– Не знаю. В 19-ом я видел, как били одного коммуниста, свои же, русские. Он был весь рана, а смотрел на них с презрением. В 20-ом большевики взяли одного нашего поручика, так он к стенке шёл так, будто его вызовут на бис… Для этого, Генек, какую-то иную психику надо иметь, а не такую, как у нас. Когда я был в уланах, я, наверное, никогда не стерпел бы зуботычины, как сегодня. Тогда я был другой, сам не свой, а как бы во сне или подвыпивший. А сейчас? Сейчас я просто не хочу умирать. Вот пан ксёндз никогда не пойдёт на унижение, а ведь и он не хочет умирать. Не хочет. Иначе вопил бы проклятие швабам. Честь мундира. Он за неё с молитвой на виселицу пойдёт. А вы?
– Знаю только одно, что не смогу пойти на подлость, но личные унижения уже стал переносить. А ксёндз что-то знает. Я слышал, как он говорил с пожилым полицейским. Правда, только конец фразы: «Завтра, в берёзовой роще на одиннадцатом километре». Может, это не касается нас, а я придаю значение сказанному? Бог его знает.
– Нет, не думаю. Он сказал бы, если бы это касалось нас. Какой смысл ему скрывать?
«Ключи от костёла остались у органиста, – думал ксёндз. – Сейчас он откроет двери. Впрочем, кто сейчас придёт? Старики и старухи. Гражина спуталась с офицером из Люфтваффе. Может быть, она попросит его? Не может же она не знать. Хотя, едва ли. До ареста она уехала с ним в Барановичи. Шлюха. Знал бы об этом отец… Тадек напрасно прислал её ко мне. В городе и так много ходит разговоров. «Шлюха»… Органист совсем оглох, а молодой плохо играет…. Здралевич, видимо, ничего не слышал. Жаль мальчишку. Какая красивая была его мать, когда венчалась. Хорошая была пара… Кто же останется без меня в костёле? Отец Антоний из Бернардинов? Очень стар. Хорошо бы закурить….»
За улицей, за тюремной стеной стоял рокот моторов.
– Тяжёлые танки. Немцы всё идут и идут на Восток. Кто бы мог подумать, – вздохнул Яроцкий.
До вечера их никто не тревожил. Все молчали, думали каждый о своём. Зденек и Цвирка, прижавшись друг к другу, спали. Прислонившись к стене, сидел мрачный Квятковский. Яроцкий заговорил на латыни с ксендзом, но тот не ответил. Он стоял весь день, стоял, перебирая чётки, и только по временам тихо шевелил губами. Здралевич то погружался в дрёму, то подолгу думал, глядя на переплёт решёток, через которые был виден только маленький клочок темнеющего неба.
– Ты не знаешь, зачем мне нужно умирать? – тихо проговорил Квятковский.
– Не знаю. Я не знаю, зачем нужно жить рабом, умирать рабом, и если все верно в Святом Писании, то и воскреснуть рабом, – Здралевич помолчал. – «И встанут они из своих разверзшихся могил с растрёпанными волосами и глазами полными ужаса».
– Да, если бы разом поднялись все те, кто лёг и ляжет на этой земле, то даже Господу не выдержать их крика.
– Им будет снова тесно.
Вечером им принесли передачу.
– Слава Богу, – встрепенулся Цвирка. – Значит, их все же допустили. Я так и думал, что немцы просто решили припугнуть нас. А, может быть, они пошлют нас куда-нибудь на работы? Я же говорил вам, панове! Угощайтесь, пан Яроцкий, вам-то некому принести передачу. Что вы, что вы, не обижайте меня. Здесь всего так много… И как немцы пропустили?! Видимо, их хорошо кормят, если они не взяли ветчину. Нет, вы садитесь поближе. Какой чёрт меня попутал с этим Бухбиндером. Да, панове, я только в сарай пустил его. Он обещал мне, что вечером уйдёт из города. Если бы я знал, то, слово гонору, ни за что не стал бы связываться. Но он так много сделал для нас, что мне просто неудобно было отказать ему, панове.
Зденек, заметно повеселевший, ел сосредоточенно. Он причмокивал, смачно обсасывал пальцы. Он жил, этот Зденек.
Только ксёндз не притронулся к еде. Он сидел в углу справа от решётки с закрытыми глазами и, если бы не чётки, то можно было подумать, что он спит.
Успокоившись, все улеглись. Генек лёг рядом с Квятковским. При нём он чувствовал себя спокойным. Как каждый человек, он тянулся к более сильному. «Быть может, поэтому Збышек пошёл к швабам», – подумал он.
Рано утром их разбудил шум в коридоре. Лязгнули и распахнулись двери.
По коридору бегали полицейские. Во всём чувствовалась тревога и спешка.
Грузный немец с автоматом, давший Генеку вчера сигарету, толкнул ксендза. Тот зашатался, опёрся о стену, потом нырнул в дверной проём, подхваченный толпой выходивших из камер. На тюремном дворе, сером, как предрассветное небо, их разбили на кучки. Ксёндз, Квятковский, Зденек, Цвирка и Здралевич попали вместе.
– Что с нами будет? – спросил Зденек у Квятковского.
– Ничего хорошего.
– Святой отец, помогите, попросите их. У меня ведь четверо детей, попросите их за меня.
– Он может попросить за тебя только Спасителя, и тот пришлёт Азраила из зондеркоманды.
– Не говорите так, пан Квятковский, в такую минуту! Ведь вы же были порядочным католиком, вы всегда посещали костёл.
– То было воспоминание детства и вынесенный из него ритуал, который имел только тот смысл, что не имел никакого смысла.
– А вам не страшно умирать?
– – И жить страшно, и умирать страшно! Впрочем, никто не знает ни начала, ни конца своего, а остальное только страх.
Щупленький немчик, с острым носом и подбородком, тыча пистолетом в каждого поочерёдно, считал:
– Айн, цвай, драй… фюнф…
Полицейские стояли со всех сторон, направив на них карабины. Двое из них, от которых за версту тянуло перегаром, вытащили Цвирку.
– Вот теперь я тебе сделаю обрезание, – смеясь, сказал один их них и ударил Цвирку в живот.
– Перестаньте дурачиться! – заорал на них щупленький немец.
– По выговору наш, познанчик, – отметил Квятковский.
В машины садились быстро, подгоняемые полицейскими. Распоряжался Дылевский. Он бегал от одной машины к другой, размахивая пистолетом.
– Ублюдок, – сплюнув, сказал Квятковский и подал ксендзу руку. – Я вам помогу. Покрой вашего платья плохо рассчитан на этот вид транспорта.
Он помог взобраться ксендзу, затем быстро залез в машину и подал руку Здралевичу. Последними сели два полицейских и немец с автоматом.
– Куда мы едем? – спросил кто-то из глубины машины.
– В лагерь. В тюрьме тесно.
– А долго нас будут держать?
– Нет. Недолго. Прошу вас соблюдать спокойствие. Если кто-нибудь будет шуметь, стреляем без предупреждения. В дороге не разговаривать!
– А что, разве кто-нибудь может подслушать? – Квятковский стоял почти рядом с полицейским, но их разделяла стальная решётка с дверями.
Полицейский сделал вид, что не слышал. Достал сигарету, закурил и уселся на скамейку у борта машины, расстегнув кобуру.
– Видимо, разговор закончен, – сказал Здралевич.
С самого момента погрузки он следил за лицом ксендза и сейчас обеспокоенно пытался увидеть на нем ответ на мучившую ещё с вчерашнего дня тревогу. Ксёндз стоял, плотно прикрыв глаза, сжатый со всех сторон настороженно притихшими людьми. Здесь были и адвокат, и лесничий, и агроном, несколько лавочников и крестьян, которых можно было узнать по грубому домотканому сукну и голубым фуражкам, какие ещё до прихода русских носили осадники.
Машина тронулась. И только в этот миг Генек увидел, как ксёндз раскрыл глаза. В них был испуг.
Поднявшись по Садовой, машина свернула на Виленскую, миновала уланские кошары и выехала на Сновский тракт. Где-то здесь, за придорожными берёзами в карьере, немцы недавно расстреляли евреев…. Их гнали пешком. Огромная колонна, беспрерывно подгоняемая полицейскими и все равно растянувшаяся почти на километр, галдела, пылила, торопилась…. «Сколько их было? Боже мой, людей расстреливают километрами. Почему передние торопились? Неужели, они не знали, что это конец? А зачем было медлить? Мы всегда боимся неопределённости больше, чем смерти. Спешим, добиваемся ясности, а она убивает нас. Может быть, и берёзовая роща, что не даёт мне покоя, будет последней чертой в моей жизни, после чего наступит окончательная ясность…. Или ничто. Что может сказать о земле рыба, поднятая со дна? «Если кто-то, оставив тело, уйдёт в мир иной, то почему он не вернётся назад снова, грустный от разлуки со своими близкими?» Откуда это? Яроцкого, кажется, посадили в другую машину. Жаль. А Збышек явно нервничал. Нервничал, как тогда, в актовом зале гимназии. Зачем я взял его вину на себя? Стоило ли вступаться за такое дерьмо?»
Генек стоял, тесно прижавшись к огромному телу Квятковского, держась за железные прутья решётки. Машина прыгала на ухабах, и люди подпрыгивали вместе с нею, валились друг на друга, тихо переругивались, наступая на ноги соседям, толкали локтями, цепко хватались за тех, кого, быть может, никогда не любили.
«Когда же это кончится? – думал ксёндз. – Скорее бы конец этой дороге. «И неся свой крест, он вышел к Голгофе». Зачем мне нести крест молчания? Но и от разговоров нет пользы…. Вся жизнь прошла в молчании. Молчал, когда говорили «не убий!», молчал, когда исповедовал и венчал. Господи, прости меня и помилуй! Я скорблю о тех, кто, перенеся эти муки, будет до конца своих дней испытывать острую боль воспоминаний. Я скорблю об оставшихся…»
– Вы что-то сказали, святой отец?
– Нет, мальчик, я кричал.
Машина резко затормозила, и тесно сбитая переплетённая масса людей копошащимся комом подалась вперёд.
Люди ругались, проклинали, стонали, и в этом шуме Здралевич услышал только «мальчик».
– Это уже лагерь? – спросил полицейского высокий смуглый крестьянин, державшийся за руку Квятковского.
– Успеешь. Скоро будет.
К машине подошёл Дылевский.
– Господа, осталось ещё немного. Пока расквартируют первые четыре машины, вам придётся немного обождать. А, это ты? Ну как? Ну как твои дела? Хочешь закурить?
– Хочу, – Генек действительно хотел курить, и ему было безразлично, что в следующую минуту выкинет подтянутый, побритый в этот ранний час Дылевский.
– Дай ему сигарету, – сказал он полицейскому.
– Потерпит. Накурится ещё.
– Дай.
Полицейский, достав сигарету и зажигалку, протянул их Здралевичу.
– Ну как, сопляк, доволен? Такому, как ты, достаточно немного. За каждое удовольствие человек рассчитывается. Вчера ты получил в морду, а сегодня чего хочешь?
Предав сигарету Квятковскому, Генек посмотрел на этого красивого полицейского с нескрываемой насмешкой.
– А ты как рассчитаешься за это удовольствие?
– Ты, гнилой труп, дерьмо собачье, спрашиваешь меня? Я-то всегда рассчитываюсь сполна.
Дылевский был спокоен.
– Ну и я рассчитаюсь сполна, если доведётся.
Здралевич был тоже спокоен.
– Такого не будет. Понял, сопляк?
В тоне Дылевского послышались новые ноты, и Здралевич, чувствуя в них угрозу, все же не смог удержаться:
– Нетрудно быть сопляком без «Вальтера» и продажной шкуры.
– Ну ты, потише, а то можешь получить пулю в свой вонючий рот. Закрой фонтан и прибереги слова для молитвы.
Дылевский отошёл в сторону, и Генек почувствовал, что только какие-то слишком сложные обстоятельства помешали этому ублюдку выполнить свою угрозу.
Полицейский, давший ему сигарету, достал откуда-то фляжку и тянул из неё.
– Оставь, – сказал второй, и первый протянул ему фляжку.
– Пей. Там осталось уже на самом дне. Вернёмся в город, напьёмся. Франек обещал принести бимбар, если сам не надерётся, как вчера, после прогулки с комиссарами… В одного всадили семь пуль, а он всё идёт и идёт. Потом упал, как кусок брошенного мяса. Ну и здоровый же был!
Где-то невдалеке пискливый голос прокричал: «Трогай!» И машина, снова проваливаясь и прыгая на ухабах, помчалась вперёд, оставляя за собой скрюченные годами берёзы.
Высадили их на дороге. Впереди стояли ещё две машины, из которых прыгали, приседая на торчащие, как рёбра, булыжники знакомые и незнакомые Генеку люди. Вот и роща недалеко. Слева – карьер, справа – роща. У карьера несколько тёмных фигур. Всё ближе роща.
– Что же это?
– Молитесь, пан Квятковский.
– Уже, кажется, поздно….
Жёлтые пятна песка заброшенного карьера со скоростью курьерского поезда неслись на него.
– Это могила, святой отец.
– Знаю.
Квятковский огляделся вокруг. Справа от колонны шли, переговариваясь, немцы, слева – один немец и три полицейских, те, от которых несло перегаром. Позади них, опустив низко голову, медленно двигался Збышек Врублевский. «Только один. Остальные не профессионалы. Это единственный шанс». До леса метров двадцать. Лес, там болото, и снова лес. «Но немец?!»
– Святой отец, это последний шанс!
– Не для меня. Делай, как знаешь.
– Генек, прыгай за мной!
Квятковский резким прыжком выдернул себя из колонны. Его огромное тело налетело на немца и сбило того с ног. Здралевич рванулся в сторону. Он ничего не видел вокруг. Не видел, как тревожно засуетились полицейские, пытаясь сладить с непривычными ещё немецкими карабинами, не видел, как старый ксёндз всем своим грузным телом навалился на немца, и руки его рвали зелёный мундир, подбираясь к тонкой шее подростка, не видел он, как Збышек, размахивая «Вальтером», бежал за ним, точно повторяя все его движения, и полицейский, долго водивший мушку за ним, сплюнув, повернулся к колонне. Слева глухо стучал эркаэм и трещало сразу несколько автоматов. Но всё это было где-то далеко, в другом мире. В его же мире было только одно пружинящее грузное тело, мчавшееся навстречу роще. Вот и оно застыло, как замедленный кадр в кино.
Квятковский прогнулся, тяжело поднял приготовленную к прыжку ногу, и, запрокинувшись набок, упал в пьянящий богульник. Его грубые жёсткие пальцы, впиваясь в отсыревшую, набрякшую за ночь землю, тянулись вперёд, пока не застыли под стволом тихо дрожащей берёзы.
Здралевич бежал всё вперёд. Тело его, повинуясь какой-то далеко заложенной в подсознании программе самосохранения, бросалось из стороны в сторону, обходило прогнившие пни и ямы, пригибалось под низко нависшими ветвями. И вся эта зелёная, белая, серая масса то сжимала его в своих объятиях, то шарахалась в стороны, кособочилась и опрокидывалась.
И вдруг эта бесконечная толпа молодых берёз, так быстро наступавшая и уходившая от него, упёрлась, придвинулась, замерла.
Он скорее почувствовал, чем понял, что лежит. Нога, провалившись в старый валежник, цепко держала его, будто враг. Но он не испытывал к ней ни ненависти, ни обиды. Всё стало безразличным и пустым. Он поднял голову. В нескольких шагах от него, обхватив берёзу левой рукой, стоял бледный, тяжело дышащий Збышек. Подняв правую руку с вросшим в неё вальтером, он вытирал пот со лба. В глазах его не было злобы.
– На болоте швабы. На тракте – тоже. Обойди правее, – он сплюнул и, повернувшись к Здралевичу спиной, пошатываясь, пошёл в сторону карьера.
Пробираясь по краю рощи, Здралевич услышал, как там, где карьер, хлопнули два пистолетных выстрела и вслед за ними нервно, впопыхах заклокотал автомат. А потом всё умолкло, затихло. Только утренний ветер, как всегда перед восходом солнца, трепал тонкие ветки берёз.
Искупительная жертва
Узкая полоса леса отгораживала деревню от шоссе, связывающего город со станцией. Обычно шоссе было малолюдным, и только в воскресные дни люди из близлежащих сёл съезжались к нему, чтобы потом отправиться в город, к заутренней мессе. Важные гости из Варшавы приезжали в Радзивилловский замок не так часто и оживления в тишину этих мест не вносили. Да и войны до этой поры как-то проходили стороной: наступали и отступали по екатерининскому тракту, лежавшему далеко от Завитой, за лесами. Но эта война была не такой…
На заре Бурдейка проснулся от гулких, отдававшихся эхом в лесу, разрывов и, выйдя на крыльцо, увидел, что там, где была станция, поднимается чёрный шлейф дыма. Через три дня по шоссе прошли тяжёлые танки, потянулись обозы, сворачивая на старую дорогу, названной еврейской Бог весть почему, в какие времена… Эта просёлочная дорога пересекала шоссе, перерезала лес и, минуя деревню, соединялась с другой, идущей на Столбцы.
Обозы всё идут и идут – и нет им ни конца, ни края.
Дом Бурдейки был на пригорке, неподалёку от еврейского шляка, и он долго стоял в вишняке у забора, смотрел на здоровых бесхвостых бельгийских битюгов, запряженных в армейские повозки, на солдат в серо-зелёных мундирах и тёмных шершавых касках.
Уже в первый день войны деревня насторожилась. А когда приблизился фронт – а он подошёл неожиданно и стремительно, в треске мотоциклов и в шуме машин, каждый стал прятать всё, что имел. Угоняли в лес коров, зарывали зерно, прятали вещи. Спали чутким тревожным сном на сеновалах и в садах, на всякий случай рыли землянки. Не спал и Бурдейка…
– Ну что – «дальневосточная, непобедимая»?!… Прут немцы – сказал ему как-то сосед.
– Сам вижу. Только и раньше так было. Немцы сильны порядком, но это их и губило. Растекутся по просторам России, увязнут в ней, потеряют свой порядок: а без него немец – не немец. Людей только побьют много…
Последние годы Бурдейка больше сидел дома, стараясь не выезжать в город. Он даже в сад выходил только тогда, когда в августовской ночной тишине падали, глухо ударяясь, перезрелые яблоки. Бурдейка любил эту пору, пору падающих яблок и звёзд, когда воздух был полон запахов созревания и приближающейся осени. Хозяйство он забросил, переложив все тяготы его на плечи двух дочерей, крепких, по-мужски сбитых девиц, некрасивых и поэтому на людях молчаливых и замкнутых. Покой отца они оберегали как могли и между собой по пустякам не ссорились. Порой ему становилось тоскливо из-за их неустроенности, и он звал их к себе, в свою маленькую комнату, заваленную книгами.
– Продадим-ка всё… Купим дом в городе. Вы – девки смышлёные, устроитесь. Ну на что вам далось это хозяйство? Корова, гуси… Пахать, сеять, жать… Коротать холодные зимы в одиночестве… Там вы увидите людей и прочее.
– Надо пережить это время, отец, – говорила старшая. – Да и где ты сейчас купишь дом? Работать на немцев мы не станем, а если ты боишься, что мы останемся без своих принцев, то что ж – на всё Божья воля. Принцев сейчас повыбили. Так что лучше пахать и сеять.
Младшая соглашалась с нею и на этом разговор кончался. Впрочем, отсюда, из Завитой, он не хотел уезжать, и никуда бы не уехал, будь его воля. Вся деревня, состоявшая из одной улицы, протянувшейся на несколько километров вдоль леса, давно уже была его единственной пристанью…
В городе шли облавы, и каждый, кто не служил в полиции и не питал симпатии к немцам, в эти дни старался пореже бывать в городе. Улицы опустели, притихли, и даже в базарный день не скрипели на ней несмазанные колёса крестьянских телег, не грохотали по булыжной, разбитой ещё в июне, мостовой. Если где-то скрипнет калитка или раздаётся топот кованных тяжёлых сапог, в тёмных провалах окон появляются тревожные, серые лица.
….
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке