Представь себе небольшой домик на выселках, на вершине холма, в метрах пятистах от деревни, уходящей вниз, к пруду. Он спрятался под кроной огромной берёзы, вокруг – нетронутая трава, за домом – небольшой, запущенный сад, на задах – банька, заросшая кустами вишни, опутанная ежевикой. Выйдешь на крылечко, и перед глазами удивительная картина – холмы, овраги, деревушки, поля и леса – на десять вёрст огляд!..
Пастухи наши уходили из дому до рассвета, а возвращались – когда солнце лежало почти на линии горизонта. Такие долгие были дни, так медленно текло время – разве что в детстве я ощущала такую полноту и такую длительность жизни.
Володя стал почти сельским жителем и даже верно предсказывал погоду на день, взглянув поутру на росу на траве…»
Вечером (мы готовились ко сну), Лизанька, повторяя за Олечкою, внезапно, вместо обычного своего «юб’ю», выговорила ясно, с переливами «люб-лю».
Вчера утром ходил в контору – оформился на работу; выйду, сказал, в понедельник. Потом стирал Лизанькино и вывел её самоё на часик погулять (и упали! вот было горе: санки перевернулись, и она ткнулась прямо своим белым личиком – «беляночкою» её зовут даже прохожие – в жёсткую и грязную дорожку: снега очень мало до сих пор, и он так грязен).
В первом часу пополудни поехал в библиотеку; читал 2-й том Хомякова, засыпая каждые 20 минут, но высидел до 5-ти часов. Едва приехал, тут же тронулись в обычный ежевечерний поход: аптека, магазины. В универмаге, пока Олечка делает смотр всем отделам, мы с Лизанькою застреваем в игрушечном.
– Смотри, Лизанька, вот корзиночка!
Берёт и размахивает, примериваясь:
– За г’ибами ходик! (за грибами ходить)
– А вот машинка-кран!
Поднимает глаза, поучающе:
– Паг’ёмный (подъёмный).
Афоризмы из Хомякова:
«Единство, как понимают его Латиняне, есть Церковь без христианина; свобода, как понимают её протестанты, есть христианин без Церкви».
«Для мужа его подруга не просто одна из женщин, но жена; её сожитель не просто один из мужчин, но муж; для них обоих остальной род человеческий не имеет пола» /в прообраз ангельского бытия, где уже «не посягают»/.
«Бог есть свобода для всех чистых существ; Он есть закон для человека невозрождённого; Он есть необходимость только для демонов».
Слово «Бог», по Хомякову, образовалось от глагола «быть».
Энергичное предисловие Самарина вновь произвело на меня впечатление. Сильные, верные люди.
Между делом всё-таки прочитал повести г-жи Жанлис – в переводе Карамзина! – и пару романов Дюкре-Дюмениля; мадам показалась мне более искусной писательницей, месье – слащав не в меру, его «Мальчик, наигрывающий разные штуки» издан «без места и года», но, судя по неуклюжему переводу, «прямо из печи», где-то в начале века.
Графиня на 15 лет была старше своего «соузника» по сентиментальности и выше по положению; близкое знакомство с «обществом» сделало её перо более трезвым и умным. Хотя и у неё принцесса кормит грудью крестьянское дитя (и автор выдаёт это за исторический факт), но сладость этой прозы довольно разбавлена остроумием. Светский ум – и не из заурядных. Даже с Руссо умела обойтись. А вот портрет Вольтера, для меня несколько неожиданный:
«Все бюсты и портреты г. Вольтера очень сходны, но ни один художник не мог представить глаз его. Я воображала их огненными: они в самом деле чрезвычайно умны и блестящи; но сверх того в них есть нечто кроткое и милое. Душа Заиры совершенно видна в глазах его: жаль, что улыбка и смех, хитрые и коварные, изменяют в нём это любезное выражение чувствительности. Он имеет вид дряхлости, и кажется ещё старее от Готической одежды своей. Голос у него дик и проницателен; он же всегда кричит, хотя и не глух. Когда нет речи о Религии и неприятелях его, то Вольтер говорит просто, без всякой надменности…»
Слов нет, карамзинский слог чувствуется, узнаётся его изящная неуклюжесть: «не мог представить глаз» вместо «передать выражение», «он имеет вид дряхлости» – что можно сказать и по-русски, «проницательный» голос, скорее всего, пронзительный… Но иногда у меня на мгновенье перехватывало дух, как от такого начала повести:
«Была полночь. У Морфизы ужинало много гостей; в карты играть перестали».
Знакомо?
Немного притомился. Этот год для меня заканчивается «Дневниками» и «Записными книжками» Достоевского. «Дневник писателя» я прочитал ещё в деревне – до «Кроткой» (и потерял закладку с выписками).
Погода неустойчива до сих пор, то падает за -10°, то карабкается к нулю. Новый снег выпал на католическое Рождество и прикрыл, наконец, малоснежное, в грязь истоптанное безобразие первых снегопадов. А с 26-го я работаю грузчиком; на первых порах тяжеловато – целый день втроём разъезжаем в фургоне по ремонтным объектам и разносим по этажам плитку, цемент, листы «двп» и прочее. Почему-то чаще всего выпадают именно пятые этажи в «хрущёвках». Домой прихожу уже около шести часов – усталый по-настоящему.
Карандаши у Лизаньки «паскые» (простые) и «цвекные».
– Ки шко! (ты что!) – закричала она, когда я машинально взял мандариновую корочку из кучки, которую она, играясь, сложила на диване. – Ки шко!.. Она хэ гаячая!.. (она же горячая) Она хэ в печи ихава!.. (лежала)
Рассматриваем картинки.
– Ок! (вот) – говорит, удивляясь, Лиза. – На кукую зку похохэ! (на кукурузку похоже)
И, воспламеняясь, уже кричит:
– А помнихъ, мы кукую зку сабиваи? (кукурузку собирали)
– Где, душа моя?
– В пое сабиваи!.. (в поле собирали)… И в юкзак скавы… ва… ва…
– Складывали, – подсказываю я, и она с облегчением кивает.
Сидит на горшочке. Тут «приходит» кукла Катя и пытается стащить с него Лизаньку. Увы, не получается.
– Не получается, – жалобно «говорит» кукла Катя.
С доброжелательным любопытством проследив за усилиями куклы Кати, Лизанька отвечает с сочувствием:
– Пакамухко я тихолая и бахая… (тяжёлая и большая)
Звук «х» у неё глубокий, с тенью звука «г», как в малороссийском наречии.
– А я? – наивно «спрашивает» кукла Катя.
Лиза даже наклоняется к ней:
– А ки маенькая. Пуськ мегвег п’идёк и миня скащит… (пусть медведь придёт и меня стащит).
Дочитал «Трагедии и стихотворения» Хомякова. Драматурга в нём Пушкин не признавал, но несколько раз отозвался о его «прекрасных стихах». Об успехе «Ермака» на театре Пушкин обмолвился: ««Ермак» А. С. Хомякова есть более произведение лирическое, чем драматическое. Успехом своим оно обязано прекрасным стихам, коими оно писано». Позднее сказал ещё определённее: «Идеализированный «Ермак», лирическое произведение пылкого юношеского вдохновения, не есть произведение драматическое. В нем всё чуждо нашим нравам и духу, всё, даже самая очаровательная прелесть поэзии».
Гоголь назвал Хомякова и Веневитинова людьми, «не рождёнными для поэзии», но чьи одарённые души не могли не отозваться на поэтический пафос времени.
Мне кажется, что и у того, и у другого есть несомненные удачи – даже в «Самозванце», и уж тем более в стихах. Например, «В альбом сестре»:
Когда с душою умиленной
Ты к небу взор возводишь свой,
Не за себя мольбы смиренной
Ты тихо шепчешь звук святой;
Но светлыми полна мечтами,
Паришь ты мыслью над звездами,
Огнем пылаешь неземным
И на печали, на желанья
Глядишь как юный серафим,
Бессмертный, полный состраданья,
Но чуждый бедствиям земным.
Это – из ранних; далее его муза только хорошеет; любопытно, что свои лучшие плоды она приносит поэту после смерти Пушкина: «России», «К детям», «Ещё об нём» (sic!), «По прочтении псалма»… И хотя он сам о себе говорил, что «…мои стихи, когда хороши, держатся мыслью, т. е. прозатор /прозаик/ везде проглядывает и, следовательно, должен, наконец, задушить стихотворца», место Хомякова в пантеоне русской поэзии неоспоримо. По крайней мере, в моём представлении.
Вчера вечером Оля написала письмо Танечке Щукиной:
«…Когда нам с Лизанькой приходится выбраться в свет – в больницу, например, или вот третьего дня навещали двух больных старушек, наших бывших соседок (неверующих) – я прихожу домой с таким тяжёлым сердцем от пустоты и бессмысленности текущей мимо жизни. Особенно тягостно смотреть на детей, ангельскими голосками произносящих ругательства. И, вообще, откуда эта дикая интонация в их общении друг с другом?
Одна отрада – посидеть вечером, перед сном, за чаем с Володей на кухне и вспомнить вас, милых. Какими благородными, чистыми, грациозными видятся нам ваши лица! Разве им место в уличной толпе? Я никак не могу привыкнуть к этой общей холодной грубости, и с годами она мне всё мучительней и тяжелей.
С мамой нашей – слава Богу! – мы живём пока спокойно; без особенной теплоты, но и без ссор. Несколько раз, правда, пришлось объясниться по поводу того, что Лизанька молится перед едой и после, но объяснились очень мирно и кротко. Я молюсь о ней каждый день и прошу также и ваших молитв о заблудшей душе. Володя очень спокоен в отношениях с мамой, я просто удивляюсь ему, а он говорит, что его умудрила пастушеская жизнь…»
Утром с Олечкою были у ранней обедни; к поздней свозили Лизаньку – причастили. После обеда ездил в библиотеку, где просидел за Хомяковым до половины пятого. Потом втроём (и с санками) сходили в погреб за картошкой. И вот уже десятый час!..
Опять потеплело. Крещенье (в четверг) только отметилось недолгим морозцем до -15°. Оля с Лизанькою ездили за «великой агиасмой», я работал.
Ночью Олечка написала письмо Саше:
«…В Ботаническом саду мы ни разу не были с тех пор, как побывали там с тобою, хотя всегда вспоминаем об этом, когда проезжаем мимо. Если Самара не оставила тебе мрачных воспоминаний, мы всегда будем рады видеть тебя у нас и ещё раз совершить подобную прогулку, тем более что весна не за горами.
С мамой мы живём пока, слава Богу, мирно. Стараемся смирять себя – и Господь смиряет её сердце. Все беды, большие и малые, от гордости. Как начнёшь вглядываться в свои поступки – везде найдёшь её. В прошлое воскресенье меня тронули до слёз слова из Апостола: «Несите тяготы друг друга». И немощи, и несовершенства друг друга надо нести со смирением и любовью.
…Володя устроился на неудачную работу. И замерзает, и устаёт, и себе не принадлежит. Я всё уговариваю его поискать что-либо другое, а он упрямится…
Меня здесь, в городе, часто посещает чувство тревоги… Деревенской безмятежности не осталось и следа…»
Уже три дня стоят морозы (до -18°). Я только что пришёл с работы, и Оля мне рассказала: Лизанька вдруг запела частушку.
– Нехорошо, Лизанька, – сказала изумлённая маминька. – Не пой больше эту песенку.
– А потиму?
– Это нехорошая песенка.
– А бабухка поёк!
– Бабушка пусть поёт, а ты не пой.
Лизанька подумала и решила, что с бабушкой она будет петь плохие песни, а с маминькой «хаохие».
– Нет, – настаивала маминька. – Плохие совсем не нужно петь.
Задумалась маленькая девочка и оправдывающим голоском сказала, что бабушка же «стаинькая», она все песни хорошие забыла, а вот маминькая – «новенькая», она ещё помнит хорошие песни.
– Вот и договорились, – с удовольствием говорю я.
– Га! – кричит Лизанька, прыгает на диване и протягивает ко мне ручки. – Отесська, паги сюга на минукочку!
– Что такое, душа моя?
– Вазьми миня на учки!
В воскресенье втроём были у ранней обедни: Лизанька нечаянно проснулась первой и, увидев, что мы собираемся в храм, стала проситься с нами. Олечка не хотела – столько возни! – но я посоветовал взять, и мы не пожалели. Лиза вела себя достойно, и о. Иоанн Филёв приобщил её частичкой.
После храма мы расстались – любезные мои поехали домой, я – в библиотеку. Дочитал Хомякова и принялся было за выписки, но тут подошла Лена К-ская (мы не виделись, наверное, года три). Она всё ещё не замужем, по-прежнему преподаёт таджикам и вскоре защищает кандидатскую. О нас я рассказал скупо и в общих словах: живём-с, слава Богу…
Вечером были в гостях у Маши: как самозабвенно играла Лизанька с их Катею!
Вчера тоже был в библиотеке – вечером, после работы (переписывал Хомякова). Как-то не успеваю упомянуть, что Олечка беременна, и роды уже в Июле. Надо бы куда-нибудь её пристроить, чтобы получить «декретные».
Мы немного горюем: Лизанька время от времени жалуется на животик, и хирург сказал, что у неё грыжка и необходима операция; «надо молиться» – с сокрушением говорит Олечка.
Такая рассудительная девочка! Вчера, приехав из библиотеки (в половине 10-го), я взялся поиграть с нею и сказал – «от избытка чувств»:
– Ах ты, моя пузатенькая девочка!
– Пузякинькая непавийно, – забормотала Лиза, перекладывая кубики, – не нага как гаваить – не павийно, нага гаваить поньненькая.
Я научил её присказкам:
– Ни бюго, а чуго (не блюдо, а чудо).
– Попыка не пыка (попытка – не пытка).
– Во всех кы, Г’уханька, наягах хаоха! (во всех ты, Душенька, нарядах хороша)
Удачный день – отпустили на обед; работы было мало, но делали длинные концы, и я слегка промёрз в кузове.
Лизанька на кухне:
– А ктё нозик съямав?
– Бабушка, наверное, – рассеянно отвечает Оля.
– Нек! Эко отесинька!
Правда, это я его сломал.
– Верно, Лизанька, – говорю, – это я…
– Акой кы неукъюзый! – смеётся она.
Вчера мы причащали её за поздней обедней.
Пришёл сегодня домой в половине 3-го, принёс деньги – 112 руб. (+70 в аванс)… Милые мои «вкушали» дневной сон; мой осторожный стукоток разбудил не только Олю, но и Лизаньку. Я вошёл – комната наша пуста и светла; на диване – раскрытая книга (Поселянин), это читала и уснула потом Олечка; в кроватке, смяв одеяло, сидит Лизанька. Улыбнулась мне, увидев, склонила головку набок и вновь замерла, уставив задумчивый взор в пустоту – просыпается…
Вчера вечером она ушиблась – прыгала на мне перед сном и упала, ударившись верхней губкой о край диванной боковой стенки. Я окаменел, услышав глухой удар и – через несколько мгновений – плач Лизаньки. Позвал Олю. Она уже и так спешила к нам. Отняла у меня рыдающую девочку, спросила спокойно: «Что случилось?» – и ровным, ласковым голосом в минуту «заговорила» отчаянный Лизанькин плач.
Когда она в восторге и хочет пошалить, поёт непонятную песенку. Кривя губки и смеясь, выводит:
– Чиська-вуська-чизгагуська!
Но вообще-то говорит чисто. Маминька:
– Расскажи, Лизанька, как сок в магазине спит.
Лиза смеётся:
– Он спик в букыхках и банках, он спик и пох’юпывает!
Оля застала её за безобразием – половой тряпкой Лизанька старательно протирала стёкла в книжном шкафу.
– Лизанька! – возмущённо воскликнула Оля. – Что ты делаешь? Нельзя!
Лиза вздрогнула от окрика и скривила губки:
– Кы миня испугава…
И сердито:
– Кы попугай, покамухко кы миня испугава!
Мне Олечка сказала:
– Как поражает меня это «зрение корней»!
Были с Олечкою у ранней обедни; Лизаньку не повезли, показалось – холодно. После завтрака, побаловавшись с Лизанькой, съездил в библиотеку. Сходили в гости к Наташе, и вот печальный вечер – завтра на работу… Олечка хлопочет на кухне, Лизанька с нею, слышу – лопочет:
– Вихъ (видишь), акой он… (какой)
– Нет, – на что-то отвечает Оля, – от сока не заболеешь.
– Нек? – переспрашивает маленькая девочка. – Га?
Беседуют…
Прогуливались нынче во дворе в ожидании, когда выйдет маминька, и увидели мальчика, сосредоточенно гоняющего шайбу у крыльца соседнего подъезда.
– А пайгём, – сказала Лизанька, – пасмок’им, хко он деваек… (что он делает)
– Пойдём, посмотрим…
– Чиво эко? Чёйненькое? (чёрненькое)
– Это… хм… это такой кружочек…
– К’ухочик?.. Нек, эко не к’ухочик!
– Ну, шайба это, Лизанька! – поправляюсь я, заранее отчаиваясь объяснить ей, что такое «шайба». Но она переходит к другому предмету:
– А чиво он в уках дегхык? (а что он в руках держит)
– Это клюшка, – уже без увёрток отвечаю я.
– К’юхка… – запоминает она.
Оля вышла, мы тронулись в путь; Лизанька ехала на санках и всё что-то бормотала вполголоса. И вдруг рассмеялась.
– Что ты, Лизанька? – с любопытством остановился я.
– Сё перепукала! – отвечала она, смеясь. – Перепукала вогу…
– Что за «вогу»? – не понял я.
– Ну, вогу!.. А нага вогу!
– Ага, «воду»! – догадался я. Выходит, «на досуге», в санках, она размышляла о падежах. – Но где ты увидела воду?
– Чиво? – теперь не поняла она меня. – Чиво кы гаваих?
Едва ли мы объяснимся, подумал я, и мы поехали далее.
На прогулке заинтересовалась трамвайными остановками: какие они бывают?
– Зелёные, – перечислял я, – красные, жёлтые…
Она вдумчиво повторяла: «Хоккые…» И с любопытством:
– А чёйние?
– Чёрные? Нет, чёрных не бывает.
– А потиму?
– Видишь ли, это… печальный цвет, а людям нравятся цвета весёлые.
Она помолчала и сказала твёрдо:
– А мне н’авится печайный.
Дома – я позвал Олю из кухни, где она мыла посуду, но маминька не слышала и не откликалась. Лизанька вступилась:
– У ниё в канике вога хумит (у неё в кранике вода шумит), и нитиго не свыхно (и ничего не слышно)…
Дочитываю «Kleiste Werke» (1-й том); немецкое чтение у меня хромает – за полтора месяца прочитал только Гофмана «Märchen und Erzählungen» да «Хронику Воробьиного переулка» Раабе. Из русских книг наиболее существенны «Источник живой воды» об отце Иоанне Кронштадтском, «Пушкин в жизни» Вересаева (я не слыхал ни одного доброго отзыва об этой книге, но чтение, разумеется, захватывающее, несмотря на тенденцию к «ничтожности» – все судят Пушкина… Но не только почитатели – даже неприятели Пушкина открывают в нём какую-нибудь разительную и яркую черту, и всё отступает вдаль, когда на страницах является сам Пушкин; хотя и на него ложится тень стараний Вересаева, и я как-то с трудом улавливаю ту чистоту, которая покоряет меня в чтении Пушкина… Как быть с гением? Нет ни этики такой, ни этикета. Какое одиночество!)
Последние – роман Лафонтена «Бланка и Минна» и «Семирамида» Хомякова. Роман пустоват, но писан с живостью. В «Записках о всемирной истории» сотни любопытных замечаний, читал с наслаждением и бессилием всё это усвоить, запомнить, а уж тем более выписать. Не могу сказать, насколько этот труд близок научной истине, но взгляд Хомякова всегда поразительно неожиданен, угол зрения и даже данные вообще вне поля нашего образования, эта система мышления – просто иной цивилизации. И это захватывающе интересно.
О проекте
О подписке