Такую ночь помню в московском отряде 75 года… Но об этом позже.
В последний перед Открытием день, в субботу 7 июля, когда плотниками вбивались последние гвозди и художниками делались последние мазки, я, по специальной просьбе завхоза и поваров, на случай перебоев с электроэнергией, выложил за территорией лагеря, в десяти шагах от кухни летнюю печь на восемь кастрюль. Моя вторая печь в жизни, названная мной «Машей», была жирной жаркой кирпичной точкой в строительстве лагеря ИССО ЭФФ МЭИ «Тува-79».
Пабло, мой друг Пабло! С первого институтского дня, с того самого, когда только вывесили составы учебных групп, и мы, «юные атомщики» из Т-12-71 сразу сбились в стаю-кулак. Пашка поступил после армии, быстро восстановил двухлетний пробел, нагнал и перегнал всех школьных отличников и скоро стал Ленинским (а потом, через десять лет и лауреатом премии Ленинского комсомола) так сказать, фаворитом. Фаворитство своё нёс с пренебрежением к неленинским стипендиатам и лёгким презрением к нестипендиатам. Несмотря на то, что я часто попадал в число последних и с пренебрежением относился к стипендиатам и лёгким презрением к Ленинским стипендиатам, мы с ним здорово дружили, кроме прочего общего у нас был симбиоз: он подкармливался энергией моего мальчишеского баламутства, а я в его пиджаке – Пабло был выше меня на полголовы, пиджак был большой, груды шпаргалок были в нём незаметны – ходил почти на все экзамены. В любом семестре я учился ровно пять ночей, по одной ночи перед каждым экзаменом, и многие из них проводил в общаге в пашкиной 212 комнате корпуса 10 «Г», третьего по счёту от знаменитого ДК МЭИ, корпуса, в котором жили иногородние атомщики и теплофизики славного железного ТЭФа, теплоэнергетического факультета. А когда и не проводил, за пиджаком с утра перед экзаменом приходил обязательно, он (пиджак) был счастливым – серый двубортный с разными пуговицами, висевший на мне, как шуба Деда Мороза на Снегурочке.
Пабло основательно относился к любой работе, поэтому по стройотрядовской производственной стезе пошёл уверенно – бригадир, командир линейного (25-40 бойцов) и уже на 4-м курсе (в 75 г) был главным инженером и с лёгким, кроме него всеми замечаемым, пренебрежением относился к своим прямым подчинённым – командирам и бригадирам, и полным презрением – к любого ранга комиссарам, считая их тряпичным излишеством на железной машине для зарабатывания денег – ССО. По сути своей он был, конечно, «рожнатовец». Поскольку я всегда бывал комиссаром того же уровня, дружить нам это не помогало, хоть и не сильно мешало. В этом, 79 году Пабло, заканчивающий аспирантуру на нашей кафедре АЭС, поехал законно главным инженером и законной женой Женевьевой, в девичестве Женькой Кукос, из нашей многолетней стройотрядовской команды, теперь уже Невзоровой, командиршей женского отряда, а я, два года как покинувший пенаты, поехал по комсомольскому призыву и, как говорится, зову сердца – со своей невестой, комиссаром того же женского отряда. Мы все дружили, хотя моя Лена была на шесть лет нас (а Пашки – на девять) моложе.
Вот так на восьмом году дружбы Пабло с удовольствием отчислил меня из ССО МЭИ Тува-79, как бы окончательно доказав-таки мне, что учиться надо было только на отлично и что всякое комиссарство – дрянцо шаловливое. Мускул не дрогнул, слова не сказал. Надо было всё-таки его назвать не Павлом, а Петром – кремень. Хотя и Павлы не из соплей…
За восемь стройотрядов это было уже моё четвёртое отчисление, причём отчисляли меня всегда самые мои близкие друзья да мои же ученики, которых я, правда, и не учил ничему, а по ходу дела просто заражал азартом игры в увлекательнейшую игру-жизнь с названьем ССО, и сам при этом никого ни разу не отчислил
Нет, самый первый раз друзья были ни при чём, а ученики ещё учились в школах. В 72 году всё было первое.
Итак, восемь лет назад,
Отряд первый, «Москва-72»
Половину первого курса, включая первую сессию, мечтали-планировали, что летом махнём в какое-нибудь даль-далеко вчетвером – наш творческий кластер сложился в первый же месяц учёбы. Кроме меня там был мой – с лыткаринской ещё школы – закадычнейший Коля Романов, медиум-самоучка с математическими и артистическими наклонностями, Рустэм Хайретдинов, Рэм, художник, и Коля Бабыкин, широкая душа. Объединяло нас лёгкое отношение к учебному процессу, его нам было мало, мы, поступившие на «АЭС», ожидали чуда, причём незамедлительно, а попали к капитану первого ранга Навроцкому на лекции по истории партии. Поэтому, кроме курсового бюро, редколлегии, агиттеатра, клуба интердружбы, пива, гитары (у болгарина Стояна Стоянова был замечательный инструмент!) и подружек с соседнего ЭТФа, мы сканировали культурную Москву, а вместо лекций – с Колей Романовым усиленно занимались прикладной экстрасенсорикой, отыскивая «по наитию» друг друга в огромном здании МЭИ, с Рэмом делали «двойные» альбомы – я писал стихи, он их иллюстрировал, если он рисовал картинки, я их стихотворно «озвучивал» (несколько из этих «игровых» опытов даже попали в мою первую книгу стихов: «Эта комната пуста. Плащаницей занавеска закрывает горб куста и беззубье перелеска. Эта комната пуста. Пять икон в кустах обоев, я сам-шест, я сам с собою в крыльях свёрнутых креста. Эта комната пуста. Пять углов острее острых. Лихорадочной коростой след молитвы на устах». «Стояла чудесная осень с богатым букетом в руке, смотрела, как ветер уносит тепло по небесной реке, смотрела сквозь ветви-ресницы, как синей высокой тропой две белые кобылицы на дальний летят водопой, смотрела, как ветхое платье неслышно срывается с плеч – молочные младшие братья его остаются стеречь. Богатыми бусами росы блестели в её волосах… Стояла чудесная осень, и верилось всем в чудеса»…), а к Коле Бабыкину ездили на «междисциплинарные (петь-пить-рисовать-читать-любить…) коллоквиумы» в его родной Луч по Курской дороге. У каждого ко всему было по большой любви (Коля Романов, например, влюбился в преподавательницу немецкого Светлану Николаевну и чуть не свихнулся от неразделённости сам и едва не довёл до дурдома свою избранницу со всем её семейством (она была замужем и с детьми), а у меня была повесть с лаборанткой с кафедры химии Розой и ни во что не выросший роман с однокурсницей, рыжей красавицей Мариной Куниной, мы были с ней в одной, 116, абитуриентской группе, я сдал за неё все вступительные экзамены, а заодно и влюбился – сердце было настежь; её я и через много лет вспоминал со сладкой грустью: «Я не грезил тобой по ночам, не ласкал своим взглядом локоны огнерыжих, густыми волокнами разлетевшихся по плечам. Я не видел в тебе красоты, о которой шептался б с соснами, той, что всякие былки росные перелюбливает в цветы. А в глазах – омутам омута! – не топил свои струги и лодьи, а метался по мелководьям – поволока и пустота. И зачем теперь так стучишься, постаревшее в одночасье, моё сердце? И каждой ночью ты всё снишься, всё снишься, всё снишься…»
За всех семнадцатилетних не скажу, но нас четверых «распирало», хотелось всего и сейчас: сказки, чуда, а главное – возможности подвига и, как награды за него – счастья. Первого отчислили Рэма. Он отслужил и поступил в архитектурный. После второго курса отчислили Романова, после третьего – Бабыкина. Оба тоже отслужили, восстановились, и, с уже успокоившейся кровью, доучились. Ни в какое даль-далеко в первые каникулы мы, конечно, не поехали – на что? – но судьба подарила-таки подходивший к нашим кровяным котлам, как папа к маме, вариант сказки, чуда и, главное – возможности подвига. Стройотряд.
В то лето горели подмосковные торфяники, в Москве стояла несусветная жара, а мы в первом своём стройотряде строили первый в Москве гигантский автосервис на Варшавском шоссе. С завистью проводив 19-летних стариков в Якутию, мы, уже 18-летние, проходили московское крещение. Крещение было жарким во всех отношениях. Из этого-то стройотряда меня и отчислили в первый раз.
Выгоняли (отчисляли) так буднично и … прозаично, что я как-то не прочувствовал этого события, если можно так выразиться, юридически. Был сильный хлопок внутри, но тогда в его природе разбираться было недосуг. Равно как и в последствиях, а зря, потому что один из вариантов развития событий мог быть до безобразия прост и атавистично по-советски трагичен: отчислен из отряда (не по состоянию, конечно, здоровья) – отчислен из комсомола (вопиющий же факт недостойности!) – отчислен из института. Цепная реакция причинности. Как говорится, на том стоит и стоять будет… Или не будет, но это уже потом.
Это был хвост времён, когда несовместимость с ССО, точнее не оправдание доверия находиться в его рядах, означала несовместимость чуть ли не с самой жизнью – какая ж жизнь, если выгонят и комсомола и автоматически из института? Не все же Буковские… (о которых мы, честно сказать, тогда и слыхом не слыхивали)
Московский ССО – отдельная песня. Одна из многих традиций, родившихся на полном ходу стройотрядовского поезда: первокурсники едут в Москву, без всякой романтики великих странствий, а уже после второго, если эту романтику заслужишь – в дальние дали. Сам московский отряд – это уже плод руководящей роли младшего брата КПСС. Если первые отряды возникли как некий энергетический выброс из груди голодного во всех смыслах студенчества и достал сразу до Казахстана, с надеждой на -войтер, войтер, войтер… то чуткий, великий и могучий ЦК ВЛКСМ быстро оседлал этот протуберанец и направил его в нужное русло: страна страной, а Центральный комитет Центральным комитетом, и чем Москва хуже целины (для ЦК-то)? Тем более, что одними лимитчиками её не выстроишь. Так появился Московский ударный ССО, куда сверху и с середины направлялись, как водится, лучшие кадры, а снизу сгребали первокурсников, подвешивая перед ним Саянскую морковку следующего года. И это, что и говорить, было во всех отношениях мудро.
Создать жёсткий алгоритм существования этого агрегата, т.е. организовать тотальное соцсоревнование внутри МССО, было просто – всё, как говаривал Райкин, под рукой: объекты, субъекты, семь нянек, десять глаз, тут же склады с кнутами и пряниками, ни тебе обозов, ни тебе курьеров. Поди, просоревнуй дальние – один в Якутии, другой в Хакасии, третий в Кулунде! Сколько они там на самом деле освоили, сколько лекции прочитали, сколько водки выпили? А тут… Поэтому во всесоюзном соцсоревновании МССО всегда был первым, даже в анналы не заглядывай, как бы там ленинградцы и свердловчане (вот хорошие ребята!) не подпрыгивали. Знамён, правда, хватало на всех, но первое место, оно и на сковородке первое.
В том 72-м ССО МЭИ разместили в школе, недалеко от стройки. Три факультетских отряда – электротехнический, ЭТФ, теплоэнергетический, ТЭФ, – мы, и промтеплоэнергетический, ПТЭФ, который на ТЭФе звали не иначе, как ПолуТЭФ, за что они в ответ называли нас дубовым ТЭФом. В нашем факультетском гимне пелось: «По нашим курткам, рваным и прожженным мы узнаём тебя железный ТЭФ». Ну а они, да и все в МЭИ, звали дубовым, ясное дело, от зависти, потому что, не знаю как по науке и учёбе – до сих пор не знаю, и тогда не интересовался ни наукой, ни учёбой, да и вообще мало чем, кроме стройотрядов – а в стройотрядовском соревновании мы всегда были в первых, вот они завидовали, а мы не обращали внимания, в конце концов, дубовый – не липовый.
Каждый факультет на своём этаже. У каждого – своё лицо, оформление. У каждого свои объекты. У каждого свои командиры. А песни – общие.
Только если уж о песнях, то сначала не об этих наших, а о песнях вообще. Потому что песня не только строить и жить (кому-то строить, кому-то жить) помогает, она, песня, как тончайший индикатор, может дать полнейшую социальную раскладку в любом обществе. Скажи мне, какие ты поёшь песни, и я скажу, кто ты, кто твои друзья, кто твои враги, какая в стране власть и долго ли она продержится. Общество, как густой лес, самих птиц в нём не видно, да и не надо, если ты, конечно, не охотник или птицелов, достаточно слышать, кто что поёт. Как в хите (словцо!!) конца 60-х про дроздов (не про тех, у которых голубые яйца, про их птичьих дедушек): «Узнаю я их по голосам…». Узнаю. Недаром у нас, хоть и встречает по одёжке, и провожает по уму, но нутряную сущность определяет по песне: посмотрим, мол, что (как?) ты запоёшь. Общество, однородно-серое снаружи (одинаковая однопокройная серая одежда, особенно зимой, одно меню, даже – и опять особенно! – в праздники, одна машина, как мечта, с символическим названием «копейка», одинаковый способ жить от получки до получки и т.д.) могло показаться дурно-монолитным и изнутри, тем более что и главный тогдашний индикатор внутреннего – книги, при микроинъекциях «сам-» и наноинъекциях «там-издата», читались, хоть и всенародным запоем, но одни и те же – какие были. Но песни! Песни запели разные, и если книгочеи-демократы, изжевав до корки «Новый Мир», спокойно принимались за препротивный для них патриотический «Октябрь» и наоборот, то с песенного «угла слуха» было отчётливо видно (слышно), как единый советский народ начал слоиться, делиться и разбегаться от катастрофически перестающего существовать центра в разные стороны. Именно по песням уже тогда можно было определить, что центра-то не было, потому что самую часто насилуемую голосом этого центра (радио) в 72-м году песню – «но в мире не прекрасней красоты, чем красота горячего металла» – при всей её бодрости не пел никто (разве что выпившие металлургические парторги). А всего-то десятилетие раньше все пели одни и те же песни, не будем их перечислять, в общем – русские народные (Матусовский-Колмановский-Исаковский-Дунаевский-Шаинский-ский-ский-ский), и в этом гомогенном песенном тумане всё было центром, всё было народом, «Уральскую рябину» пели у костра, за столом, на демонстрации и, рискну предположить, на банкетах в кремле. Теперь туманец разрядился, разрядился достаточно для того, чтоб увидеть пустоту именно в центре. И хотя центровую виртуальность немного оявляли военно-строевые шлягеры типа «Не плачь девчонка» Лещенко или «Через две зимы» Богатикова, а к кондовым застольным «Хаз булат…» и «Мороз-мороз» прибавилась магомаевская «Свадьба», и вочеловечившиеся портвейн и водка пели эти шедевры без ограничений по возрасту, статусу и сексуальной ориентации, песенная общность чахла на глазах, в разных углах её сгущались те самые новые, совершенно непохожие, даже где-то чужие друг другу субнародные хоры. «Он пел и «Битлз» и Роллинг стоунз» – про кого это? Про американского солдатика во Вьетнаме? Про нашего фарцовщика дисками? Или, может, про членов «Комитета по правам человека»? Нет. Каждый пятый советский комсомолец, даже если он в школе изучал немецкий, мог спеть несколько «битловских» песен, не понимая их смысла, наизусть, причём, начав петь битлов, эти каждыепятые ни за что уже не «опускались» (в отличие от книжников, так и хочется добавить – фарисеев) не то что до Кобзона или Лещенко, но и до Антонова с Ободзинским. Отрезанный ломоть, то бишь, куплет, они смотрели «открытым ртом» только на запад. На запад, на запад. И это не были сплошь дипломатские отпрыски! В нашем классе учился третьегодник Володя Уваров, по улице – Вася Череп, так все новинки «бита» из далёкого заштатного Ливерпуля в почти столичный город Лыткарино поступали через него. То есть «западниками», изрядно покачнув прерогативу интеллигентского барства и международных отделов различных ГК (ОК, КК, ЦК и пр.) стала улица, а с ней дебатировать в «Нашем Современнике» бесполезно.
Другая капелла каждыхпятых пела только Высоцкого, надрывая хрипом горло и калеча шиховские семирублёвые гитары, равно презирая при этом и «битлов», и «красоту горячего металла», и «новомирцев» с «октябристами», и все комитеты – городские, центральные, по правам человека и даже куда боле опасный – по бесправию того же самого человека – они были самодостаточны со своим кумиром и откровенно не понимали, как кто-то может его не любить. Каюсь, мне тогдашнему, тогда Высоцкий не нравился, – что за надрыв, когда всё так спокойненько? – нужно было прожить ещё десять лет, пережить его, чтобы он, наконец, стал впору. Он был как бы «на вырост» не только мне, недоделанному эстету, а целой эпохе, когда же она до него доросла, спасаться ей было уже поздно, а любить – как раз. Мёртвых, известно, любить легко, особенно поэтов. Позже, пытаясь разобраться в своём к нему отношении, написал несколько стихотворений, как раз про это: «…Я его живого не любил, я чернил его и делал хуже, я, должно быть, сам его убил, жаркого – непониманья стужей…» «Он мне мешает силой и ростом, тем, что решает тяжкое – просто, тем, что простое тяжкое тяжко, только один тащил он в упряжке, он мне… талантом, талантом мешает, быть не талантливым не разрешает, как всем, из ложечки правдой кормлёным, он мне мешает нутром оголённым, тем, что срывался, тем, что взрывался, тем, что не выдержал и надорвался… Только бы если он мне не мешал, я бы не пел, не писал, не дышал…». Он очень хотел помешать целой стране скурвиться, но в России от жаркого дыхания одного поэта весна раньше не наступает… Много позже, на юбилейный 25-й слёт Московского КСП я вёз уже другую песню про ВВ: «Не придёт сюда сама тьма, хоть до косточек раздень день, даже если тишина сна, я рукою по струне – звень! Я на краешке беды был, я под зависти капелл пел, я на драку тихий зал звал, и ни разу не просил сил. И хотели, чтоб я стих, псих, и потели, чтоб я сдох, бог, но просили, чтоб я – цел – пел! И молили, чтоб я был – выл! У врагов спасенье есть – месть, у друзей на ноте соль – боль. Что поделать, был хорош нож, а в анналы от ножа – ржа… Если песня вдруг сдалась – мразь. Если зависть, а не злость – брось, если песня не для душ – чушь, если песню не поймёшь – ложь! А меня нельзя понять вспять, я не веровал в интим-грим, в моих песнях мелодрам – грамм, да и в жизни всё содом – гром! В набегающих летах прах непохожее питьё пьёт: вашу липкую, как слизь, жизнь, мою трёрдую, как твердь, смерть. Не придёт сюда сама тьма, хоть до косточек раздень день, даже если тишина сна – я рукою по струне – звень!» Но 25 слёт был уже не в 70-х, а в 81-м, и на поляне – пойменном лугу речки Нерль – в середине мая было холодно уже во всех смыслах; больше, чем пели – все грелись, в смысле – пили, зашкаливала и заорганизованность, в знак протеста против неё – пили вдвойне, и привалила толпа попутчиков, «зевак», они просто пили – что им были Суханов с Дольским? Где уж мне с моим посвящением… 25-й, кстати, последний в формате 70-х, так и запомнился огромной, высотой метров двадцать, цифрой «ХХV», выложенной на склоне из пустых бутылок, и… потрясающим клёвом на Нерли щурят, у нас с Юркой Лаптевым, моим другом с 77-го по конец жизни, бойцом-певуном знаменитого ССО «Хор МИФИ», были с собой донки-резинки и запас крючков-двойничков – как же брали молодые щучки на мелкого лягушонка! Специально на такую рыбалку не попадёшь, нужно было приехать квартирьерами на 25-слёт…
Третьи каждыепятые счастливо плавали в густо заваривающемся в те годы бульоне отечественных ВИА, а добрая половина из них, т.е. каждыедесятые, не просто упевались антоновским поющегитарным «Для меня нет тебя прекрасней…» (это не о горячем металле), а лабали
О проекте
О подписке