Вот при таких мыслях они и встретились – солдат и лакей, которого солдат стал величать Землячком. Имени его солдат не вспомнил, да и не старался, и дел с ним никаких иметь не намеревался, знал, что Землячок этот – ера, то есть дрянь, человечишко самого последнего разбора, плут и мошенник, развратный шатун и пройдисвет, но по нынешним временам кого не возьми, каждый таков, а этот все-таки с одних краев, в неприютном чужом городе какой-никакой, но свой, а на своего и глянуть и плюнуть приятней.
Землячок же смотрит – солдат, вроде бы знакомый, небрит, шинель измята, по роже видно, что выпить – только дай. Спознались – мол, односельчане. Вроде как толку с этого никакого, а вот скажи ты, даже приятно. И говор свой, ветлужский, любо-дорого послушать, это тебе не с петербургскими дамочками язык ломать, говори как есть, как сызмальства привык.
Завел Землячок солдата в дешевую забегаловку – не в ресторацию же его, вахлака, тащить – взяли из-под полы пол-литра хлебного вина (сухой закон еще, по недосмотру, отменить не успели), сели, выпили, как и положено землякам, потолковали о погоде, царя Николашку помянули недобрым словом, жену его, немку худосочную, нервную, то да се, солдат и рассказал Землячку о том, как помог одной субтильной дамочке саквояж донести до вокзала. А тот саквояж – полнехонек «камушков» и не мелочь какая, все «крупняк», так и сияют, аж глазам больно.
Как только солдат все это выболтал, Землячок сразу «смикитил», что речь о бриллиантах балерины Кшесинской, о них уже давно слух шел, что, мол, уплыли из-под носа у Ленина и у Троцкого, хотя он и в пенсне. Расспросил Землячок солдата поподробнее о разных деталях и околичностях и говорит ему:
– Ну вот что, друг ты мой сердечный, таракан запечный. Дамочка эта, про которую ты мне рассказываешь, персона известная, балерина императорских театров. У нее особняк, что царский дворец, его сам Ленин с Троцким грабят, а дамочка-то оказалась отчаянная, с норовом, сбежала с бриллиантами, поминай как звали. И ежели не зевать, мы бы могли их к рукам прибрать, а на эти «камушки» до скончания дней можно водочку попивать без заботы и печалей, коли перебраться к примеру, скажем, в Париж, там в ресторациях блюда разные заморские и насчет женщин искать не приходится, сами в очередь стоят, предложение делают, все в чулках и с манерами.
– Нет, – отвечает солдат, – мне в Париж и даром не надобно, я уж который год домой в деревню никак выбраться не могу. В Париже этом, я слыхивал, от скуки и беспросветной глупости лягушек едят, нам это не с руки.
– Ну так, мил человек, вольному воля – пьяному рай, «камушки» мы поровну поделим и езжай в свои милые сердцу края. «Камушки» эти, что в Париже, что здесь, в любом кабаке прогулять – все без затруднений, – заверил солдата Землячок.
Выправил он солдату фальшивый паспорт, что, мол, тот в увольнении по случаю командировки, себе раздобыл кожаную куртку и револьвер, сунул его в карман, так, чтобы рукоятка наружу торчала, и поехали они в Кисловодск, так как в своей канцелярии Землячок разузнал, что именно туда направляется экономка Кшесинской – письма ее шли как раз через эту самую канцелярию.
Приехали в Кисловодск раньше экономки. Пошли к комиссару по фамилии Лещинский[25], потому что он, по-видимому, происходил из каторжных поляков, их одно время царь в Сибирь ссылал без счета за разные возмущения, непомерную гордость и вспыльчивость. Вошли в кабинет ревкома, солдат у порога остался, а Землячок подошел к самому столу, за которым этот Лещинский сидел и говорит:
– Я есть комиссар Булле[26]. Прибыл, чтобы собрать контрибуцию в тридцать миллионов золотом и серебром с буржуев, их к вам со всей России-матушки сбежалось очень даже немалое количество.
– А где ваш мандат? – спрашивает Лещинский.
Мандат себе Землячок, из-за неотступности мыслей о бриллиантах, оформить забыл. Но вида не подал, что вышла такая оплошность, достал револьвер, бряк его на стол:
– Вот мой мандат. А ежели интересуетесь подробностями, могу и бумаги предоставить, они у меня не при себе, их мой заместитель вскорости подвезет.
Ну, Лещинский видит, человек серьезный, бумаги требовать не стал, но спросил:
– Вы ведь латыш? А говорите совсем даже без акцента.
Землячок назвался Булле потому, что тот был известной личностью. О его свирепости ходили легенды. Он грабил с такой беспристрастной остервенелостью и хладнокровностью, что если что-нибудь попадало ему в руки, вырвать у него это – какую-либо вещь или живого человека – уже не представлялось возможным. Им восхищался даже сам Ленин и не раз говорил с неподдельным восторгом: «С этим Булле, с его настоящей бульдожьей хваткой мы всю Россию порвем в куски. Именно такие товарищи нам и нужны. Они не просто герои революции, они труженики революции!» (Революцией Ленин называл грабеж, это слово потом следом за Лениным стали употреблять в этом значении многие, а подавшийся в поэзию сын лесника из далекой Грузии Маяковский, даже ввел его в свои поэмы).
Булле по происхождению был латыш, это тоже все знали. И Лещинский, спросив Землячка об акценте, уже думал, что он «поймал» его. Но не тут-то было. Землячок, хотя и не знал ни слова по-латышски (настоящий Булле именно на латышском и говорил, а по-русски – с таким акцентом, что и понять ничего не возможно), но не растерялся.
– Я, товарищ, действительно латыш, но сразу же после рождения меня вывезли по приказу царского самодержавия в глухую ветлужскую деревню. Таким способом царские сатрапы хотели ущемить мое национальное достоинство, лишив меня самого дорогого, что есть у прибалтийских народов – родного языка, на котором они поют песни и рассказывают сказки. Но теперь отольются кошке мышкины слезы. Я буду мстить всем русским, пока моя рука способна нажимать на курок, а барабан револьвера не перестанет вращаться, как земной шар в любую погоду.
Слова Землячка попали в нужную точку. Комиссар Лещинский сам вырос в Сибири и не умел говорить по-польски. Он тяжело переживал это и тоже в глубине души ненавидел всех русских, хотя и надеялся, что как только Польша сбросит позорное иго русского самодержавия и он вернется на родину и выучит польский язык, эта ненависть тут же пройдет и Лещинский (сам сочинявший стихи) безоглядно полюбит русского поэта Пушкина, как тот в силу своего легкого и беспечного характера необдуманно любил польского поэта Мицкевича, хотя в угоду русскому царю и написал стихотворение «Клеветникам России», в котором оправдывал кровавые преступления русского царизма в Варшаве. Поэтому Лещинский перестал задавать вопросы. А Землячок и солдат, не забывая зачем они явились в Кисловодск, тут же направились к балерине Кшесинской.
Балерина Кшесинская отказалась сдать бриллианты для «всеобщего дела революции». Она лживо заявила, что никаких бриллиантов у нее нет.
– А вот и врете, дамочка, – сказал ей Землячок, – товарищ солдат подтвердит, что помогал вам нести на вокзал полный саквояж «камушков», то есть бриллиантов.
Но Кшесинскую, как и всякую женщину, когда она не хочет сказать правду, «прижучить» оказалось не так просто.
– Не имею чести знать никакого солдата, – нагло заявила она, – их в Петербурге, может, тысячи шатаются по улицам и все на одно лицо, небриты и сквернословят. Да, у меня имелись бриллианты, которые вы вульгарно называете «камушками». Но мне пришлось продать их, надо же мне что-то кушать в это голодное время, и чтобы снять этот домик тоже требовались деньги, мой-то дом в Петербурге у меня отобрали.
Конечно же Землячок не поверил Кшесинской. Кто-кто, а он, проработав почти год в обеих канцеляриях по учету награбленного и по устройству дальнейших грабежей, прекрасно понимал, что и одного «камушка» из саквояжа, который солдат, как осел поклажу, доставил на вокзал, хватило бы, чтобы снять два дома в Кисловодске и на год обеспечить продуктовым довольствием балерину при ее-то фигуристой миниатюрной комплекции.
– Извиняйте, – сказал Землячок, – но мы при исполнении и обязаны произвести обыск по всей революционной законности, то есть без всяких там понятых и прочей бумажной формальности, понапрасну отнимающей время и отвлекающей внимание.
Он обыскал весь дом, облазил подпол и чердак, прощупал подушки и тюфяк, перерыл всю одежду, нашел саквояж – один пустой, другой с письмами. Письма читать не стал, так как написаны они не по-русски, осмотрел все коробки и шкатулки, простучал стены и мебель. Нет бриллиантов.
– Завтра мы продолжим обыск, нам предписано искать, пока не найдем. Не для того трудящиеся, рискуя своими жизнями, делали революцию, чтобы их водили за нос, – сказал Землячок Кшесинской, а солдату уже на улице, добавил, – саквояж есть, должны где-то тут и «камушки» находиться.
Бриллианты Кшесинская спрятала в полых металлических стойках кровати, но их оказалось так много, что все четыре стойки были набиты ими до отказа и при простукивании издавали одинаковый глухой звук, словно они насквозь железные.
Шесть дней подряд Землячок и солдат приходили к Кшесинской и продолжали, вернее, повторяли обыск. Причем следует заметить, делали все аккуратно, не разбрасывали вещи как попало, возьмут что-нибудь, осмотрят и поставят на место, в отличие от многих других, им подобных товарищей, которые во время обысков переворачивали все вверх дном, чтобы показать свою решительность и несогласие со старым режимом. Землячок пробовал подмигивать прислуге и кухарке в надежде на их пролетарскую сознательность, но те в самом деле не видели никаких «камушков», Кшесинская и кухарку и горничную наняла уже после того как надежно спрятала свои бриллианты.
На седьмой день солдат заупрямился и отказался идти делать обыск. По старозаветной крестьянской привычке, он сослался на то, что в воскресенье, мол, сам Бог отдыхал от разных дел. Землячок знал, что солдат не врет и что воскресенье принято соблюдать даже в революционное время. Поэтому они и остались в ревкоме, где ночевали на составленных в ряд стульях, так как не искали никаких особых удобств, надеясь, «гульнуть» с размахом и поспать на мягких диванах и пышных перинах, да со сладкими бабами, когда найдут «камушки».
Не успели они с утра выкурить и пару папиросок себе в удовольствие по случаю воскресного дня, как в ревком заявилась незнакомая женщина. По ее взгляду и походке Землячок сразу сообразил, что дамочка эта имеет самые серьезные намеренности. Это была экономка Кшесинской, она наконец-то, преодолев все трудности и преграды, добралась до Кисловодска.
– Я требую, товарищ Лещинский, чтобы вы немедленно арестовали находящуюся на незаконных основаниях в вашем городе гражданку Кшесинскую и изъяли все ее имущество, как нетрудовым способом полученное от членов императорской семьи, наживавшейся на страданиях простого народа, – с порога заявила экономка, так как давно уже приобрела революционный образ мыслей.
– Мы, уважаемая дамочка, – хитро ответил ей Землячок, – не можем арестовать балерину, она находится под защитой революционных властей с целью использования ее для просвещения народных масс по мере приобщения их к успехам культуры.
– О какой такой культуре вы, товарищ, изволите говорить? Это когда дрыгают голыми ногами перед мужчинами, а они осыпают этих мерзавок бриллиантами? Кшесинская прибыла в Кисловодск к своему любовнику, бывшему великому князю, ныне гражданину Андрею Романову и должна понести заслуженное наказание, – не унималась экономка.
– А по какому такому праву вы требуете ее ареста? – строго спросил Землячок.
– Соответственно мандата, – гордо заявила экономка.
Она достала вчетверо сложенный лист бумаги и подала его Землячку. Тот взял, внимательно прочел и сказал:
– Мандат поддельный. Нам известен товарищ Ленин – вождь всех племен и народов, вставших на путь грабежа и разбоя. А вот кто такой Ульянов (Ленин) нам невдомек. Товарищ революционный солдат, возьмите свою винтовку, отведите эту самозванку во двор ревкома и тут же под окнами расстреляйте, как это у нас заведено в подобных случаях.
– Это безобразие! – вне себя вскричала экономка, до сих пор ее мандат приводил в дрожь и трепет всех, кому она его показывала, – я буду жаловаться Ленину!
– Вот видите – Ленину. А не Ульянову (Ленину), как у вас прописано. Вот так-то вы себя и выдали, – назидательно сказал Землячок.
От возмущения и удивления, а также от справедливости сделанного ей замечания и от неожиданной жестокости судьбы, у экономки в зобу сперло дыхание и она не смогла вымолвить ни слова. Солдат вывел ее во внутренний дворик ревкома и с трех шагов влепил ей пулю прямо в лоб, так как делал это не раз в последние беспокойные годы и имел уже к такой процедуре привычку.
А тем временем в этот же день произошло еще одно важное событие.
Кшесинская, поняв с утра, что в воскресенье обыска не будет, сходила за изюмом к своей соседке, с ней она познакомилась по приезде в Кисловодск и очень близко сошлась на почве общего интереса к балету.
Соседку звали Ревекка[27] Вайнштейн-Блюм. В молодости она мечтала стать балериной и поступала в балетное училище. Ее не приняли по причине ее еврейской национальности. Она подала жалобу, указав, что поступавшую вместе с ней Анну Павлову, несмотря на ее еврейское происхождение, зачислили, а ей отказали, где же справедливость? Сначала чиновники сослались на то, что, мол, у Анны Павловой вполне русское имя и фамилия, а когда Ревекка убедительно доказала, что и имена Анна и Павел – еврейские, потому что записаны еще в Евангелие, совсем перестали отвечать, не имея сообразительности, как объяснить свои антисемитские поползновения.
Обиженная Ревекка начала делать бомбы и вместе со своими приятелями студентами бросать их в царя, но ни разу не добросила до царской кареты и поэтому ее сослали на двадцать лет в Сибирь. Когда она отбыла свой срок, Российская империя начала разваливаться. Ревекка уехала из Сибири, потому что за двадцать лет так и не привыкла к ее климату – холодным, до минус сорока градусов, зимам и жаркому, до плюс сорока, и к тому же короткому, как любовь прохожего бродяги, лету. Она перебралась в Кисловодск. Для нее, как для заслуженной политкаторжанки, реквизировали домик какого-то мелкого торговца изюмом, и она жила тихо и мирно, никого не трогая. Когда рядом с ней поселилась Кшесинская, женщины сошлись как две добрые соседки.
Ревекка, хотя и не стала балериной, но знала всех танцовщиц по именам и умела тонко судить о постановках. Она считала Кшесинскую первой среди балерин императорских театров. По ее мнению, Павлова, конечно, обладала некоторой чувственностью, но часто сбивалась с такта и путала фигуры, а техника Кшесинской была превосходна и никто не мог сравняться с ней.
Персиянин, у которого для Ревекки реквизировали дом, так поспешно уехал в свою далекую, но горячо любимую Персию, что в кладовых и в подвале остались поистине неисчерпаемые запасы изюма. Ревекка, не скупясь наделяла Кшесинскую изюмом, а она, надо заметить, была неравнодушна к восточным сладостям и хорошо разбиралась в сортах винограда, из которого, собственно, и приготовляют изюм, в том числе и знаменитый лукчинский (или, как его еще называют, турфанский) – без косточек, изумрудно-зеленого цвета.
В воскресенье, придя к подруге, Кшесинская поведала ей об обысках, которые на протяжении всей недели шли в ее доме. Рассказ Кшесинской просто возмутил Ревекку. Она тут же отправилась к комиссару Лещинскому – он жил на другом конце города в роскошном особняке какого-то врача, в старые времена приписывавшего великосветским дамам, приезжавшим на лето из Петербурга, лечебные воды для успокоения нервной системы, измотанной неожиданными переменами любовных чувств.
Охрана не впустила Ревекку в дом, ссылаясь на воскресный день, полагавшийся комиссару для отдохновения от грабежей и расстрелов, отнимающих много физических и душевных сил.
– Я политкаторжанка с двадцатилетним стажем, – сказала Ревекка и бесстрашно двинулась на штыки, преградившие ей путь, и охранникам пришлось дать дорогу смелой и решительной женщине.
О проекте
О подписке