И при повторе, когда подхватили подруги, Валентина подняла голос на предельную высоту, как учила мать, – лучшая в округе песенница. Но на втором куплете певунья остановилась и протяжно зевнула.
Ефросинья на миг прикрыла глаза, – и тотчас погрузилась в зеленоватую теплую темь. Словно сквозь воду слышала она, как снова пробовала запевать Валентина и остановилась, затем в тишине сладостно навалилась дремота…
Ей привиделся Машук в весеннем мареве, бегущий вдоль родной станицы по своему извечному руслу полноводный Подкумок, родительский дом с крылечком. А за ним – цветущий сад. Увидела она себя девочкой, любующейся деревьями. И вдруг между белопенными соцветиями стали появляться на ветках черные блестящие кольца, а когда приблизилась, то заметила клубки гадюк, обвивающие груши и вишни, и от страшного испуга закричала…
С колотившимся сердцем Ефросинья очнулась. Ее разбудил незнакомый тяжелый гул. Подруги спали, посапывали сидя, опершись на спинки стульев. В приоткрытую дверь заглядывал, скособочив голову, рыжий петух, с черной, отливающей бирюзой шейкой и резным бордовым гребнем.
И в эту минуту с бешеной силой громыхнул взрыв, качнув землю. Со стола слетела, звякнув о пол, чарка. Подскочив спросонья, Валентина и Наталья испуганно уставились на Ефросинью. Та не успела ответить, как подряд ухнули еще две бомбы. Но отдаленней, – за околицей. Оцепенев в страхе, стояли неподвижно. Гул стих. С база донесся осторожный крик петуха.
– Искупались, а дымом отдает, – в нервной горячке посетовала Валентина. – Как же так…
– Бомбил хутор, сволочь, – ругнулась Наталья. – Крепенько спали… Что стоим, Фрося? Может, в наши дома попал…
И как была, в нижней рубашке опрометью бросилась из кухни. Ефросинья, натянув юбку и застегивая на ходу кофточку, побежала вдогон. На улице чувствовался резкий запах тротила, принесённый ветром. И она приняла, осознала как данность случившееся – война уже здесь…
Хутор разбуженно шумел. Взгляд Ефросиньи еще издали выхватил подворье и хату, – они были невредимы. Всё кругом казалось таким близким и дорогим: уличный строй домов, и резные их ставенки, и плетни, и палисады с нежно лимонными и пунцовыми мальвами. «Без суеты. Всё делать по уму», – успокаивала себя Ефросинья, отворяя калитку.
Под камышовым навесом знакомо пахло коровой, подсохшим разнотравьем, навозом. Буська, почуяв хозяйку, повернула голову и призывно замычала. Ефросинья напоила буренку, подбросила в опустошенные за ночь ясли сенца и принялась доить. В посвежевшем воздухе волнующе витал сладковато-густой запах парного молока, и теплоту его она ощутила коленями, удерживающими подойник, – на что прежде не обращала внимания. Но вновь непрошено кольнула тревога: что с Павлушей и свекром? Мысленно перенеслась она в родную хату, в станицу Горячеводскую. Теперь они там, а Ефросинья – в хуторе, где стала жить после замужества. Борис учился в Пятигорске на тракториста, когда случайно познакомились на первомайской демонстрации. Год переписывались, пока она заканчивала педучилище. Однако преподавать немецкий язык ей так и не пришлось. В Пьяном кургане была только начальная школа, поэтому вынужденно пошла в колхоз. Думала ненадолго, надеясь, что перетащит мужа в город…
Соседка, тетка Василиса, в обрезанном потертом бешмете и калошах, ворошила кизяки в потрескивающей надворной печуре. На дощатом столе в горшке желтели куски тыквы. Увидев Ефросинью, входящую со стороны огорода с кувшином, она поправила косынку и тяжело вздохнула:
– Вот, Фрося, дождались войны. И к нам добрались, аспиды! Я у Махоры разузнала. Одна бомба на огороде Черноусихи упала, осколками крышу посекло. А другие на берегу деревья с корнями вырвали. Где они, проклятые, зараз?
– Вроде бы около Минвод. – Ефросинья поставила на стол кувшин. – А может, ближе. Недаром приказали траншею рыть. Иду на гору. А у самой сердце разрывается! Сынок и свекор до сих пор не приехали.
– Ну, Фомич тёртый калач. В огонь не полезет. Так-то оно и лучше… А за молочко благодарствую. Бабы решили нонче коров не выгонять. Пусть и твоя в стойле переднюет.
– Я задала сенца, напоите в обед.… Без вас, тетя Василиса, я как без рук. И дома не живу…
– Не переживай. Присмотрю, как надо.
К семи часам все, кто смог осилить подъем, были на месте. Ждали военного. Утро быстро теряло прохладу. Пахло молодой полынью, доцветающим шалфеем и донником. Иногда улавливался приторно-сладкий аромат татарника. Пологая вершина, в пожухлой траве и бурьяне, перетекала в поле, занятое бахчой. А далее второй волной оно поднималось на увал. Вдоль поля тянулась дорога на станицу Курскую, которая от выгона петляла у реки, а затем делала крюк по склону.
Ефросинья, проходя через многолюдную толпу, ощутила себя точно на похоронах. Хмурыми и сгорбленными выглядели бородачи и пожилые бабы, опиравшиеся на лопаты. Небогатый запас сил они растратили при подъеме, но по старинке храбрились, пошучивали. В стороне кучковалась молодежь, о чем-то оживленно споря. Тут же сновали вездесущие сорванцы, украдкой отходя к лесополосе, откуда легче высыпать на бахчу. Однако поживиться арбузами было не так-то просто. Вблизи дороги высилась холобуда[8] сторожа, крытая сеном и ветками. И в это утренний час дед Бобрусь, с берданкой за плечом, похаживал, меряя своими журавлиными ногами баштан и всем видом показывая, что покушаться на колхозное добро бесполезно.
Многочисленная группа молодаек держалась особняком. Они лузгали семечки, судачили, косились на бригадира, ожидая от него команды. Шёл второй час бессмысленного стояния.
– Должно, немцы рядом, – продолжила разговор дородная Дарья Портнова. – Беженцы отхлынули. А тех, у кого дети, расселяют по хуторам. В Дымкове две семьи поместили, свекор там был. А на содержание эвакуированных положено выдавать деньги. Или в счет налогов. А ну, прокорми ораву! И без того не солоно хлебаем. Еще военный заем брать заставили.
– У скитальцев выгодно одежду выменивать, – сощурив свои хитроватые глазки, оживилась Надежда Курбатова, работавшая в сельмаге продавцом. – За полкило сливочного масла я в Стодеревской у богатой москвички панбархатное платье отхватила!
– Нашли нас, крайних! Больше некого, – ворчала носатая неулыба Людмила Старечкина. – Нехай тогда, если за них не плотят, сами постояльцы окупают хлеб и койку. Ишь, насели на казаков!
– А то, что Бобрусь на бахчу детей не пускает, это как? – вклинилась в разговор верткая и неряшливо одетая Таисия Назарова. – Для кого, спрашивается, бережет?
– Гремело, а сейчас тихо. Может, бои кончились? – вкрадчиво предположила худенькая Нина Загудина, конопатая одиночка, которую перед войной бросил муж.
– Какие там бои, – возразила грустноглазая Вера Стахурлова, не снимавшая черный вдовий платок. – Слышала в саду от шефов, что красноармейцы оборону налаживают на том берегу Терека. Значится, попадём мы в самое пекло!
– Должно, так, – кивнула Дарья.
– Да кому наш хутор нужен? Буруны да степь кругом, – возразила Наталья, завязавшая на голове кукиш, и выглядевшая сейчас среди причесанных казачек неприглядно. Она подошла к Ефросинье, болезненно кривя губы:
– Голова шумит. Напоила Валька. А сама хоть бы хны. Опять, гляди, с Михеичем бодается. Слон и Моська! А ну, пойдём…
И на самом деле, стоящие рядом приземистая толстушка и двухметровый казачина выглядели весьма забавно. Однажды сцепившись в пустяшном споре, они с тех пор принародно устраивали при встречах словесные баталии.
– Чихирь, Валентина, не уважает тепло. Ты ересь несешь и не краснеешь, – уличал Авдей Михеевич, склонив кудлатую, точно у снеговика, белую голову. – Надобно, чтоб бочка с надавленным соком и часу на дворе не торчала! А почему? Мошкара. Сиганёт она в сок и своим особым ядом заражение исделает. И винцо пойдет не той колеёй, и не услада получается, а кислое пойло. Надавил ты – и сразу в холодок его, в погреб ховай.
– А чтоб сок забродил да силу взял? И бабука моя, и мать иначе делали! Три дня на солнце ставим…
– Ого! – хохотнул старик и ощерил беззубый рот. – За три денька квас кацапский вызревает.
– А почему ж мой чихирь хвалят, а ваш не очень?
– Не дури ты, Валюшка, честных людей! Про мое винцо, какое я лелею, выстаиваю до слезливой ясности, молва катится. И полагается перед тем, как выпить мой чихирь, твоей кислятиной руки хор-рошенько вымыть…
На этот раз бородач острил, жал на собственный авторитет и, похоже, брал верх. Валентина не отступала, и неизвестно, кто бы торжествовал, если б не замаячила на дороге повозка. Многие облегченно подумали, что спешит тот самый запоздавший военный. Однако зоркие женские глаза разглядели, что несущаяся по пыльному шляху подвода – колхозная, а правит ею стоящий в полный рост Санька. То, что кучер безжалостно хлестал мерина и оглядывался, всем показалось странным.
Не сдержавшись, навстречу ошалевшему лихачу двинулся Савелий Кузьмич. Но Санька метров за сорок закричал сдавленным тенорком:
– Немцы! На мотоциклах!
Толпа порывисто колыхнулась. Испуганные возгласы спутались в громкий гул. Малюгин не смутился, лишь рассвирепел, тыча рукой на дорогу:
– Где они? Покажи! Примерещилось? Стервец ты этакий, коня загнал! Все бока в пене…
– Я правду говорю! За лесополосой. А до этого видел кавалеристов наших. Они скакали по балке, к Тереку!
– Слезай! И не мути воду, кусок идивота!
Бригадир решительно повернулся к хуторянам и тем же разгоряченным голосом скомандовал:
– Старым разрешаю удалиться. Остальные – стройся в шеренгу! Начнем рыть. Три метра в ширину, два – в глубину. В Гражданскую мне приходилось по такому делу. Ничего тут сложного нет: бери поближе, кидай подальше.
Никто не понимал, для чего нужно было здесь рыть траншею. Прежде всего, этот открытый участок степи никакого интереса для военных не представлял. Копать, вгонять лопату в целинную твердь даже для привычной Ефросиньи оказалось трудом непосильным. Острие лопаты вязло, с трудом разрезало сплетения крепких, как проволока, корней. Попыталась она рубить землю, бросая лопату сверху вниз, но и это не помогало. У подруг дело шло не лучше. Солнце жгло немилосердно. Мучила жажда. Губы только смачивали, помня, что вода в жару – первый враг…
Шорохи по бурьянам и неровный перестук лопат. Одуряющий зной, от которого пульсирует в висках. И немая исступленность от сознания, что траншея эта – бессмысленная трата сил и времени, поскольку гораздо проще в хутор попасть по дороге.
Выстрел из ружья – сигнал тревоги – прозвучал громко и обрывисто. Ефросинья разогнулась и подняла голову. Сначала не сообразила, зачем это дед Бобрусь мчался по полю с небывалой прытью и – на ходу отбросил свое ружьё. Может, пацанов догонял?
Но какая-то из молодаек, копавших на дальнем краю траншеи, отчаянно выкрикнула:
– Бабы, танки на поле!
Разом бросилось в глаза: в дымке, поднятой ветром, полуденное выгоревшее небо, скачущий на его фоне всадник на гнедой и за ним – два грязно-зеленых чудища с башнями, помеченными черными крестами. Они, по всему, преследовали верхоконного. И не стреляли, намериваясь раздавить. Из-под мелькающих копыт вскидывались фонтанчики пыли. Боец с перебинтованной головой низко припадал, жался к шее лошади. Танки мчались под горку всё быстрей. Немцев, вероятно, охватило то властное чувство жестокости, которое побуждает охотника медлить, хладнокровно наблюдая за будущей жертвой.
Хуторяне врассыпную бросились с горы. Никак не ожидали они в это утро повстречаться с немецкими танками. А Ефросинья, сама не зная почему, стояла как вкопанная, пока к ней не подоспели подруги.
– Падай! Ну! – под ухо крикнула Наталья и толчком повалила Ефросинью на дно прокопа, – Ты что?! Спятила?
– Погоди ты! А если кавалериста ранят?
– А если нас?!
По соседству плюхнулась Валентина, отклячив зад. У неё подрагивал подбородок и губы. В эту минуту даже разговорчивая казачка утратила дар речи.
Ефросинья, приподнявшись, с замиранием сердца смотрела на поле. Красноармеец, умелый наездник, по-казачьи зависал с лошади, опасаясь обстрела, вскидывался и громче понукал гнедую. Он смог на рысях обогнуть солончак и выбраться на обочину. Лошадь взяла на дороге разгон. И в тот миг, когда застрочил танковый пулемёт, всадник бросил её к спуску, успел скрыться за гребнем бугра…
Танки, сбрасывая скорость и разворачиваясь, громыхнули траками. И сотрясая землю, двинулись в сторону Моздока. Их дула и пятнистые замасленные бока, как заметила Ефросинья, были густо припудрены слоем пыли. Она поднялась, с ненавистью глядя вслед. Валентина, отряхивая юбку, грубо выругалась. А Наталья сразу предложила:
– Давайте хоть арбузом побалуемся. Во рту пересохло. Айда на бахчу!
На удивленье, из неглубокой траншеи – будто услышал – поднялся неподалеку дед Бобрусь. Узкое лицо его с жидкими буровато-седыми усами выражало глуповатую растерянность. Старая соломенная шляпа, похожая на сорочье гнездо, сползла на затылок, открыв лоб и загорелую лысину. Он ни слова не возразил, пошел вместе с молодайками, по привычке бахвалился:
– Кабы не пальнул, – всех бы хуторцов передавили! Летели чертяки пуще Змея Горыныча. А я сроду не пужаюсь! Три войны отвоевал, а на четвёртой геройское ранение получил. Как увидел эти самые танки, аж ноздри раздулись! Зарядил патрон с картечью и саданул по ним! И так до пяти разов!
– Да ты, дед, случайно выстрелил, и то, как пукнул, – шутливо пристыдила Наталья.
– Молодая ты бабенка, а слухом обнищала! С одного выстрела только мух бить!
Своё ружьишко искал он долго и старательно. Но так и не обнаружил, – затерялось в рослом бурьяне. Слишком мудрено петлял, убегая от немцев. И досадливо махнув рукой, вынес из холобуды пузатую сумку с чугунком и мелкими пожитками. Понуро уселся и ждал на чурбане, пока молодушки отведут души сахарным арбузом. Для чего теперь охранять владения? Наоборот, пускай люди, сколько могут, уносят сладкий урожай. И, поразмышляв, он решил не оставаться в степи, а вместе с хуторянками вернуться домой.
Предзакатный сон Ефросиньи, забывшейся с устатку, был мимолетен. Тревожные думки тотчас подняли с топчана. В горнице дремал на клеёнчатой скатерти рыжий луч. Ефросинья боковым зрением уловила отражение в настенном зеркале. Присмотревшись, ничего особенного в своем лице не нашла. Похожа слегка на горянку. Нос чуточку горбатый, губы плотные, очерченные, подбородок небольшой. Выделялись только влажным блеском крупные глаза, – темного желудёвого оттенка, с грустинкой. Мало чем отличалась она от сверстниц, – стройна, полногруда, с вьющимися русыми волосами, заплетенными в тугую косу. Непонятно, чем так приглянулась Борису, да и другие парни за ней увивались. Хотя никогда не нравилось ей кокетничать и дурачить ухажеров. Она сразу и всем сердцем полюбила мужа. Еще до свадьбы, и особенно теперь, когда осталась солдаткой, дня не обходилось без сальных намёков немолодых бабников. Если и наделил бог красотой, то теперь она не в радость, а в обузу. Пусть бывает очень тоскливо, и знобит от жажды мужской ласки – это терпимо. Лишь бы дождаться Бориса…
Характерный тарахтящий звук возник исподволь. Ефросинья вытолкнула створку окна, выглянула и – отпрянула назад. Вдоль плетней ехала смычка мотоциклов с пулемётами на колясках. Немцы были в зеленых френчах с закатанными рукавами, в касках, а на лицах водителей еще круглились выпуклые очки. От громкой трескотни проезжающей колонны заложило уши.
Вдруг один из мотоциклов подвернул к воротам. Ефросинья похолодела. Рулевой остался на месте, а сидевший в «люльке» рыжебровый здоровяк отбросил с колен полог и вылез с пистолетом в руке. С ходу выбил ботинком калитку. Мгновенье – и с грохотом распахнулась дверь в горницу. Немец в упор встретился с ней взглядом. Он был страшен и от каски большеголов: светлые льдистые глаза со звериным прищуром, длинное лицо – окаменевшее, пистолет угрожающе направлен в грудь хозяйки.
– Bist du eine Partisanin? – настороженно крикнул немец. – Wo ist dein Mann?[9]
Ефросинья покачала головой, давая понять, что будто не понимает его речи.
– Gib mir Wasser. Schneller![10]
Эти слова ей также были хорошо знакомы. В голосе немца чувствовалась затаенная угроза, и она решила отозваться.
– Там колодец, – показала Ефросинья рукой на окно. – Во дворе. Hoff.
– О! – удивился верзила, опуская руку с оружием. – Ба-ба… карашо! Лубить!
Он повторил эти слова еще раз и осклабился. И облапив её, притянул к потному телу, задев по виску краем каски. На шее почувствовала Ефросинья липкие губы. И, охваченная отвращением, рванулась с такой силой, что рыжебровый отлетел к стене. Его лицо исказила злобная гримаса, он опять наставил пистолет. Но с улицы – не иначе ангел помог – донесся призывный сигнал мотоцикла. Фриц что-то бросил сквозь зубы и, уходя, загреб со стола дыню…
Ефросинья, не медля, вышла в летнюю кухню и тщательно вымылась нагревшейся за день водой из кадушки. Только после этого успокоилась, и исчезло ощущение брезгливости. Убедившись, что в хуторе больше не слышно мотоциклов, снова спряталась в доме.
Зеркало точно притягивало. Вспомнив рассказ Натальи о жившей у них горожанке, она снова подошла к нему. И словно там, на горящем поле, – обдало жаром при мысли, что вот так же, как этот мордатый, любая немецкая сволочь сможет прикасаться к ней, хватать, срывать одежду, лезть с поцелуями…
Колебалась она недолго. В полузабытьи от небывалого волненья, ощущая, как колотится сердце, Ефросинья достала из ящика комода, где хранился портняжный инструмент, большие ножницы. Вернувшись к зеркалу, отколола свернутую кольцом косу. И, став левым боком, – одним движением отрезала ее. Коса оказалась тяжелой и шелковистой, и Ефросинье на миг стало жалко себя. Но тотчас взяв густую расческу, она принялась обстригать виски, срезать и ровнять челку. Пряди мягко падали на грудь, пятнали синюю в белый горошек ситцевую кофточку, домотканые половики. От щелканья ножниц звенело в ушах. Минуты летели незаметно – и вот уже в зеркале отражалась как будто не она сама, а похожая лобастая женщина…
Катастрофическое положение, возникшее в середине августа на терских казачьих землях, заставило Ставку Верховного Главнокомандования провести не только перегруппировку войск Закавказского фронта, но и создать новый орган управления – Северную группу во главе с генерал-лейтенантом Масленниковым. На огненную черту Терека перебросили из района Махачкалы и Баку 44-ю армию, с турецкой границы и черноморского побережья были сняты две стрелковые бригады и пять дивизий, танковая бригада и бригада морской пехоты, артиллерийские полки. 9-я армия усилилась стрелковой дивизией. По Каспийскому морю спешили на помощь два гвардейских корпуса и недавно сформированные пехотные бригады.
Предстояло в кратчайший срок рассредоточить эти мощные силы по терскому рубежу и до мелочей продумать варианты долгосрочной оборонительной операции. Фактически она началась с марша прибывающих дивизий. Пока на берегах Кумы и Малки окапывались отряды передовой линии, готовясь в лобовых боях задержать оккупантов, основные силы занимали позиции и готовили укрепления: противотанковые рвы, надолбы и дзоты – на второй линии обороны вдоль Терека, Уруха и на перевалах Главного Кавказского хребта. Таким образом, фронт растягивался на полтысячи километров.
О проекте
О подписке