Читать книгу «В садах Эдема» онлайн полностью📖 — Владимира Данчука — MyBook.
 





 





 







 









 



Так что обмолвка Гоголева многозначительна. Если бы ещё он повернулся, так сказать, спиной к искусству от избытка ложной, иссушающей, полусектантской „церковности”, то в этом не было бы особого греха – не всем же восторгаться Пушкиным и восхищаться райскими песнями Моцарта, это и в самом деле „для немногих”. Но он же, голубчик, отвернулся от „светского” ради таинственных вещаний. Хотя я думаю, что мистика – лишь подчинённая часть художественного мышления…»

17.12.84, вмц. Варвары

Вчера мы вместе с Лизанькою провели целый вечер у Маши (Юра опять уехал в Ср. Азию). Маленькие девочки самозабвенно играли, большие – столь же самозабвенно беседовали. Я как-то нечаянно «выпал» из общего разговора, и, похоже, это было кстати – они сумели растрогать друг друга. Олечка после сказала, что вновь узнаёт в ней ту Машу, в какую она была беззаветно влюблена в студенческие годы.

Вернулись мы домой около полуночи, и, уложив Лизаньку, Олечка не уснула вместе с нею, как это обыкновенно случалось, а вышла на кухню, где я читал Вигеля и пил чай с изюмом (до 3-х часов пополуночи), и написала лирическое письмо Танечке, из которого я рискну выписать лишь немногое:

«…Сегодня я причащалась за ранней обедней, и удивительно счастливый и благодатный был день. Сначала пришло письмо от Володиного отца – после двухлетнего его молчания – такое добродушное и примирительное! А потом мы поехали втроём к Маше и засиделись там до полуночи…»

Не понимаю, откуда у Олечки взялось впечатление «двухлетнего молчания» – наша переписка с отцом регулярна, как железнодорожное расписание. Но уж очень «бытовое» содержание этой переписки, видимо, просто не задевало в последнее время её сознания. А письмо из Чайковского и в самом деле добродушное:

«…в общем, письмо твоё залихватское, мы с мамой посмеялись досыта. Сегодня вечером придёт к нам родня вся, и им прочитаем твоё письмо – они очень любят читать или слушать твои письма, а это – особенно… Как мы поняли, ты работаешь сторожем в церкви? Не боишься?.. Да, твои работы вообще нам не нравятся, но что делать? Вам видней – как жить…»

Лизанька – Олечке – перед сном:

– Эко было давным-давно… кага тибя ещё не было…

– Ну, Лизанька! Тебя тогда и подавно не было!

– Нек, я была… Просто я расту медленнее, а ты быстрее…

Наряду с «Библейской историей» прот. Иоанна Базарова (настоятеля церкви в Штутгарте, королевство Вюртемберг) я прочитал «Странствующего жида» Жуковского и «Подражание Христу» Фомы Кемпийского.

Вечный Жид, по итальянской легенде, это Малх, евангельский раб первосвященника Анны, которому ап. Пётр «урезал» ухо, и он же уда рил Христа на допросе, сказав: „Так Ты отвечаешь первосвященнику!..”. Агасферусом его наименовали в Германии уже в XVII веке. Стихи Жуковского поистине прекрасны – какая свобода в слове! Он пользуется ритмом как музыкант, и возникает необыкновенная гармония, оценить которую уже было некому… Собственно, вся легенда умещается в несколько начальных строк:

 
Он нес свой крест тяжелый на Голгофу;
Он, Всемогущий, Вседержитель, был
Как человек измучен; пот и кровь
По бледному Его лицу бежали;
Под бременем своим Он часто падал,
Вставал с усилием, переводил
Дыхание, потом, шагов немного
Переступив, под ношей снова падал,
И, наконец, с померкшими от мук
Очами, Он хотел остановиться
У Агасферовых дверей, дабы,
К ним прислонившись, перевесть на миг
Дыханье. Агасфер стоял тогда
В дверях. Его он оттолкнул от них
Безжалостно. С глубоким состраданьем
К несчастному, столь чуждому любви,
И сетуя о том, что должен был
Над ним изречь как Бог свой приговор,
Он поднял скорбный взгляд на Агасфера
И тихо произнес: «Ты будешь жить,
Пока Я не приду», – и удалился.
И наконец Он пал под ношею совсем
Без силы. Крест тогда был возложен
На плечи Симона из Киринеи.
И скоро Он исчез вдали, и вся толпа
Исчезла вслед за Ним; все замолчало
На улице ужасно опустелой.
 

Немецкий монах Фома родился в городке Кемпене, Кёльнской епархии, но с 13-ти лет до самой смерти подвизался в Нидерландах в монастырях Ордена Регулярных Каноников (впервые слышу о таком ордене; да и про каноников ничего не могу узнать – кажется, это были в каком-то смысле самостоятельные духовные лица, т. е. владевшие собственностью, неподвластной местному церковному управлению). Его книга (в переводе Сперанского!), кажется, не пользовалась расположением православного духовенства, но «в свете» она была популярна – и это уже подозрительно. Да и сама идея «подражания» мне не нравится. Апостол Павел говорит: «Не я живу, но живёт во мне Христос»… Впрочем, кое-что назидательное я всё-таки выписал. Например:

«…часто мы примечаем, что в начале нашего обращения к Богу мы были лучше и более имели чистоты, нежели после многих лет упражнения…» Обидно, но справедливо.

Вечером. Купали Лизу; с возмущением, сидя в ванне – к Олечке:

– Не нага меня наплёскивать!

Уже на диване, вытирая маленькую девочку мохнатым полотенцем, Оля с восхищением говорила мне:

– Ты только послушай, какие она слова говорит: «вряд ли»!.. «сомневаюсь»!..

20.12.84

Утро, десятый час; я только что вернулся с дежурства. Лизанька сидит под столом («У миня кук столовая»), ест мандарин, разложив его дольками на стуле, и рассказывает (я переодеваюсь):

– Оказывается, Иванухка у нас уже бальхой…

– Большой? Почему ты так решила?

– Халик (шалит) пакамухко.

– Как же он шалит, такой маленький?

– У бабухки подухку на пол бросил.

Вчера она ходила с маминькой в книжный магазин. Олечка с интересом рылась на полках и не сразу обратила внимание на Лизанькин лепет. Маленькая девочка, подёргивая маминьку за полу курточки, просительно бормотала:

– Кам Иванухка! Маленький Иванухка! Маминька, купи мне Иванухку!

Рядом были разложены плакатного формата портреты Ленина в детстве. Продавщица всё хмурилась, слушая лепет Лизы, и наконец не выдержала:

– Какой это Иванушка? Это – дедушка Ленин!

Лиза замерла – она и без того чуждается общения с людьми незнакомыми, а тут ещё такой тон недоброжелательный (к тону она весьма чутка)… И, ухватившись за маминькину курточку, застыла у прилавка, в упор разглядывая весёлого, кудрявого мальчика, которого строгая чужая тётя назвала почему-то «дедушкой».

За ночь в сторожке я дочитал «Verwandlungen» Овидия и в конце 15-й песни обнаружил тему, затронуть которую решались немногие поэты:

 
Und nun hab ich ein Werk vollbracht,
das Feuer und Eisen
Nimmer zerstört noch Jupiter Zorn
noch zehrendes Alter…
 

Есть в этой строфе и «моя лучшая часть», и «нестирающееся имя», и «будет читать меня народ», и «буду я жить в далёком будущем» – весь набор… И всё же у Пушкина точнее: «жив будет хоть один пиит»!

Но Овидия я читал «между делом», дело же состояло (кроме, разумеется, обходов храма каждые 30–40 минут) в выписывании из Вигеля любопытных деталей. Вот, по поводу встречи императрицы Марии Феодоровны с народом в Вышнем Волочке, он вспоминает мнение западных писателей о «природном рабстве» русского народа:

«…воля их, не всех же уверят они, что долг в соединении с чувством достоин презрения. Там, где люди повинуются по необходимости, из одного страха, там она жалки и до некоторой степени гадки; но примешается к этому любовь, и всё облагорожено. Горе роду человеческому, когда предметами всеобщего посмеяния, а не восторга его, как было доныне, сделаются любовники, тысячу раз готовые жертвовать жизнию для обожаемой женщины, верные долгу супруги, втайне оплакивающие неблагодарность и непостоянство мужей и не думающие мстить им, покорные с нежностью дети к строгим, даже несправедливым родителям; горе нам, когда в целом свете терпение и кротость будут почитаться признаками низкой души, а всякое возмущение – благородством ея; тогда наш мир сделается настоящим адом».

Тургенев рассказывает Вигелю об открытии лицея в Царском Селе, упоминая при этом и племянника Василия Львовича, и автор восклицает:

«Странное дело! дотоле слушал я его довольно рассеянно, а когда он произнёс это имя, то вмиг пробудилось всё моё внимание. Мне как будто послышался первый далёкий гул той славы, которая вскоре потом должна была греметь по всей России, как будто что-то вперёд сказало мне, что беседа его доставит мне в жизни столько радостных, усладительных, а чтение его столько восторженных часов!»

Редакция издания (Катков и K°) по политическим соображениям выпустила из Записок эпизод о присоединении Финляндии (поход 1809 г.) – я аж застонал от сожаления! Уж слишком, наверное, остёр был глаз этого ипохондрика.

В зиму 1811–1812 гг. Москва веселилась, как никогда, без памяти. «Гнев Господень над старою грешницей, подумал я, не сдобровать русскому Вавилону. Может быть, я ошибаюсь, но бывали минуты в моей жизни, в которые мне казалось, что я одарён ясновидением. Бывало, на старый, на священный Кремль не взгляну я без благоговения (ай да немец!.. ну, пусть – чухонец…), а тут смотрел на него с ужасом: мне чудилось, что на башнях его вижу я Мене, Текел, Фарес, те страшные слова, которые невидимая рука огненными буквами писала на стене во время пиршества Валтасарова».

О Наполеоне пишет, что ему удалось «неистощимую корсиканскую свою злость» вдохнуть в народ «вообще беспечный, незлобивый и забывчивый»:

«Зато что может сравниться с добрым согласием, которое с самого начала войны… стало водворяться между всеми состояниями? с силою веры в промысел Всевышнего, их оживлявшей, не слабевшей, а беспрестанно возраставшей с несчастными событиями, которые другой народ ввергнули бы в отчаяние? Прекратились все ссоры, все неудовольствия; составилось общее братство, молящееся и отважное… Страдания, конечно, были велики, язвы, наносимые народам, глубоки, боль была жива, но утишаема, умеряема высокими чувствами патриотизма и чести».

25.12.84

Утром Лиза проснулась вслед за Иванушкой. Как всегда, первый возглас:

– Ма-а-ама!

– Маминька Иванушку кормит, – сквозь сон бормочу я. – Не мешай, она сейчас придёт.

– А к тебе мохно?

– Можно…

Она вылазит из кроватки, шлёпает – слышу – босыми ножками по полу и прыгает ко мне на диван. Гляжу: пришла со своим одеялом! Но сон долит меня, и я, обняв Лизаньку («обними медвехонка, похауста…»), засыпаю снова. А через несколько минут просыпаюсь от горького плача:

– Мама! Где мама?

– Ты же Иванушку разбудишь! – сержусь я, но глаз не открываю, торопливо говорю. – Олечка, поставь Лизаньку в угол!

Маленькая девочка буквально взвывает от горя:

– Меня похалеть нага!.. А кы мне ищё прибавляех!..

Конспектирую машинописную копию книги американского монаха Серафима Розе «Православие и религия грядущего» (Платина, Калифорния, 1979). Книга крайне интересна. Мне попадались публикации об оккультизме, йоге, трансцендентальной медитации, но вот такой общий взгляд и «общий знаменатель», изложенный простым и ясным языком, очень важен.

Оказывается, после царской семьи ритуальное убийство было совершенно в 1924 году – на этот раз оккультистами. Кинжалом «со специальной рукояткой» был заколот иеромонах Киево-Печерской Лавры, бывший оккультист и морской офицер, Николай Дробязгин. А я считал оккультизм «игрой воображения».

О Бердяеве Розе пишет, что в любое другое время он никогда бы не считался православным христианином.

Иванушка наш сидит уже самостоятельно. Утром Олечка попробовала: он покачался, покачался на попке и упал. И только со второй попытки укрепился и долго сидел, да ещё ручками махал, за игрушки хватался.

28.12.84

Нынче я с дежурства (потеплело до -8°, и солнышко во всю). Второй час пополудни; укладываю Лизу, и у самого глаза слипаются…

– А почиму у к’ёстной гомик маенький, а как много вещей?

– Как это? Каких вещей там много?

– Ну, холодильник… Гва холодильника!

– Как два? – удивляюсь я.

– Гва! Агин в коидоре и агин в комнаке!

Надо же! А я не замечал.

Бабушка из своего киоска принесла книгу Агнии Барто и защебетала над Лизанькой – тут же, в прихожей, в шубе ещё, принялась восторженно, с выражением зачитывать: «Уронили Мишку на пол…» Я подошёл, поморщился:

– Неудачную вы сделали покупку.

– Вот ещё! Всё вам не ладно, что я ни куплю…

Лизанька слушала настороженно, не отрывая глаз от книги. Я пошёл за подмогой и советом:

– Олечка, мать Барто купила…

– Ах! – вскинулась Оля. – Где?..

Последовала шумная перепалка у порога – над пушистой головкой Лизаньки. Не бесполезно.

– Возьми, – сказала она, поднимая голову и протягивая бабушке книжку. – Плохая книга…

Собираем посылки в Москву – Щукиным и Новиковым. Оля торопливо приписывает: «… Саша интересуется, какой была наша семейная жизнь в самом начале. Отвечаю: очень тяжёлой. Поскольку таинство бракосочетания было совершено над нами не сразу, понятия о религии мы имели весьма романтические, всё в нас и вокруг нас было вывернуто наизнанку. Одним словом, мы были безумными. Поэтому наш опыт того времени к вам никак не применим. У вас всё должно и начаться, и закончиться одним только миром и любовью.

После нашего венчания жизнь наша вся переменилась. И с того времени смиряющую нас друг перед другом благодать мы чувствуем постоянно…

Лизанька наша тоже быстро растёт. Я уж как-то смирилась с этой неизбежностью, но всё равно изменения эти кажутся мне утратами. Иванушке в праздник Рождества будет ровно полгода…

Да хранит вас Господь и Его Пречистая Матерь.

Целую. О.»

Я всегда поражаюсь безоглядности, с какою Олечка употребляет слова, но не поправляю, не уточняю – удивительным образом она всё равно высказывает верную мысль и верно передает чувство. Это какой-то фокус.

– Причём здесь фокус? – сердится Оля. – Что тебе здесь не нравится?

– Ну, «таинство бракосочетания», например…

– Эти твои тонкости, знаешь… Никто в них не вникает.

– Но мы же читали Розанова и должны…

– Я думаю, молодожёнам не до различий «брака» и «венчания». Для них это одно, и пусть будет одно. А о различиях ты с батюшкой будешь спорить.

– Да-а… С ним поспоришь!

31.12.84

Мой книжный год завершает Самарин – «Крестьянское дело до Высочайшего рескрипта 20 ноября 1857 года». В одном из следующих томов обещаны его труды богословского содержания (под редакцией Иванцова-Платонова! – не могу найти его книгу о патриархе Фотии).

Уже в который раз натыкаюсь на известия о крестьянской реформе в Пруссии и о гениальном министре Штейне. Самарин, наконец, сообщает об этом кое-какие сведения, но подробностей нет и у него; очевидно, это было нечто общеизвестное:

«Разбитая и униженная, Пруссия приступила к внутреннему своем обновлению в самое то время, когда французские гарнизоны занимали её крепости, а государственные доходы похищались контрибуциями… Тогда были задуманы и начаты все коренные преобразования… упразднение барщины, крепостного состояния /кажется, без земли – в отличие от России/… Благодаря великим государственным деятелям, в ту пору явившимся, Штейну, Гарденбергу и продолжателям их трудов, единодушному содействию целого общества и благородной любви Фридриха Вильгельма к правде и свободе /и это о прусских королях!/, униженная Пруссия быстро поднялась и не только воротила утраченное, но стала выше прежнего».

В конце 1850-х годов в России было 300 тысяч помещиков и 11 миллионов крепостных крестьян из общего числа населения в 74 миллиона человек (1858). Что удивительно, это количество «крепостных душ», с небольшими колебаниями, сохранялось аж от 1812 года – не росло… Меня немножко покоробило, что Самарин так яростно, без «философских отступлений», оспаривает вообще «право крепости». Понятно, время настало, пришла пора действий, но… кое в чём можно было бы оговориться. В колебаниях правительства всё-таки есть грустная, никому не нужная теперь мудрость: государственные мужи если не умом, то инстинктом чувствовали, как опасно трогать крестьянскую лаву – не обрушить бы Россию. Если бы только крестьяне были «крепки» не лицу, не помещику, а земле… Они ведь так и понимали это дело: мы, мол, ваши, а земля – наша. Община крестьянская (мир, которым стояло Русское царство) стала разъезжаться в разные стороны, «поползла» со времени реформы. Может быть, тут не только и не столько реформа виновата, сколько дух времени «руку приложил» – может быть. Наступала эпоха атомизации…

Лизанька спорит с бабушкой:

– Вок ты поп’обуй, поп’обуй – сдевай шко-нибудь без Бохыей помощи! Ничего не сделаех!

– Да вот я сегодня из магазина шла. Никто мне не помог. Еле дотащилась с сумками, – возражает бабушка.

– Вок потому ты и дотащилась, – горячо говорит Лизанька, – что тебе Бог помог. Если бы не помог, ты бы упала.

Нам она доверительно сообщила, что бабушка «мажет губы – огнём».

 
Из Бестиария Мягкую лапу пожавши и горько вздохнув, гладкощёкий
Скорбно Котёнок направил стопы свои к дому, но прежде,
Чем полосатолюбимого Тигра умчит неизбежно
Громкошумящее чудище, нежной любовью томимый,
Станом божественно-стройным, главой, увенчанной пушистым
Гребнем волос, да и золотом блещущей плюшевой шкуркой
Очи, печалью затмённые, так захотел насладить он,
Что, ушкорозовый, скрылся за бренною сенью забора
И, не желая ослушаться ласкововластного Друга,
Чудным виденьем смягчал он тоскою стеснённое сердце,
Кротко вручая судьбу бедоносным богам, и молитву
Непобедимосмиренную приняли боги – бессмертных
Дрогнули души сочувствием, Пеннорождённая лично
Поворошила опилки в главе изумлённого Тигра…
 
1
...
...
16