Мусатов Филиппу Омеличу. – Тут бы в своем разобраться, а большая политика нам, сельским людям, ни к чему. Не мы ее делаем и не нам о ней судить. А лясы точить – это уже совсем пустое. Пусть бабы точат, они в том мастера, тебе, по крайней мере, за ними не угнаться.
Эт уж точно, – поддержал Мусатова Костыро.– Тут особая школа нужна, особая выучка, которую наши женщины проходят на лавочках у своих домов, а потом оттачивают мастерство на своих мужьях.
А чё? – отпихивался от нападавших Омелич. – Газеты мы тож читам, радио слушам… И потом, мы все теперь – Его Величество Рабочий Класс. Хозяева страны.
Таких хозяев, как ты да еще дурачок Кеша, только и спрашивать, что делать да как быть.
Это я-то дурачок? – начинал злиться Омелич. – Я тебе, польскому каторжнику, счас рожу-то поправлю, не посмотрю, что ты старше меня!
Ну-ну, петухи, разошлись будто в курятнике, – останавливал спорщиков Иванов. – Я вот с вас обоих сниму прогрессивку, так посмотрю потом, как закукарекаете.
Петр Костыро и вправду происходил от польского ссыльного Казимира Казимировича Костыро, пришедшего в кандалах в Сибирь в середине девятнадцатого века, о чем Петру время от времени напоминали поселковые мужики.
А чё он в самом деле – каторжник да каторжник… Чё в том плохого? – обижался Костыро. – Его вить сюда пригнали не по его воле. Поляков тогда гнали в Сибирь тысячами. Теперь и в России произошла революция, выходит отец-то мой был тоже большевик, только на свой польский лад. И он сказывал, что, когда их гнали по этапу, на пересыльных пунктах они пели «Марсельезу».
Не обращай внимания, Петр Казимирович. Болтуны в России никогда не переводились.
Ничего нового для Василия в этих словесных кипениях не было. Да и не любил он чесать язык попусту – в своем бы деле селекционном преуспеть, не потерять время. А здесь, в сенной избушке, ему хотелось подумать об отце-матери, о сестрах, братьях, которых, кажется, не видел вечность.
Еще ему хотелось думать о своей Паране, о доченьке Тамарочке, о Быкове, Ермакове, Зиновьеве – обо всех тех людях, которые были дороги сердцу.
Он выходил на воздух, думал о своем.
Однажды, когда страсти особенно раскалились, Болоткин, поглядывая по сторонам, заметил:
– Вы бы потише маленько, мужики. Вишь, даже сосны перестали шуметь – видать, в жизни ничего подобного не слыхивали.
Мужики на мгновенье притихли, осматриваясь. Молчание нарушил Зиновьев, который в такое время года любил бывать на народе:
– Не скажи, парень, слыхивали и не такое, когда к нам в Сибирь царское правительство политических ссылало. В Тулуне в девятьсот шестом году двадцать пять человек таких-то было.
– Это ссыльных-то двадцать пять человек было в Тулуне? – переспросил Омелич. – Чё-то ты, дед, загибашь, не могло быть такого, чтобы аж двадцать пять человек. И чем же они занимались?
– Да тем же, что и все, – неспеша отвечал Зиновьев, с легкой улыбкой на морщинистом лице оглядывая собравшихся послушать мужиков.
Косари подсели поближе к Тимофею Захаровичу, приготовились слушать. Легкая, чуть приметная улыбка в другой раз тронула впалый рот старика, и он заговорил, неспешно подбирая слова:
Я ить уж в года входил и, помню, тож побаивался их речей.
Крепко высказывались?
Крепко. Боольшой замах был. А зимой, када их словесные костры разгорались с особенной страстью, можно сказать, даже пот выступал на лбе и мурашки бежали по спине.
Так уж и бежали? – недоверчиво переспрашивал Омелич.
А че ты думашь? И бежали. За ими догляд был со стороны властей су-рьезный. Кажный шаг отслеживали, де без толку. Они вить не вместях ходили, чаще поодиночке, а где по двое иль по трое. Иные семьи заводили, ежели были не женаты. Оседали и бросали свою политику. Но таких-то было мало – чаще крутились средь рабочих железной дороги, потому как хрестьяне плохо поддавались их агитации. А иных сажали за решетку иль отправляли куды подальше, хотя куды ж подальше, ежели и у нас здесь тьмутаракань.
А вы, Тимофей Захарыч, лично были с кем-нибудь из них знакомы, может, и дружбу водили? – допытывался Филипп.
У моего тяти, Захара Демидовича, к тому времени пасека была лучшая во всей округе, ну и я при нем глядел за пчелками. А пасека известное дело, всегда на виду, что твой проходной двор, не обойдешь, не объедешь. Вот и забредали к нам людишки на огонек: медку взять, побалакать, новости рассказать. Заходили и эти политические шатуны, случалось – ночевали, народец-то этот был не какой-нибудь воровской, чужого не тронет. Помню, любили картузы на головах носить кожаные, в хромовых сапогах – в опчем, не таки уж бедные. Это я потом узнал, что из государевой казны им подкидывали деньжонок. А тогда думал, что из зажиточных они были. Даже завидовал. А толковали складно, все про чижолую жись хрестьянина, боле – прольята-рията. Хлебом не корми – дай языком помолоть. Я думаю, что к работенке, даже самой пустячной, они были неспособны – тока людей смущать.
Но ведь они-то и сделали революцию, и теперь сам народ в стране хозяин. Вот и мы здесь работаем общей массой, а раньше – каждый на своей полосе, на своем единоличном покосе. Что ж тут хорошего? – вставил свое Мусатов. – И сорта новые мы выводим для всех людей, а не для какого-нибудь богатея в отдельности. Разве раньше такое было возможно?
Верно, парень, революцию сделали такие, как они, а сколь народу положили в революцию – это вот кто-нибудь считал? Истинных хрестьян положили, трудящих хрестьян. Что до новых сортов, то и при царе-батюшке было опытное поле, и денежки из казны государевой отпускались. Многие тыщи отпускались.
Так уж и тыщи? – недоверчиво спрашивал кто-то.
Именна тыщи. Помнится, Писарев Виктор Евграфович говаривал, что до 18-го году аж полсотни тыщ было отпущено Тулуновскому опытному полю. Потом с 18-го по 21-й выживали, как могли: продавали хрестьянам семена, на то и жили. Но своей селекционной работы не бросали и дело вели по всей строгости и науке. Правда, и вредили им тож немало.
Кто ж вредил?..
Колчаковцы вредили, белочехи грабили: то коней отымут, то хлебушко выметут – хорошо хоть сортовое зернецо успевали припрятать. Да и свои бандюги зорили – много всего бывало в те года, ой, много всякого худа.
О проекте
О подписке