Книга называлась «Там». На обложке были нарисованы человечки, вернее один, но с зеркальным отражением. Я прочёл фамилию автора – некто Царицын. Владимир Царицын. Никогда не слышал о таком. Фамилия звучная, и если бы слышал, запомнил бы. На обратной стороне обложки имелась справка об этом писателе. Ого! Год рождения тысяча девятьсот пятьдесят четвёртый. Так мы с ним одногодки! И родился он в Новосибирске. Ещё и земляки. И служил в ЦГВ, к тому же в те самые годы, что и я. Ни фига себе! И я там служил. Почему же я его не знаю? Наверняка и призывались вместе. Хотя не факт. Мой день рождения пятнадцатого июля, а его? Я вернулся к биографической справке – этот неизвестный писатель родился тринадцатого сентября. Весной он не мог призываться, не было ему ещё тогда восемнадцати, значит, как и я – осеннего призыва. А если мы с ним с одного призыва – значит, я его просто не запомнил. Да не мудрено! Все мы тогда были на «холодильнике» лысые, одинаковые, а если и знакомились друг с другом, то только по именам. Вовок было много и все на одно лицо. Развозили нас с «холодильника» в разное время и по разным сортировкам-накопителям. Кого в Воронеж, как меня, кого ещё куда. А оттуда – в разные части к месту службы.
Я внимательно рассмотрел фотографию. Очки, седая борода – под таким натуральным гримом кто угодно спрячется. Взгляд слегка насмешливый. Черты лица неправильные – нос чуть набок… Нет, не помню. Что, впрочем, вполне естественно – тридцать пять лет прошло. Конечно, он изменился до неузнаваемости за эти годы, но что-то знакомое всё же должно проскользнуть. Нет. Совершенно не помню. Хотя… ведь этот Царицын мог призываться и не из Новосибирска.
Под справкой и фотографией был напечатан отрывок из текста:
– Андрюха! Мне нужно туда. Мне нужно домой. Я не боюсь этой чёртовой бесконечности, я боюсь оставлять их одних.
– Придётся, – спокойно возразил Андрей. – Мы не в силах изменить то, что от нас не зависит.
– А от кого? От кого это зависит? От Бога? От Дьявола?
Андрюха встал и отряхнул с одежды прилипший песок.
– Не знаю, – сказал он. – Я здесь уже десять лет, как ты знаешь, но так ничего и не понял. И ты не поймёшь… наверное. Пошли.
– Куда?
– Пока вперёд, а потом что-нибудь придумаем. Времени здесь нет, а потому у нас его целая вечность.
Интересно… А что это за место такое, где нет времени? По-моему это о чём-то потустороннем. Ну что ж, почитаю. Подобная тема как раз в тему, мысленно скаламбурил я.
Пока Егор варил борщ, я проглотил книжку целиком. Она была совсем небольшая – карманного формата и нетолстая. Всего в книге семь рассказов. Рассказ, выдержка из которого была на задней обложке, назывался так же, как и книга – «Там». В нём человек умер и оказался на том свете. И встретился с умершим десять лет назад другом. Увлекательно написано, ничего не скажешь. Увлекательно и настолько правдоподобно, что я поверил: на том свете так, как написано в рассказе. Нечего бояться смерти.
Впрочем, я и не боюсь. Более того, хочу поскорей умереть.
Доктор Малосмертов сказал мне как-то:
– Вы, Евгений Васильевич, безнадёжны. У вас нет возможности выздороветь. И не потому, что лекарства от вашей болезни нет, вернее, не только поэтому. Вы, уважаемый Евгений Васильевич жить не хотите.
Что ему возразить? Он прав. Я не хочу жить.
Герой рассказа встретился на том свете со своим другом. А с кем встречусь я? С Серафимой. Я уверен, что встречусь с ней.
– Дядь Жень! – позвал Егор. – Отрывай свою задницу от дивана, борщ готов. И котлет я нажарил. А на гарнир гречка.
– Гречку не буду, – капризно проворчал я, – обрыдла.
– Я картошки ещё начистил, но не сварил. Думал, ты гречки поешь, а картошку на ужин. Поставить картошку варить?
– Не надо. Я котлетку без гарнира съем. И вообще, есть я не хочу.
– Надо. Вставай, я борща уже налил. Тебе сметаны положить?
– Клади, – вздохнул я обречённо.
Мы пообедали вдвоём. Борщ удался. А котлета в горло не полезла, хотя я не сомневался, что она вкусная. Всё, что готовил мне Егор, было вкусным.
– Я тебе всего много наготовил, дядь Жень. Завтра у меня денёк напряжённый намечается. Ты не будешь возражать, если завтра я не приду к тебе?
– Не буду.
– У меня, понимаешь, в Академии…
– Стоп! – прервал я объяснения Егора. – Я сказал, что не буду возражать против предоставления тебе отгула. А по поводу твоей Академии мы утром всё решили. Ты же меня сам упрекал, что я, видишь ли, собираюсь контролировать твою посещаемость и успеваемость, а тебе это, видишь ли, не нравится. Кроме того, – я повысил голос, заметив, что Егор желает оправдаться или возразить, – меня всё равно завтра весь день не будет дома.
– В гости, что ль собрался, дядь Жень?
– Малосмертов звонил. Возникло у него желание в очередной раз меня малость помучить. Какие-то анализы, УЗИ, рентген… экзекуции, одним словом. Он с утра за мной заедет и, это, скорей всего, на весь день.
– Тебе это надо, дядь Жень? В твоём-то состоянии.
Я пожал плечами:
– Послужу науке, а что? И не такое уж плохое моё состояние.
– Хороший ты мужик, дядя Женя. Добрый.
– Ну, это как сказать… Слушай Егор, а у тебя девушка есть?
– А почему ты спросил?.. Есть.
– Как зовут?
– Наташка.
– Где-то рядом живёт здесь? Учитесь вместе?
– Нет, живёт она на Затулинке, а учится в театральном. Уже заканчивает. А ты почему спросил-то?
– Да так. Просто… Ну вы с ней… встречаетесь же?
– Гы-гы-гы, – заржал Егор, – встречаемся. Когда время есть. И место для встреч.
– Да я не в том смысле, – смутился я.
– А в каком?
– Девушки любят, когда им цветы дарят, мороженным угощают. То-сё, пятое-десятое.
– Ну и…
– Расходы в этом деле неизбежны. Тащи-ка снова мой бумажник.
– Не надо. – Егор решительно положил свою руку с длинными пальцами хирурга на мою иссохшую старческую лапку. – Не надо, дядь Жень. Ты мне на туфли и так много дал. Мы с Наташкой сегодня пойдём в обувной и купим мне туфли. А на сдачу – и на цветы и на мороженое останется. И маме тортик куплю, йогуртовый, она такой любит. Спасибо тебе, дядь Жень.
– Сейчас к Наташке поедешь?
– Поеду.
– Ну, давай беги. – Я поощрил его уход взмахом руки. – Посуду сам помою, в состоянии. Кое-чего ещё могу. И продукты в холодильник сам уберу. Беги к своей Наташке. Беги, беги… И будь счастлив, – добавил я тихо, когда Егор ушёл в прихожую натягивать свои говнодавы. И зачем-то нарисовал в воздухе крест. Я не был уверен, что нарисовал его правильно. Жизнь прожил, а не знаю – горизонталь слева направо надо проводить или справа налево.
С церковью у меня не сложилось. Совершенно не сложилось. Может, виной тому – время, в которое я жил, и атеистические убеждения родителей? Папа был коммунистом, ему по статусу в бога верить не положено было, но и беспартийная мама в церковь никогда не ходила, а если учитывать её далеко не ангельский характер и абсолютно не безгрешный образ жизни, то можно понять, что она так же была далека от бога, как и коммунист папа. Позже, когда мама состарилась, она ни с того ни с сего возомнила себя глубоко верующей католичкой и стала посещать сначала временную деревянную католическую часовенку на улице Горького, а потом построенный рядом с ней костёл. Мама считала себя латышкой. Из Латвии родом был её отец, а мать, моя вторая бабушка, которую я практически не знал, была полячкой. Мама и меня, уже взрослого, зазывала с собой, говорила, что я только наполовину русский, что корни мои в цивилизованной Европе, и что я просто обязан ходить в костёл. Но я только согласно кивал головой (как-нибудь потом, позже…) и внутренне усмехался. Ну, какой я европеец? Какой я, к чертям собачьим, католик? Я и не католик и не православный, я атеист. И азиат. Родился и всю жизнь, почти безвылазно, прожил в Новосибирске.
В костёле мне всё-таки довелось побывать. Два раза. Когда мама умерла, я, выполняя её завет, пришёл в костёл и договорился с пастором о мессе по усопшей. А потом пришёл эту мессу выслушать. Сидел на дубовой скамье, слушал и ничего не ощущал – никакого душевного трепета и никакой благостности. Сидел и украдкой озирался по сторонам, удивляясь богатству, и, одновременно – скромности и лаконичности внутреннего убранства католического храма.
Бабушка, та бабушка, с которой я прожил всё детство и всю юность, Анна Ивановна, папина мама, была истинно верующей. Соблюдала посты и отмечала божественные праздники. И я с ней отмечал, очень любил пасху – из-за крашеных яиц и всей остальной вкуснятины. Собственно говоря, на рождество вкуснятины было ещё больше, но рождество зимой, а пасха весной, когда ярко светит солнышко. Мы пацанами бегали по весенним лужам и кричали во все глотки каждому встречному: «Христос воскрес!», совершенно не представляя себе, что эти слова означают. Но ответ: «Воистину воскрес» мы должны были услышать обязательно, стояли и ждали, когда нам ответят. Бабушка ходила в церковь, но не часто, ноги у неё больные были. На пасху святить куличи она ходила всегда. А икон у нас в доме не было, и в истинную веру бабушка меня обращать не пыталась. Теперь я понимаю – боялась мне навредить. Как-никак мы жили в эпоху «развитого социализма»…
Помню, в шестом классе зашли с пацанами и девчонками в Вознесенскую церковь. Просто так, как бы на экскурсию. На несанкционированную никем экскурсию. Вообще-то мы пошли в цирк, отучившись в первую смену, а потом передумали – решили погулять по Нарымскому скверу, и сдуру зашли в храм. Никто там не пел, попа не было – только иконы, кресты, полумрак, свечи. Много свечей, но всё равно – полумрак. И старухи на коленках. В чёрном, в чёрных платках. Крестятся, тыкаются головами в пол. И глаза у них какие-то… мёртвые. Мне стало не по себе и захотелось уйти. Ребята, которые были со мной, стали рассматривать иконы, делиться впечатлениями. Разговаривали громко, не так, как принято разговаривать в храме. Я думаю, им тоже было не по себе, и чтобы как-то скрыть растерянность, они и говорили громко. Некоторые смеялись, но не весело, а как-то нервно. Старухи смотрели на нас осуждающе, но ничего не говорили, продолжали молиться. Я вышел, унося в душе холодный комок непонимания себя и своих ощущений.
У кованых ворот стояла Серафима, в храм она не заходила.
Мы с Серафимой ещё не были никем. К тому моменту я ещё не прозрел.
– Ты что тут стоишь? – спросил я.
– Вас жду.
– А что не зашла?
– Мне нельзя, я не православная.
– А кто ты?
– Никто.
– Я тоже неверующий, – сказал я. Слова «неверующий» и «православный» были для меня тогда синонимами. – Я же зашёл.
– И как?
– Да никак! – излишне бодро ответил я.
Серафима посмотрела на меня внимательно и пожала плечиками. Она поняла, что я вру.
– А ты крещёный?
– Нет, – снова соврал я. И добавил гордо: – Я – нехристь!
На самом деле я был крещёным. Только один раз моя бабушка продемонстрировала отцу свою волю и окрестила меня. Я тогда ещё маленьким был.
– Нехристь – это другое, – заметила Серафима.
– А что?
– Я не знаю, но другое.
– А не знаешь, так и не говори.
Позже я узнал, что «нехристь» означает – не христианин, что бабушка и дедушка у Серафимы – татары и мусульмане, стало быть – нехристи. Мама у Симы тоже была татаркой, но без религиозной зависимости, а папа русский. У Серафимы были не такие чёрные волосы, как у её мамы, и она не была такой скуластой – сыграли роль папины гены. И глаза у Симы были не такие уж и раскосые, вполне обычные русские глаза, только карие. Светло-карие. А вот смуглый цвет лица у Серафимы – от татарских кровей. От них же, наверное, а может и не от кровей вовсе, не от генов, а от порядков, царивших в семье Олениных – нежелание заходить в православную церковь. Была ли сама Серафима мусульманкой? Я у неё так и не спросил – ни тогда в детстве, ни потом – ни разу за все почти шестнадцать лет нашей странной совместной жизни.
А начали мы эту странную и необычную, наверное, для многих, а главное – для меня самого – совместную жизнь, когда нам уже шёл четвёртый десяток, и, казалось бы – зачем нам подобные эксперименты?..
О проекте
О подписке