С трудом удалось убедить сестру и ее нелепого мужа, что мальчиков надо задержать хотя бы еще на полгода, дать закончить четвертый класс. Раз на фронте наступила стабильность, как все говорят, и безопасности города ничто не угрожает. Учебный год фактически уже начался, и нет никаких гарантий, что в Могилеве все так же удастся устроить. То есть он, конечно, разделяет надежду на лучшее и все такое, но переезд, как ни старайся, влечет за собой пропущенный год.
Оставалось уговорить близнецов. Ну так Мирон, при всех своих особенностях, был не лыком шит. Он все замечал: и периодически битые носы, и синяк под глазом, и порванную запачканную форму, и то, что мальчики не очень стремятся выскочить поиграть на улицу. Переговорив со свояком, он пригласил близнецов в кабинет и торжественно объявил, что со следущей недели нанимает им в репетиторы преподавателя сокольской гимнастики чеха Антона Скоканека, который не азы будет с ними проходить, а сразу перейдет к четвертой группе упражнений: фехтованию, борьбе, пулевой стрельбе и кулачному бою. А кроме того, дважды в неделю они будут отрабатывать в манеже приемы верховой езды с инструктором Виленского военно-учебного заведения, переведенным в Минск в силу известных обстоятельств.
При всех минусах проживания с дядей глупо было не соглашаться. Братья не сомневались, что они так и велосипедом скоро обзаведутся, хотя бы одним на двоих.
Вахрамеев был здоровенный балбес, дважды второгодник, о котором даже его папаша, большой полицейский начальник, говорил: «Как по мне, служить бы обалдую топорником в пожарной команде, а не в гимназии штаны просиживать. Но раз жиды за него платят…»
В плате за обалдуя был тот смысл, что это позволяло устроить своих сверх процентной нормы. Вахрамеев с малявками из класса общался мало, у него была компания таких же лбов, как он сам. И если не отвечать на его подначки, на реплики о христопродавцах, на анекдоты с дурацким акцентом и на жеребячий гогот, если проходить мимо Вахрамеева, делая вид, что не замечаешь, то, в общем, можно было существовать параллельно.
Какое-то время.
На беду, однажды пришлось услышать, как Вахрамеев в своей компании обсуждает его, Авеля, отношения с Эльжбетой. Он был с приятелями, которые тоже все слышали. И было неважно, что никаких отношений не было, кроме его односторонней влюбленности, чем он даже бравировал, скрывая истинные чувства под маской печоринской иронии. Этот негодяй о его чувствах трепался!
– Жидки на паненок всегда западали, – громко рассказывал Вахрамеев. – Им кажется, что у тех мохнатка медом намазана, все норовят носами горбатыми в самый цимес залезть. Но это оттого, что панночки им не дают. Взять хоть эту блондиночку Грановскую, Лизавету по-нашему. Я ее раком намедни ставил, проверил – ну нет там никакого меда. Вообще сухо, только ободрался весь. За сиськи, правда, хорошо подержался, сиськи знатные. Она их так из-за пазухи вывалила, а я сзади пристроился, за сиськи держусь и жарю…
– Ты, – крикнул ему Авель, – как ты смеешь так про нее врать, подлец!
– Ой, – скорчил рожу Вахрамеев, – ой, вэй! Аидише обиделось!
Много раз до этого Авель делал вид, что не слышит, и много раз демонстративно проходил мимо, но почему-то не в этот раз. В этот раз он почувствовал, что его захлестывает жаркая волна пьянящей первобытной ярости. Забыв уроки сокольской гимнастики, он бросился на высоченного Вахрамеева, норовя ударить снизу вверх, в нос или в подбородок, но встретил короткий тычок в зубы, такой мощный, что даже взвыл от бешенства. Все закрутилось, он несколько раз попал, но по мягкому, а не в кость, и пропустил пару встречных, выбивших искры из глаз и расплющивших губы. Страха не было, только желание дотянуться, попасть, наконец, в ненавистную наглую харю. Вдруг началась коллективная свалка, он на мгновенье потерял Вахрамеева, потом снова нашел и вцепился, чтобы достать до горла зубами.
– Берегись, кастет! – крикнул кто-то, и Авель увидел металлические клыки, торчавшие из несущегося в лицо кулака. Он отскочил, но поздно, и, падая, ощутил, как вместе с ним летит и падает все вокруг.
Очнулся на полу в уборной. Илька Блехман брызгал ему в лицо холодной водой. Было липко и мокро лежать. В голове гудело, и все вокруг кружилось. Илька что-то пытался рассказать. Он сосредоточился и понял, что пока Вахрамеев бил его кастетом, брат сбоку ударил Вахрамеева ножом.
Разумеется, после этого уже ничего нельзя было сделать.
С Мироном просто разговаривать никто не хотел, не говоря уж о том, чтобы как-нибудь замять это дело. Постановлением педсовета учащийся четвертого класса Яков Голубов был исключен без права поступать в другие учебные заведения, то есть с «волчьим билетом». За нанесение ножевого ранения однокласснику он был передан полицейским властям для производства уголовного расследования. Его брату Авелю, бывшему зачинщиком драки, решением директора было запрещено посещение занятий вплоть до окончания учебного года, что, как минимум, означало оставление на второй год. Директор был за исключение с «волчьим билетом» обоих, дабы не создавать прецедент снисхождения к дерзкому нападению инородцев на православных подростков, но инспектор и классный наставник настояли на более гуманной формулировке.
Неожиданное спасение последовало, как ни странно, из-за позиции Вахрамеева-старшего. Ранение сына оказалось нетяжелым, зато несколько свидетелей дали показания, что обалдуй сам спровоцировал драку и бил жиденка кастетом; на суде бы это прозвучало не очень красиво. Кроме того, не стоило выносить на публику сальные подробности в адрес барышни, чей отец занимал генеральскую должность при штабе фронта.
В результате из арестного дома Якова выпустили, продержав в камере предварительного заключения меньше месяца. Но при таких обстоятельствах делать им обоим в Минске было больше нечего.
Мирон на прощание дал каждому по империалу[8] и один совет на двоих.
– Деньги вы, конечно, растратите без всякого смысла, – сказал он, – но это ничего. С умной головой деньги всегда можно новые заработать. А вот ума в ту голову, даже и не ждите, никто вам не подарит. Это, кроме вас, сделать некому. Прошу вас, соберите волю в кулак, занимайтесь с репетиторами, сдавайте экстерном, через какое-то время все закончится, границы откроют, тогда уедете и доучитесь в Европе – я все оплачу. Не вы первые, не вы последние. Только не бросайте это дело. С иностранным дипломом везде устроитесь. Хотите по научной части, хотите в коммерцию, хотите доктором или инженером. Ну и, может, вспомните дядю Мирона тогда, когда устроитесь. Дайте я вас обниму на дорожку.
Они спрятали подаренные золотые, торопливо попрощались, влезли в коляску, где уже сидел сопровождающий стражник с рябым усатым лицом. Кучер щелкнул кнутом и тронул с места.
Из Минска в Могилев въезжали со стороны Присны, но теперь оттуда было не проехать – дороги забили войска, и все указывало на то, что Западный фронт начнет наступление без оглядки на весеннюю распутицу.
Чтобы не завязнуть во встречном потоке маршевых колонн и обозов, пришлось делать крюк и въезжать в город с Быховского шоссе. Может оно и лучше, так Могилев открывался с самой выгодной стороны. Крутые днепровские берега, как и лед на реке внизу, еще были покрыты ноздреватым начинающим таять снегом, сбоку, из-за спины, било вечернее солнце, и сияющее голубое небо в розовых прожилках качалось над головами. Слева, за крепостным валом, тянулись вверх палочки колоколен, луковки куполов, частые печные дымки, справа бежали вдоль дороги кусты шиповника, заборы с мокрыми полосами вдоль досок, синие тени телеграфных столбов на сбегающем вниз откосе. И приходилось жмуриться, вглядываясь в даль, так ярко стлалась перед ними ослепительная белизна с извилистой проталой синевой реки.
Дедушка Иван Иваныч заметно сдал. То суетился без толку, а то затихал, садился на лавочку перед домом и застывал, безучастно всматриваясь в то, что осталось от прошлой жизни. Бабушка его теребила, пытаясь растормошить, заинтересовать чем-то. Раввин заходил, рассказывал о делах общины. Аптекарь Глазман предлагал восстановительные капли. Но дедушка не поддавался на тормошение и не хотел лекарств. Местный раввин был не рабби, а йоцмах-швыцер[9]. Дедушка хотел обратно, к своим баранкам и мельницам, и знал, что капли от этого не помогут. Всеми делами теперь занималась бабушка. Осмотревшись на новом месте и убедив Глазмана, она открыла заведение «Номера и семейные обеды», приспособив под скромное, но опрятное жилье со столовой часть помещений, прежде занятых производством зельтерской воды. Производством заведовал младший Глазман, Мотя, с энтузиазмом воспринявший идею съехать наконец от отца и зажить самостоятельно. Он как-то легко и без потерь перевез все в Заречье и сам переехал со всем своим шумным семейством.
В Могилеве, как и повсюду в империи, действовал сухой закон.
«Воспрещается впредь до особого объявления продажа или отпуск спиртных напитков в частных местах, как распивочно, так и навынос; продажа питий всех категорий и наименований в пивных лавках и буфетах, на станциях железных дорог, при театрах и прочих увеселительных местах, за исключением ресторанов 1–го разряда, клубов и общественных собраний».
Если кто-то такой закон издает, обязательно найдется и тот, кто его себе на пользу прочитает. В Могилеве каждый вечер на улицах оказывалось множество не занятых службой офицеров, которым не терпелось провести время в гостепримной атмосфере клубов и общественных собраний. А спрос, по учению Адама Смита, рождает предложение. Могилевские евреи были бы дураки, если бы прошли мимо этого золотого дождя.
Глазман и до войны увлекался созданием крепких напитков, причем продукция его украшала не только семейный стол, но и буфеты нескольких могилевских заведений. Теперь то, что раньше было забавой, стало предприятием, приносящим средства существования для доброй дюжины человек.
От велосипеда, что с самого Минска везли, огромная оказалась польза. Больше, чем от лошади с бричкой. Потому что экипаж занимает место, и лошадь надо кормить, а велосипеду что сделается? Доехал, что надо доставил, к стене прислонил и готово. Только нужно смотреть, чтоб не сперли, потому что много желающих. Ну так и лошадь могут свести со двора. А что касается вместимости, так если к раме подвеску сделать и площадку над задним колесом, то хоть ящик ставь, хоть пассажира сажай. Не велосипед получается, а средство производства. Кормилец!
Жаль только, что он один, а их двое. Раньше просто взять покататься и то спорили, чья очередь, а теперь, когда требовалось для дела, совсем стало трудно договориться. Срочно нужно было разжиться деньгами и второй покупать. Допустим, серьезная машина, типа трехколесного Руджа, стоила под триста рублей, но можно было обойтись и чем-то попроще – легкий Дукс, например, с усиленной рамой и запасными частями, можно было найти за сто или полтораста. Тоже немалые деньги, но на двоих посильные. Вот только у них то одна трата возникала, то другая, а главное, что даже при взаимном интересе, все реже выходило действовать сообща.
– Ладушки-оладушки, тусанем по бабушке, – Яков прихлопнул вертящуюся на ребре монету. И добавил на идише в адрес Верховного Главнокомандующего: «Чтоб тебя так на твоем пупе вертело!»
Приподнял над столом ладонь, выпала решка.
– Авель, тебе водить!
Водить, так водить, Авель никогда не отказывался. Хотя Яшка мог запросто сжулить, потому что сдружился с блатными и выучился у них разным хитростям. Но водить значило погрузить и развезти свежий запас «Пейсаховки» по точкам, а в каждой доставщику давали то пятачок, то гривенник, помимо того, что Глазману платили за товар. Денежки, конечно, не столько за труд, сколько за риск, но оно и нормально. Если не воруешь, но хочешь заработать, то отчего ж не рискнуть? А если бы Авеля вдруг задержали, он бы сказал, что кошелку с бутылками нашел на углу, внутрь не заглядывал, вез в участок, чтобы сдать властям. Отцепитесь от малолетки!
И кстати, вот еще возможность была заработать.
Основным сырьем для бабушкиных «семейных обедов» были куры. Курица покупалась на базаре, так как от идеи содержания своих пришлось отказаться по санитарным соображениям: все-таки у Глазмана была аптека, а не скотный двор. Сначала бабушка брала Авеля на базар с собой, чтобы он присматривался и, так сказать, входил постепенно в дело. Ведь это только со стороны кажется, что выбрать курицу просто. Выбирать курицу – это большое искусство. Курицу надо взять за лапки, перевернуть вниз головой, подуть под хвост, чтобы увидеть, какая там кожа. У правильной упитанной курицы кожа желтая, но не темно-, а светло-желтая, как маслице. Затем нужно сунуть палец в куриную жопку, чтобы узнать, она уже несушка или еще нет. Потому что, если курица готова нести яйца, она вкуснее. И только когда курица подходит по всем параметрам, надо отчаянно торговаться, сражаясь за каждую копейку. «Не в копейке сила, а в рубле, – объясняла бабушка. – Рубль-то из копеек складывается. Кроме того, торгуясь на рынке, ты проявляешь уважение к продавцу, а значит, вправе рассчитывать на ответное уважение».
Купленных кур надо было нести к шойхеду. Шойхед брал сноровисто каждую птицу, связывал ей лапки, выщипывал на горлышке перья, наливал в разинутый клюв немного воды, произносил молитву, перерезал курице горло и вешал ее на доску забора болтающейся головой вниз. За каждую курицу ему причиталось десять копеек, но с трех он давал пятачок скидки. На каждый обед требовалось две птицы, а обедов таких бывало в неделю как минимум три. Это шесть кур. Плюс те, что для семьи. Десяток в неделю. При правильном подходе с каждой можно было выгадать не меньше, чем по пятиалтынному.
Когда бабушка доверила ему делать покупки самостоятельно, Авель припомнил, что хороший товар можно было найти у одних и тех же продавцов. Оставалось сесть на велосипед и всех их объехать. Он легко сговорился с опрятным белорусом-птичником, которому выгодно было отпускать товар со двора, не таскаясь на рынок. Ради постоянного покупателя белорус согласился вместо шойхеда[10] резать курам горло, спускать кровь и даже ощипывать. В результате выходило до трех рублей в неделю, и не надо было наблюдать за тем, как истекают кровью висящие на заборе птицы.
Впрочем, брат на его заработки смотрел саркастически. В Минске, во время своей краткосрочной отсидки, ухитрился завести связи среди блатных, быстро нашел в Могилеве полезных людей, и теперь ему ничего не стоило расплатиться трешницей, а то и пятеркой. А особое удовольствие доставляло достать из кармана комок ассигнаций на глазах у брата. Справедливости ради он Авелю первому предложил работать на пару. Но работа состояла в том, чтобы бомбить квартиры богатых евреев по субботам, когда все уходят в синагогу. Авель это сам же и придумал – для примера только, что могут быть разные способы заработать. А воплощать свою идею практически ему показалось как-то не очень. Пытаясь объяснить брату свою позицию, он даже брякнул, что волки, например, не режут своих, только крысы. И, кажется, брат на него за крысу обиделся.
Сидели на травке, под набережной на крутом берегу Днепра, ели черешню с теплыми сайками; внизу сквозь темную воду было видно песчаное дно, длинные, чуть шевелящиеся пряди травы, и стайку мальков, держащихся против течения на мелком месте. Солнышко пригревало. Черешню им отсыпали девицы в борделе, куда они завозили глазмановские ликеры, а сайки по копейке были от булочника-белоруса, торговавшего с лотка.
Авель сказал:
– Слышь, Локшик[11], что я думаю… ну насчет твоего аттестата. Можно ведь достать у кого-то свидетельство о прохождении курса и по нему устроиться. Ну, типа, под псевдонимом. Поступить и учиться до аттестата – кто станет проверять? А лучше всего, если ксива откуда-нибудь из Вильны или Белостока, будто ты беженец от германцев и хочешь продолжить образование.
Брат достал изо рта скользкую черешневую косточку, взял двумя пальцами и, прицелившись, выщелкнул ее в воду. Мальки порскнули в стороны.
– Как это достать? Украсть, что ли?
– Ну я не знаю, разведать, у кого есть, и купить. Многие беженцы перебиваются еле-еле, им это свидетельство на фиг не нужно. А я почти двадцать рублей накопил. Если дядькин золотой еще добавить, так сумма!
– От же ты и фантазер! Напридумывал, – Брат сплюнул прицельно, но до воды не достал. Вынул из-за уха папиросину, дунул. – Я эти царские аттестаты, знаешь, где вертел? И вот что, больше меня Локшем не зови. – Это они, когда маленькими были, прозвища себе придумали: один Флейш[12], а другой Локш. Типа, мясо с лапшой.
– Почему?
– А потому, что локш по-блатному то же, что брехня. Болтунов и неудачников так обзывают. А безнадежные дела зовут локшевыми.
– Как же мне тогда тебя звать? – спросил Авель.
– Теперь я буду Флейш, а ты как хочешь. Хоть Менделах[13]. Гимназист Менделах и вольный орел Флейш с волчьим билетом.
– Нет, это ты все же зря, – сказал Авель. – Что я, один в пятый класс должен идти, а ты так останешься?
– Ты за меня не волнуйся. Не пропаду как-нибудь. Всему, чему они учат, я и сам научусь. Просто мне сейчас неохота.
Он опять плюнул и на этот раз попал. Плевок белым поплавком поплыл по течению. Снизу, из травы, к нему бросились мальки, растеребили.
– Не переживай. А то, я смотрю, ты все ногти сгрыз от беспокойства. Если хочешь знать, я тогда с ножиком не тебя попер спасать, а просто образину жандармскую мечтал порезать. Жалко, лезвие по ребрам скользнуло, а то бы – раз в ливер, и хана Вахрамейке!
С той стороны Днепра от берега отваливала баржа, мужик на корме пихался шестом, широкая баба в нательной мужской фуфайке выплеснула за борт помои. Вдоль набережной проехал мотоциклет, попердывая бензиновым выхлопом. По течению несло какие-то веточки, щепки, соломенный сор. Ближе к середине их закручивало в водовороты, ветки ныряли, уходили вниз, выпрыгивали из воды ниже и совсем не там, где нырнули.
– А вообще, скоро лету конец. В гимназии занятия начнутся, уже не посидишь на травке.
– Да уж, – согласился другой. – Не посидишь.
Как это вышло, что додумался не он, а растяпа Авель?
Ведь не идея, мечта: по субботам, когда все в синагогу уходят, заходи в любой еврейский дом или лавку и бери, что хочешь. Серебро там столовое, сверкальцы[14]
О проекте
О подписке