В июле Чуркин попросил Меньшова помочь с похоронами матери. Мать Чуркина, едва сын повзрослел, уехала жить в деревню, чтоб на свежем воздухе доить коров и сеять хлеб. Ничего этого она делать не умела, а учиться не захотела и несколько лет прожила в одиночестве в разваливающейся избушке на краю деревни, едва передвигая ногами от голода и несчастий. Деревенские считали мать Чуркина гадалкой, хотя она никогда никому не гадала и вообще не притрагивалась к картам. Доярка по вечерам приносила ей краюху хлеба и кружку свежего молока. Мать Чуркина отламывала кусок хлеба, делала глоток молока и без сил валилась на кровать, не понимая, что она делает в этом страшном месте. Однажды она легла мимо кровати и ударилась затылком об пол. Из носа у нее потекла кровь, и через несколько дней она умерла. Чуркин, когда узнал об этом событии, пошел на кухню и заварил себе чаю. Он долго сидел перед остывающей кружкой, уставившись в одну точку и размышляя, сколько предстоит забот в связи с похоронами. Ему не хотелось тащить с собой в деревню Меньшова, но он испугался, что если увидит мертвое тело матери, то от груза предстоящих забот повесится; Меньшова же Чуркин воспринимал как шута, который поднимет ему настроение своими нелепыми выдумками даже в самой жуткой ситуации. Обычно Чуркин скучал от меньшовских небылиц, но теперь ему показалось, что они – то единственное, что не дает ему сойти с ума. Поэтому он пригласил друга с собой.
Меньшов ехать не хотел, но прямо отказать не мог. Он решил придумать хороший повод отказаться от поездки: такой, чтоб Чуркин не обиделся. Днем на работе ему в голову ничего не пришло, а вечер он провел у телевизора, не желая тратить свободное время на придумывание дурацкого повода. На следующее утро он встал пораньше, побрился, собрал вещи в рюкзак и отправился на вокзал. Чуркин втайне надеялся, что Меньшов не поедет, и был сильно разочарован, когда встретил друга возле билетной кассы.
Ехали долго. Медленный поезд печально тащился по унылой, обожженной на солнце местности. Мимо проносились тополя, клены, акации, березы, ивы, дубы и телеграфные столбы. В задушенном пылью солнечном свете кренились заборы, конвульсивно извивались русла высохших рек. Чуркин резал колбасу, а Меньшов смотрел в окно. В купе оказался третий сосед по имени Иван: простой русский мужик с крупными чертами лица. Он боялся нечаянным словом нарушить беседу Меньшова с Чуркиным, и хоть те всю дорогу молчали, Иван молчал тоже. Он сидел на полке, сложив массивные руки на коленях, и ждал, когда к нему обратятся. Тогда можно начать обстоятельный разговор. Ему было что сказать, потому что он многое повидал на веку. Но Чуркин с Меньшовым не обращались. Чуркин резал сыр, а Меньшов пил водку. Меньшов считал пьянку в поезде постыдным занятием, но всё равно пил и закусывал колбасой, потому что больше заняться было нечем. Колбаса была невкусная. Впрочем, Меньшов вообще не любил колбасу: он ел ее, чтоб не обидеть друга, который старательно готовил закуску; кроме того, иной закуски в купе не оказалось. Впрочем, был сыр – но сыр Меньшов любил еще меньше колбасы. Что касается Чуркина, то он резал колбасу и сыр не потому, что хотел порадовать друга закуской, а потому что боялся, что если ничего не делать, то придется разговаривать. А разговаривать он не желал. Все его мысли были о том, как бы случайно чего-нибудь не сказать и не завязать беседу. Иван, не переносивший тишины, тактично кашлянул. Чуркин с Меньшовым притворились, что не слышат его покашливания. Меньшов закрыл глаза, чтоб выглядеть спящим; кусок недоеденной колбасы вывалился у него изо рта и упал на живот. А у вас колбаса на животе, хотел сказать Иван, но постеснялся обидеть Меньшова неловким замечанием и ничего не сказал. Чуркин порезал всю колбасу и весь сыр и, не найдя другого занятия, начал аккуратно складывать продукты питания в шуршащий розовый пакет.
Поезд остановился на станции провинциального города. Сквозь потрескавшийся бурый асфальт пробивалась квелая трава. Штукатурка со стен облетела. Часы на здании станции стояли. Мертвая кошка лежала на щебенке рядом с мертвым голубем. В вагон, пошатываясь, вошла тощая женщина в очках, с баулом в бледных руках. Ее место оказалось в купе Меньшова и Чуркина. Женщину звали Таня. Иван забрал у Тани баул и поместил его на багажную полку. Таня замерла, как будто от страха перед этим русским великаном, но на самом деле она давно не испытывала ни страха, ни других чувств, а замерла по привычке, выработанной в молодые годы, когда Таня, наслушавшись матери, всерьез опасалась, что ее изнасилуют. Иван ободряюще улыбнулся молодой женщине. Таня села на краешек полки. В вагоне было душно, хотелось пить, но для этого придется просить Ивана достать с полки баул, в котором лежит бутылка минеральной воды. Таня боялась, что Иван в ответ на ее скромную просьбу даст волю гневу и набросится на нее. Она не особенно страшилась изнасилования, но опасалась, что, если Иван сорвет с нее юбку, все увидят, что у нее на трусах сбоку дырочка. Таня корила себя за то, что не заштопала эту дырочку перед поездкой. Иван смотрел на Таню с нежностью, потому что решил, что она скромная сельская учительница. Его мама была учительницей, и он уважал тяжелый труд учителей. Он хотел приободрить Таню, но опасался, что его скромного словарного запаса не хватит, чтоб найти отклик в сердце интеллигентной женщины. Таня, видя, что Иван пристально на нее смотрит, забилась в угол. Она молила бога о снисхождении или хотя бы о том, чтоб никто не заметил дефекта в ее трусах. Вскоре она уснула. Во сне она переходила дорогу и упала в пропасть, из стен которой росли щупальца. Щупальца касались ее обнаженной кожи своими присосками. Иван укрыл Танины ноги краешком одеяла. Ему стало тепло на сердце, потому что сельская учительница отдыхала от забот. Он решил, что ей снится весеннее поле, влажное от утренней росы, или что-нибудь другое, не менее приятное. Про себя он называл Таню фиалочкой, хотя Таня совсем не походила на фиалку. Просто Иван всех женщин, которые ему нравились, звал фиалочками.
Колеса стучали. Чуркин закончил складывать колбасу и сыр в пакет и застыл, не зная, чем заняться. Он увидел колбасу на животе у Меньшова и решил, что Меньшов нарочно положил ее на живот, чтоб рассмешить его. С грустью размышлял он, что его дед в голодное время мог убить за колбасу, а Меньшов, не думая о чувствах других людей, использует сырокопченый продукт ради юмора. Чуркину захотелось учинить скандал, но скандал мог привести к тому, что Меньшов откажется помогать с похоронами. Поэтому Чуркин смолчал. Впрочем, он бы всё равно ничего не сказал, потому что берег голосовые связки для будущих бесед. Он надеялся, что в будущем ему предстоят по-настоящему важные разговоры с разумными людьми, а не с этим быдлом, которое его окружает. Поэтому он притворился, что не видит колбасы, и уставился в пол.
Меньшов не спал; рука у него затекла, но он боялся пошевелиться: тогда в купе поймут, что он только притворяется спящим. Поэтому Меньшов лежал тихо и вскоре уснул по-настоящему. Колбаса упала с живота на пол. Иван хотел поднять ее, чтоб накормить какую-нибудь дворнягу, но испугался, что соседи решат, будто он берет колбасу для себя, и передумал поднимать.
Что касается Тани, то она продолжала лететь в пропасть в своем сне.
Ветер прижимал хворые травинки к земле. На холме за оврагом покачивались березки. Солнце беззвучно жарило в вышине. На лугу паслись коровы, кожа да кости, в овраге зарастал бурьяном ржавый трактор. Ворона тоскливо глядела на окружающий мир с кабины трактора. Несчастная птица попыталась взлететь в последний раз, но силы оставили ее, и она камнем рухнула вниз, в сухие и ломкие заросли. Муравей заполз вороне на глаз, но ей было слишком лениво двигаться, чтоб согнать муравья, и она лежала неподвижно, сохраняя тлеющие угольки жизни внутри своего исхудавшего пернатого тела. Работяги-муравьи штурмовали ворону со всех сторон и вскоре полностью ее облепили.
На станции их никто не встретил, но Чуркин сказал, что знает дорогу. Они спустились по заросшему ромашками склону и углубились в заливные луга. Меньшов не любил сельские просторы, потому что ощущал себя ничтожной букашкой среди огромных пространств. Город он тоже не любил, даже сильнее села, но, находясь в сельской местности, тосковал по многоквартирным домам южной столицы; впрочем, не особо и тосковал. Он хотел рассказать о своих противоречивых чувствах другу, но испугался, что тот в силу душевной черствости не поймет его. Поэтому он стал жаловаться на больные ноги. У Чуркина напряглась спина: он злился.
– Я устал, – говорил Меньшов. – У меня болят ноги.
– Скоро придем, – отвечал Чуркин.
– Но у меня болят ноги, – давил Меньшов. – Я не могу идти.
– Я же иду, – ворчал Чуркин.
– Ты-то идешь! – огорчался Меньшов.
Чуркин тоже устал, но ему не нравилось, что предложение сделать привал исходит от Меньшова. Только он соберется сказать «Ладно, давай отдохнем, Меньшов», как Меньшов начинает ныть о своей усталости и Чуркину приходится отказывать ему в отдыхе. Так повторялось несколько раз. Чуркин вскоре сбил пятки в своих неудобных сандалиях. А Меньшов, будучи в кроссовках, шагал весело и быстро. Справа за камышами шумела река; пахло тиной, квакали лягушки. Меньшов мечтал о рыбалке: сидишь на берегу и удишь, а мир вокруг застыл в грустном оцепенении.
– Хорошо бы порыбачить! – сказал он.
– Что ж в этом хорошего? – со злостью спросил Чуркин.
Меньшов понял, что Чуркин злится, и решил развить опасную тему, чтоб подначить его.
– Поймаю много рыбы, ухи сварю, – сказал он.
Чуркин нахмурился:
– Я поймаю больше рыбы, чем ты.
– А у тебя удочка есть?
Чуркин не знал, что ответить. Он решил, что Меньшов намекает, что Чуркин беден и не в состоянии позволить себе удочку. Дело в том, что Меньшов работал на предприятии меньше Чуркина, но по своему положению поднялся выше и получал больше. Чуркин же, будучи малообразованным, оставался простым монтажником: паял модули и дышал вредными испарениями, лакируя в подвале делители, в то самое время как Меньшов смотрел в окно, чесал затылок и подписывал бумаги, сидя за письменным столом в удобном кожаном кресле. Обычно они не касались этой темы, но Чуркин последние три года со смиреньем ждал дня, когда социальное неравенство все-таки разрушит их дружбу. И вот этот день настал. Чуркин хотел предотвратить катастрофу, но почувствовал себя удрученным и не сказал ни слова. Меньшов же примерно понимал, что творится в душе у Чуркина, и зевал от скуки. Чуркин сел на трухлявый пень и уставился на реку. Меньшов вытащил из рюкзака шоколадный батончик. Батончик размяк от жары, и Меньшов, подержав батончик в потной руке, сунул его обратно в рюкзак. Чуркин наклонился поглядеть, что это блестит у него под ногами, но не увидел ничего кроме запекшейся грязи. Меньшов хотел спросить у Чуркина, далеко ли еще до деревни, но промолчал. Казалось, наступило безвременье. От теплого воздуха, напоенного ароматами луговых трав, кружилась голова. «Зачем куда-то идти, когда можно сидеть на берегу и никуда не идти?» – подумал Меньшов, потягиваясь. Чуркин теребил пальцами ремешок наручных часов. Он сунул руку в карман и нащупал портсигар. Ему показалось, что он должен ощутить связь поколений, но – не ощутил. Портсигар нагрелся, рука в кармане вспотела. Меньшов снял кроссовки и намочил босые ноги в реке. Вода казалась невесомой. Интересно, сколько здесь рыбы, подумал Меньшов. Про себя он решил, что рыбу легче купить в супермаркете. Чуркин от скуки выдирал волоски из ноздрей. Острая боль, которую испытываешь, когда выдираешь волосок, раньше приносила ему странное удовольствие. Но со временем удовольствие превратилось в привычку. Меньшов надел кроссовки и спросил, не пора ли идти. Чуркин прикинулся, что не слышит. Меньшов сел на корточки и закрыл глаза, чувствуя, как солнце нагревает веки. Чуркин покосился на Меньшова. Из кустов за ними следил молодой человек по фамилии Танич. Это был маньяк, орудовавший в лесополосе. Он убивал детей из жалости, чтоб они не испытали в будущем кошмары взрослой жизни. Кроме того, ему нравился звук, с которым он вынимал из мертвых детских тел внутренние органы. Детскую печенку он любил в жареном виде, с золотистым лучком и картошечкой, запивал ее соленым томатным соком, а свежий хлебушек покупал в пекарне, в которой работала его невеста, румяная девушка по имени Настя. Настя после работы оставляла для своего любимого самую лучшую буханку – с воздушным мякишем и хрустящей корочкой. О том, что Танич – маньяк, Настя не знала, хотя нередко читала в газете, что в области без вести пропал очередной ребенок. Дрожа от страха, она заключала Танича в объятья и грозилась, что, когда у них родится маленький, она не отпустит ребеночка от себя ни на шаг. Танич радовался Настиной наивности и гладил ее по русой голове, ощущая, что тайна скрепляет их отношения. Танич собирался прожить с Настей долгую счастливую жизнь. Однако в последнее время убийства детей стали рутиной: Танич сильно тосковал. Для разнообразия он решил убить взрослого человека. Какова же была его радость, когда он увидел в лесополосе двух неместных, которые шли неизвестно куда, но, очевидно, с дурными намерениями. Таких, пожалуй, никто не будет искать. Однако с двумя взрослыми мужчинами справиться нелегко. Танич решил подождать, когда они разделятся, а потом уж и убить. Он бесшумно двигался в зарослях, не выпуская из виду Меньшова и Чуркина. Слежка быстро ему надоела, и он прилег на опушке, чтоб отдохнуть. Он лежал на спине, жевал горькую травинку и смотрел в небо, а небо было голубое и обезвоженное – ни единого облачка. Танич представил Настю, как они вместе живут и старятся, и ничего в их жизни не происходит, и до того тошно ему стало на душе от этих мыслей, что он перевернулся на живот и заплакал.
Тем временем Меньшов и Чуркин достигли места назначения. Деревенские жители приняли гостей с распростертыми объятиями. Это были простые, веселые люди. Они жили в разрухе, но не унывали. Этот факт шокировал и Меньшова, и Чуркина. Чуркин ожидал увидеть пустоту и забвение в сердцах деревенских жителей, но ничего такого не было и в помине. Директор продмага номер два пожал Чуркину руку, принес ему свои соболезнования и сообщил, что покойницу успели обмыть и переодеть в новое платье. Кузнец, огромный детина, и его помощник принесли гроб с матерью, поставили его на стол посреди комнаты. Крышка осталась в передней, рядом с обувью. Мать лежала на перине, укрытая простыней, лоб ее украсили венком из пижмы, а на застывшую в неподвижности грудь чья-то заботливая рука положила маленькую фотографию иконы Божьей Матери. Чуркин смотрел на мать и не узнавал. Ей что-то положили под щеки, чтоб они не ввалились, а губы намазали красной помадой. Чтоб успокоиться, Чуркин выпил кружку самогона, потом еще одну и еще. В комнате было душно. Произносились какие-то слова. В полумраке горели свечи. Кто-то всё время покашливал: кхе-кхе. Кто-то плакал. Чуркин с трудом понимал, что происходит. Гроб с матерью подняли и понесли на кладбище. Откуда-то появились венки. Один из них вручили Чуркину. Чуркин уронил венок и залился слезами. Деревенские женщины наперебой утешали Чуркина, а тот, пьяный в стельку, рыдал в объятиях пышногрудой доярки. Меньшов с тоской смотрел на крестьянские лица, перекошенные от тяжелой работы в поле. Ему хотелось в город, к интеллигентным людям. Кузнец сочувственно хлопал Меньшова по плечу, потому что думал, что тот переживает за друга. Меньшов же переживал не за друга; он не помнил, выключил ли он телевизор, уезжая из дома. Прибыли на кладбище. Гроб установили на две табуретки перед вырытой могилой. Кузнец попытался всунуть Чуркину в руки документы, свидетельство о смерти и прочее, но Чуркин не понимал, что от него требуется, и постоянно ронял бумаги. Директор продмага выступил с короткой траурной речью. Закончив речь, он предложил высказаться и остальным, но никто говорить не захотел. Чуркин бессвязно хрипел, переминаясь с ноги на ногу. Лицо покойницы скрылось под покрывалом. Гроб накрыли крышкой и бережно опустили в яму. Директор продмага и его немой сын приготовили лопаты. Чуркин упал перед ямой на колени: он что-то кричал и рвал на груди футболку. Деревенские стыдливо отводили глаза. Кузнец помог Чуркину подняться. Чуркин был настолько пьян, что уже не помнил, зачем сюда приехал. Колбаса на животе, повторял он, колбаса на животе – вот что это такое. Ему вложили в руку горсть земли и заставили кинуть в яму. Чуркин с удивлением посмотрел на испачканные в грязи пальцы. Мать стали закапывать. Чуркин полез целоваться к доярке. Муж доярки отнесся к горю Чуркина с пониманием и не стал бить ему морду. Чуркина взяли за руки и отвели под старый дуб, в тень. Дали ледяной воды в ковшике. Чуркин большую часть ковшика пролил мимо рта. Женщины причитали, жалея Чуркина; доярка поправляла на голове сбившийся платок. Пожилая Аграфена Петровна отчитывала мужчин, которые споили несчастного городского. Кузнец и директор продмага потупились. Кто-то спросил: продолжать закапывать или погодить? Чуркина рвало в кустах. Аграфена Петровна велела продолжать. У Чуркина спросили, нет ли у него портрета матери, чтоб установить его на могилу. Чуркин в невменяемом состоянии куда-то пошел. Его вернули. Меньшов глядел на этот пьяный разгул со слезами на глазах. Кузнец, видя печальное состояние Меньшова, налил и ему. Меньшов пить отказался. Аграфена Петровна одобрительно кивнула. Что касается Меньшова, то он отказался пить вовсе не потому, что не хотел выпить, а потому, что боялся пить неочищенный самогон. Он и деревенскую пищу отверг, опасаясь, что в ней полно непригодных для жизни глистов. Чуркин кинулся к могиле, оттолкнул кузнеца и свалился в яму. Его вытащили, грязного и облеванного. Сын директора продмага повел Чуркина мыться. Меньшов боялся оставаться наедине с деревенскими и пошел за Чуркиным. Окончания похорон друзья не увидели. Через час в дом директора пришли остальные. Во дворе накрыли большой стол – помянуть. Отмытый Чуркин в чужой застиранной рубашке сидел во главе стола бледный, едва живой и икал. Все ждали от него каких-то слов, но Чуркин ничего не говорил. Тогда начали говорить деревенские. Кузнец сказал, что мать Чуркина была добрая и отзывчивая женщина. Тракторист Лёня отметил, что до самого конца она вспоминала о сыне. Директор продмага заявил, что мать Чуркина помогала ему в магазине. Все знали, что это неправда, но директор врал так убедительно, что многие ему поверили. Доярка, всхлипывая, рассказала, как приносила матери Чуркина молоко и хлеб и как она ее благодарила. Муж доярки прослезился от трогательного рассказа жены. Немой сын директора что-то промычал, и отец перевел его слова. Выходило, что мать Чуркина перед смертью нагадала сыну директора скорую свадьбу и рождение маленького. Внучка Аграфены Петровны зарделась. Аграфена Петровна сказала директору, чтоб он врал, да не завирался.
– Или ты думаешь, что раз директор, то тебе всё можно? – спросила она, подбоченившись.
О проекте
О подписке