– Сразу. Кусочек от большого магнита. Физика! Потом банальное сопротивление среды, проводимость: по воде передвигаться проще, чем по суше, что корабль проплывёт за сутки, дружина по земле за неделю. Итог – конфликты морских и сухопутных цивилизаций. И далее: спектры каст, кластеры сект, акустика СМИ, диффузия ассимиляции, излучение просвещения. Но интереснее всего аналогии на атомном уровне – синтез, распад, поглощения, фотонные эмиссии… да мало ли, само строение атома любую человеческую структуру объяснит, и семью, и бандитскую шайку, и само государство: ядро – политбюро ЦК, два приближённых электрона – партия и правительство, и дальше слоями сословия вплоть до последних – валентных! – беглых и бродяг, то бишь эмигрантов и диссидентов, которые замучивают всякую и благостную, и гнилостную химию. Меня, правда, интересует физика глобального процесса, как эта человеческая вселенная последней модификации возникла и развивалась в до- и в исторический период, начиная с загрузки этого реактора, выхода на мощность. Спектры, продукты, вероятность отравления…
Тимофеич после этих разговоров даже просмотрел последнюю литературу: может, Николаич не один такой сдвинутый?
Или у кого-то нахватался? Отыскал статью какого-то математика с длинным названием «Новые экспериментально-статистические методики датирования древних событий и приложения к глобальной хронологии древнего и средневекового мира». Оказалось, Коля с ними-то и был в переписке, но от их выкладок не в восторге и как-то даже объяснил, почему.
– Мои друзья-математики тоже говорят, что центром была Русь, Русь-Орда, но доводы, – он пожимал плечами, как экзаменатор, услышавший доказательство математической теоремы художественными средствами, – доводы! Здесь, говорят они, сосредоточена значительная часть богатств и ресурсов всей планеты. Нефть и газ, что ли, имеют в виду? Никель и алмазы, фосфориты-апатиты? Какая, право, чушь. Есть у этой земли богатства и кроме нефти. Что нефть? Сто лет назад никому была не нужна, знать про неё никто не знал, кроме разве что Менделеева, и через сто лет не нужна будет.
– Чем же ты её заменишь? ВВЭРами?
– Той силой, которая эту нефть произвела. Двести лет – боженька моргнуть не успеет. Скорее уж поймы, пашни, леса, реки, так сказать, сытый ландшафт, но это же не повод, чтоб в мир выплёскиваться, хотя, как стартовое условие…
– Что же тогда?
– Настоящие ресурсы, которые в печке не сожжёшь и в сундук не запрёшь…
– И руками не потрогаешь?
– Не потрогаешь. Поэтому-то и отнять их нельзя, с какой армией ни приходи.
– Что же?
– Тут – тайна… Они, математики, объясняют расположение мировых столиц слоями на расстоянии от центра во Владимире, вроде, опять же, строения атома… Первое кольцо – Ярославль, Москва, Рязань и Нижний, второе – Стамбул, София, Белград, Прага, Берлин, Осло…
– А почему именно так? Чем определялось?
– Конным переходом армии… – и тут выпустил свой сарказм: – Тоже мне Будённые! Конный переход в две тысячи вёрст! Особенно хорошо в Осло – в обход через Хибины? Так это в два раза дальше. Через Балтику – так это только зимой по льду.
А в Стамбул как? Чёрное море не замерзает. В Берлин ещё можно доскакать более-менее по равнине, но в тот же Белград через горы надо лезть, Суворов-то ещё не родился. – Вздохнул. – Да… Для физики, что меня и подкупило, идея неплоха, а для конной географии – чушь.
– У Батыя, наверное, во Владимире авиационный полк стоял, а у самолётов ресурс на две тысячи, – подыграл ему Тимофеич, чтоб вместе посмеяться, но Николаич вдруг посерьёзнел.
– Они, конечно, не физики, но, хоть и плохонькую, но последнюю кальку с настоящего доисторического исторического реактора сняли. И по времени они мелко плавают, Орда для них самый глубокий омут, копошатся в писаной истории, как подёнки на поверхности реки, а мне интересна вся толща и в движении, откуда и куда река эта течёт. А идея, что цивилизации расходились кругами из одного центра, верная. Просто эти их концентрические слои накладывались на давно уже существующую матрицу. Су-ще-ству-ю-щу-ю помимо всех орд и завоеваний, задолго до князей, царей и ханов, воевод и полководцев.
– Помимо? Какая же ещё могла быть сила, кроме княжеской да воеводской?
– Почему – могла быть? Была! И, похоже, до сих пор есть.
– Жреческая?
– Назовём её протожреческой, не путать с церковной. Это она установила законы и порядки на планете, установила и поддерживает их до сих пор. И когда этот порядок нарушится, человечество уйдёт в небыль, земля его скинет. Когда временные власти совмещали свои усилия с этой протожреческой матрицей, возникали империи. Начинались смещения – гибли.
– А что за матрица? Опять тайна? Это человеческое? Если человеческое, то чем отличается от княжеской и ханской?
– Всё человеческое. Не отличается ничем и – всем.
– Как?
– Как графит и алмаз. Вся эта историческая броуниада, князья, цари, полководцы – графит, слой за слоем стирается временем, след остаётся, но недолгий – так, угольная пыль. А есть ещё кристаллические человеки, им не до войн и уж не до славы и богатства, у них серьёзные дела, и алмазная борозда сквозь череду эпох.
– Святые, что ли?
– Типа того.
– Кто же и когда твой реактор загрузил? Бог?
– Ну, может и не сам…
Потом удивил дозиметрист Алексеев. То есть удивил-то Коля, влетел как-то в пультовую и, словно новость о запуске человека на Марс, выпалил:
– А Семён-то, Семён издал всё-таки книгу! Стихов!
– Какой Семён? – удивился Тимофеич и, пока Коля вытаскивал из кармана халата застрявший там томик, перебирал известных поэтов с этим именем. – Липкин? Надсон, Гудзенко?
– Ещё скажите – Кац! Какой Семён – наш Семён, Юрка Алексеев! – И положил на пульт перед Тимофеичем сборник в твёрдом сером переплёте.
– «Нас поздно хватятся…» – Тимофеич хмыкнул, вздохнул – пытка плохими поэтами бывает покруче пытки железом, но отложил в сторону свой наркотик, ЖТФ[1]. – Если вообще хватятся… А почему Юрка Алексеев – Семён?
– К делу не относится.
Тимофеич слышал уже от Коли, что Алексеев, дозиметрист, футболист и, конечно, пьяница, вдруг начал ловко сочинять командные гимны, разные капустные вирши, песни, даже про циклы «Космониады» слышал, которые после каждой новой акции «Космоса» – так называлась их шайка-лейка – появлялись в им же, Алексеевым, издаваемой стенной газете «Квант». Кроме «капустных» – опять же со слов Коли, – Алексеев, этот новонаречённый Семён, начал писать и серьёзные стихи, и не только стихи – рассказы, даже какую-то пьесу умудрился выжать… а из каких фибр? Ну, не помнил Тимофеич, чтобы кто-то из подвальных физиков когда-нибудь в чём-то раскрылся… спиться, опуститься, заилиться в буднятине – это на каждом шагу, это пожалуйста. А этот…
Открывать книжицу не спешил, чтобы не вляпаться в неловкость, как в банной раздевалке, когда приличный человек снимает свой дорогой элегантный костюм и остаётся перед всеми с рыхлым пузиком на тонких тромбофлебитных ножках с корявыми от грибка ногтями и спрятавшимся под этим пузиком жалким удом, который правильней было бы назвать «неудом» – стыдно…
А Коля открыл и ткнул:
– Вот! – Мол, знай наших! – «Николаю Николаевичу Ненадышину, другу и соавтору».
– Ты тут тоже приложился?
– Душой, душой! – Похоже было, что первый обмыв уже произошёл. – Это же наше общее, только мы сказать не умеем. Да ты, Тимофеич, почитай, не бойся, – Коля угадал опасение начальника, – если понравится, я для тебя возьму из авторских, ещё есть. – И ушёл.
«Издательство «Скорпион», 3000 экземпляров, ого!» – пробубнил про себя и наугад открыл, попал на середину длинного стихотворения, видимо, про Лыткарино: «Мой тихий город Лыть. Над башней лёт стрижа. Здесь я любимым быть себя не утруждал, здесь у любви печи нас смехом замело. У мотылька свечи горит одно крыло. Другое – воска плеть, я мну его и гну, на нём не улететь в другдружнюю страну, на нём не переплыть остуженный ручей. Мой тихий город Лыть, ты мой, а я – ничей…». Вздохнул, чуть затеплилось в груди, да ещё царапнуло по тёплому, открыл в другом месте… пробежал глазами, улыбнулся: конечно, физик лирику так просто не сдастся.
Нейтрино, наделённое умом
(Ум – дока до различного экстрима),
Промчится, не задев крылом
Ни кварка – мимо, мимо, мимо
Всех плазм и ядр земных,
Сквозь тьмы и тьмы фотонов,
Сквозь лес, сквозь завсегдатаев пивных,
Сквозь нас с тобой, сквозь наших дум фантомы,
Сквозь наши размышления о нём,
Сквозь всё, что размышленьям этим – пища,
И так подумает нейтриновым умом:
«Бог мой! Какая пустотища!»
И лишь на вылете – волной по жилам дрожь,
И непонятный страх холодным потом:
«Умом пустоты эти не поймёшь,
Должно быть, есть невидимое что-то…»
Попробовал вспомнить, были где прецеденты, чтоб если не подвальный физик, то футболист, у которого мозги в ногах, становился поэтом? Старшинов? Так он хоккеист. Не вспомнил, и отложил ЖТФ в дальний ящик.
Это было года два назад, а в прошлом году Алексеев со своими друзьями-писателями… ох-хо-хо… зарегистрировали своё малое издательство со странным названием «Ликус» и даже издали брошюру «Первые шаги в православном храме». И всё это – что и было недоступно пониманию Тимофеича, умнейшего во всём НИИПе человека – не выпуская из рук стакана! Чудны дела твои…
А однажды он даже пришёл на какой-то их праздник в лесу, ах да – 60 лет Окуджаве! Не только для НИИПа, приглашали, как обычно, всех, даже в городе развесили объявления, но раньше гостей пришли дружинники с милицией, всех зачем-то разогнали (виноват Окуджава, что родился в День Победы?), правда, никого это не обескуражило, ушли к Африке в гараж, напелись (что характерно – в основном песен военных, чего было разгонять?), потом напились, конечно, как змеи (когда начали пить, он ушёл, но напились все наверняка)… ничего особенного.
Да, нынешние молодые физики с пахнущими типографской краской дипломами в карманах приходили уже стариками. Для них заканчивалась пора активного поглощения знаний, тот полёт по вершинкам, над зияющими пустотами незнания, которые должны бы со временем заполняться сами собой, да только вместе с инерцией полёта отчего-то вдруг пропадала и сама тяга к знаниям, и, вопреки тезису о заполняемости пустот, стирались и сами вершинки, превращающиеся в унылые холмики на безрадостной равнине жизни, скудно освещаемые заходящим солнцем памяти… Это, к сожалению, было уже почти правилом для поколения, и тем более странным было неожиданное второе дыхание у этих «колхозников», которые под несмолкающий аккомпанемент звона стаканов и булек (по булькам они наливали) открывали в себе неожиданные таланты и откуда-то всасывали требуемую этим талантам совсем неакадемическую информацию… Футболист Алексеев – поэт? А физика истории? Чуднее может быть только воцерковление балбеса Паринова…
Ещё, глядя на эту команду, иногда казалось ему, что два каких-то демиурга, как толстовские ямщики на кнутовище, конаются на ней, на команде – чья возьмёт: или утопит в стакане, вместе со всем их поколением, Тёмный, или возвратит к собственному прообразу Светлый.
«А ведь мы не склонны искать причин хорошему. Иное дело – плохое: неудачи, болезни, проблемы. Тут мы, знатоки судеб и ищейки времени, враз указываем на причины, большие и малые, общие и частные. Заболел потому, что… а денег нет потому, что… а кирпич на голову свалился потому, что… Но вот перемены к лучшему мы безо всякого объяснения, без намёка на внешнее влияние приписываем самим себе, по сути-то оно верно, хорошее – в нас, то есть присуще нам изначально, вот только почему-то спят порой наши спящие почки и зиму, и весну, и лето… Осенью, бывает, мы о них спохватимся: вот же они, наши таланты и дарования, лежат себе под полувековым нафталином, целёхонькие (в смысле – нетронутые), сдавит нездешняя печаль душу, да тут же и отпустит: главное, что есть… были… нет – есть, есть и таланты, и дарования, и пусть те, у кого их нет, пыжатся и выёживаются в своём развитии, мы-то от Бога даровитые, нам и поспать можно… И спим. Случись же какому таланту проснуться (отчего?), мы причину тому не спрашиваем. А зря. Да, сила – наша, но для пробуждения её нужны причины куда большие, чем для умирания, и живут те причины уже не внутри нас, а снаружи: как дождичек, как солнышко для зёрнышка, как земля, земля родимая с накопленными веками в ней соками и силами. То есть, сколько б ни сидели наши физики в каменном НИИПовском мешке, сколько бы они там ректификата ни испили, чего бы там ни ускоряли и ни расщепляли, ничего бы из них, кроме тихих (в лучшем случае) алкоголиков не получилось, надо на волю, на простор, где дождичек, солнышко… земля!»
Вот он и подумал тогда: может они только в колхозе, от грядок этакую эманацию и ловят? Каменные лишаи обесточены, а где-то на воле можно подключиться к автономному питанию? В этом была ещё и надежда воспрепятствовать своей личной энтропии, бурный рост которой вдруг стал в себе обнаруживать.
Старость начинается с окончанием перемен и этим кому-то даже может напоминать счастье, но Тимофеич не давал себя обманывать: он, кроме внешней успокоенности, слышал куда более явное внутреннее безразличие, так что дело было не столько в показавшей плесневелый лоб старости – какая старость в полтинник? – а именно в парализующей душу усталости ни от чего, самого скверного вида усталости, он даже придумал для этого химерического симбиоза фантомов подходящий термин – устарость, то есть ни то, ни другое, но в то же время хуже каждого в отдельности.
С чего началось? Может, с того, что начал получать пенсию – неоспоримый факт начала излёта? Или закрыли его проект модернизации реактора в связи с грядущим разоружением и всемирным примирением, которому могут верить разве что только продавшиеся партийные бонзы? Или – уехала, выйдя замуж, дочь? Или постарела жена? Что, что? Отчего тупая хандра потянула в грядущую пустоту свой липкий хобот? Устарость… Привыкший с младых ногтей искать причины неудач и падения настроения в себе самом и, в чуть меньшей степени, но всё же являющимся им самим ближайшем окружении из родных и коллег, и всегда поэтому преодолевавший трудности собственным внутренним усилием и терпением, он чуть ли не впервые в жизни почувствовал неподвластность этой новой, растянувшейся уже на несколько лет хандры, его личной воле. Не так уж и безоблачна была прежняя жизнь, но если прежде он как бы сам находился внутри этого облака, и была хотя бы иллюзия, что он, размахивающий руками (крыльями?), может его разогнать и организовать просвет (и не только ли иллюзия?), то теперь облако, уплотнившись и потемнев, как бы отлипло от него, поднялось мрачным сизым пятном на недоступную высоту – маши, кричи, всё едино. Устарость? Бессилие. И, что ещё хуже, рождённое этим бессилием растущее безразличие к происходящему – в мире, в стране, в семье, коллективе, наконец, в нём самом. И солнца не видно, и постоянное ощущение какой-то небесной провокации, и непонимание, как этому можно воспрепятствовать.
Но ведь нужно воспрепятствовать, эти же в колхозе что-то черпают… И наблюдателю нужна подпитка.
Вот так Тимофеич, принципиальный противник всех партийных барщин для беспартийных, согласился поехать в колхоз, и теперь даже старшим – старшим вместо бедолаги Орликова.
Орёл же, семипалатинский ветеран, член, ударник, победитель и председатель шёл от куста с пакетом обратно. Да, пролетарская весна, начиная с ленинского субботника и далее со всеми остановками, для него была тяжёлым временем: ППЗ, планово-профилактический запой, в отличие от всех остальных, неплановых. Конечно, выпил не пятьдесят. Жадный, жадный до халявы. Но – совсем другой человек. На полчаса…
– Ну что, были-мыли, не припёрлись ещё? – речь у Орликова почти нормализовалась, если не считать паразитов «были-мыли», издалека, без акцента на лице, его можно было бы принять и за трезвого.
– Кто?
– Кто-кто… адроны[2] наши, – мало того, что речь, он уже и соображал.
– Тогда уж партоны[3]…
– А может, и не приедут?
– Приедут. Список же надо в партком завезти. Партоны-то приедут, где вот эти черти? – И с этим словом Тимофеич проткнул-таки бумагу на Жданове: в барабане старой париновской гитары были неровности.
О проекте
О подписке