Читать книгу «Автопортрет. Стихотворения. 1958–2011» онлайн полностью📖 — Владимира Бойкова — MyBook.
image

Каравания

 
     Время странное, время раннее,
а вокруг-то – страна Каравания.
     Степь верблюдов несет, те – поклажу,
и невольниц, дразнящих стражу.
     Ах, никто-то на них не позарится —
евнух глаза не спустит с красавицы.
     Всю пустыню пока не облазишь,
не отыщешь зеленый оазис.
     А в оазисе – настоящий рай,
а какой там покой – караван-сарай!
     И обычаи у владыки
сколь изысканы, столь и дики:
так и следуют – чаша за чашей —
крепкий кофе, шербет сладчайший.
     На змеиную магию танца
посмотри – ты не зря скитался!
     О, осанна! Подобной осанки
в мире нет, как у той караванки!
     Щедр эмир:
– Вай! Прими мой подарок!
     Как в отарах несчетно ярок,
так в серале – ее товарок…
     Время раннее, место странное,
обиталище караванное!
     В Каравании той – лишь я да кровать!..
     Позаспался и самое время вставать.
 

Тепловоз

 
     Локомотив, локомотив —
в нем ритм главнее, не мотив!
     Леса, шлагбаумы, дома —
машину мимо проносило
организованною силой
железа, нефти и ума.
     Вперед! вперед! – манил простор,
но непреложен семафор.
     Движенье стало тяжелеть,
и затихали, еще жарки,
бока, как у коня в запарке…
     И мне, как зверя в зоопарке,
его хотелось пожалеть.
 

Зеркало

 
     У подъезда нашего – лужа!
     Каждой весной появляется,
проявляется с каждым рассветом,
вместе с ним выцветая,
пестреет на солнечном ветерке —
лиловая, черная, голубая!
     В затишье она идеальна
(идеальность идеалов подчеркивают
окурки в бензиновой бездне) —
это зеркало встреч
двойников ежевешних со мной.
     Над яблоком надкушенным —
доедать ли? – раздумываю.
     Хочется хрусткого,
настоящего яблока,
что заставит меня
не сутулиться – спину
освободить от пальто,
дать свободу глазам
от очков и узреть
вместо зеркала
с огрызком яблока
в грозовых облаках
место мокрое —
стоит дворнику
выдворить мусор,
как вслед за ручьями
сбежит и весна!
     А в незримом заоблачьи
назревают медлительно
молодильные яблоки.
 

Квартирант

 
     Сдается тело, мол, – повесил
я объявление на столб,
и некто этаким повесой
пришел и оперся на стол
безвидным задом:
– Вы хозяин? —
и взглядом вдоль и поперек
меня обмерил:
– Да-с, дизайн!…
Но, впрочем, бедность – не порок.
     Я говорю:
– Не постоялец
мне нужен – дружественный дух,
а то иному дай лишь палец…
     А он:
– Я нужное из двух!
     – И чтобы – говорю – был весел,
на юбки чтобы не глядел…
     – У нас, хозяин, – он ответил —
полно своих, духовных дел.
     На том срядились мы, и в тушу
вселился квартирант как есть.
     Живем душа, казалось, в душу:
– Ты здесь? – спрошу, в ответ он:
     – Здесь!
     Но как-то ночью – бац! – проруха:
– Ты здесь? – спросил…
     И ни словца!
     Зудит в силках паучьих муха,
а духа нету, стервеца!
     Про то, что я горяч в расправе,
не знал, конечно, дурачок.
     Я сети хитрые расставил,
но сам попался на крючок
и влип – по самую макушку —
в его лукавое житье:
в сетях милуется он с душкой,
а я – с хозяйкою ее.
 

Сказка о встрече

 
     Шел мужественный и высокий,
и строгий шов
по ворсу вымокшей осоки
шел от шагов,
и прошивал он покрывала
зим и степей,
когда ж весной следы смывало —
след цвел сильней,
летописал цветною нитью
на том ковре,
как вместе с ночью по наитью
он шел к заре.
     Простоволоса, в светлой дымке
шла хороша,
и в лад судьбе-неуловимке
певуч был шаг,
играли два грудей овала
в огне воды,
волненье плеса целовало
ее следы,
и там, где краснотал качался,
к заре другой
путь меж кувшинок означался
водой нагой.
     Вставало солнце удивленно,
как желтый слон,
деревьев тени, как знамена,
кладя на склон,
а птицы и ручьи болтали,
что – не понять.
     Что ж встреча тех двоих – была ли?
     Как знать, как знать…
     О встречах слыхивал, не скрою,
коротких, ах, —
заря встречается с зарею
на северах!
 

Камень

А. Птицыну


 
     Сухой язык прилипнет к нёбу.
     Придя к мохнатым валунам,
молча от ярости, я злобу
на камни выхлещу сполна.
     Плеть сыромятная просвищет,
мох прыснет с каменного тела,
но лопнет злое кнутовище,
повиснут руки опустело,
и станет стыдно…
     И преданья
идут к остывшей голове
о милостивом божестве,
что избавляет от страданья:
коснется золота на миг
и роем пчел запламенеет,
а исцеляя горемык,
само от горя каменеет.
     И стыдно мне.
     Возьмусь руками
и чувствую – вздыхает камень.
 

Осенние строфы

 
     Твоя пора, потешная игра, —
с теплом отходит лето под экватор!
     Как на гравюрах из времен Петра,
небесные баталии косматы,
и бреющие на земле ветра!
     Весна приходит, лето настает,
по-королевски осень выступает
и золотом как будто осыпает.
     Но снег вот-вот на голову падет,
а королева голая идет!
 

Мельня

 
     У струй замшелых рек,
что начинают бег
водою ключевою, —
на мельнице забытой
творится время все – нехватка и избыток,
все бремя времени, на все живое.
     Великий Мельник сносит непрестанно
в помол грядущего зерно,
в котором – первозданно —
изменчивое с вечным сведено,
и мелево выносится на форум
и пожирается немедля хором,
в котором нет числа мирам и меры временам,
крупчатка жизни сыплется и нам.
     Напряг безостановочен работы,
нет роздыху, не сбавить обороты:
и жернова прожорливо скрежещут,
и колесо скрипит, и плицы мерно плещут,
и с желоба язык струи, свисая, блещет
от солнц и лун, сменяющих друг друга,
и мудрая вода бормочет без досуга:
– Замрешь на миг, вовек не отомрешь —
беги, пока бежишь, хотя б и невтерпеж!..
     Мне слышен этот голос поневоле,
тварь божия – бодлив я, да комол
и невелик, а все же мукомол
доставшейся мне доли.
 
Новосибирск. 1962–1966
Целиноград. 1965

Мыслечувствия

«Я поделюсь печальной новостью…»

 
     Я поделюсь печальной новостью:
из честности я болен совестью.
     Любви к тебе предаться не решился,
вдруг разлюбить и тем предать страшился.
     Я мог бы этой честностью гордиться,
но трусости нельзя не устыдиться.
     Над горькой размышляю повестью:
как честность обернулась подлостью?..
 

«Есть печаль – густа, как в сотах мед…»

 
     Есть печаль – густа, как в сотах мед
или плач янтарный сосен жарких,
есть глаза – как первый утлый лед
в колеях, разведших осень в парках.
     Горесть, сладость – в сердце про запас
нам, как для зверенышей игривых:
медленно мигнул "павлиний глаз",
ощетинив у щенка загривок.
     Но о том, что кончилась игра,
осень объявления расклеит,
и наступит пресная пора,
и волчонок за ночь повзрослеет.
     Пусть дождем разбавится печаль —
я утком втянусь в его волокна
и поставлю глаз моих печать
на твои заплаканные окна.
     Будет чем твои приправить сны,
если станет вьюга "ю" мусолить, —
ведь, наверно, хватит до весны
вымерзшей на стеклах страстной соли.
 

«На этом глобусе отвратная погода…»

 
     На этом глобусе отвратная погода,
он отсырел в путине облаков.
     Я выжидаю время для похода
в становище безоблачных богов.
     Могла бы быть посолнечней планета,
взять на Меркурий, например, билет.
     Ничем не омрачается там лето,
но без тебя нигде мне света нет.
 

«Уже однажды был я слеп…»

Из глубины…

(Псалом 129)

 
     Уже однажды был я слеп:
слепые слезы мочат хлеб,
и хлеб тот рот слепой жует,
и дрожь слепые пальцы бьет…
     Начало первое даря,
пришло плечо поводыря —
вело на трепетный огонь
мою озябшую ладонь.
     Но ты, придя, не умолчала,
что есть еще губам начало:
твоим я научался телом,
ваял его я в сердце – целым,
сиятельным, объятным, милым,
и знал – оно должно быть миром.
     Однако плоти есть предел,
и я от ярости прозрел
(до совершенства был я жаден),
но свет и щедр, и беспощаден,
а нищий мир – лишь разодет,
и я отъял от сердца свет,
и нет обиды, нет вины
идущему из глубины.
 

«Для выраженья чувств беру слова я…»

 
     Для выраженья чувств беру слова я:
томлюсь, надеюсь, жалоблюсь, терплю…
     Пустое и порожнее сливая,
единственным все выражу: люблю!
     Поверят ли:
– А злость, а жажда мести,
а нетерпимость, а презренье где ж,
и, значит, не винительный уместен,
а некий извинительный падеж?
     Перенесу хоть сколько операций —
пусть ищет спецбригада докторов
живую душу в нервном аппаратце!
     Душа как сеть, слова – ее улов,
в том словаре (уже не удивлю)
как сердце сотрясается: люблю!
 

«О, археологи! Я гибну…»

 
     О, археологи! Я гибну!
     Я раб какого-то Египта,
которого в раскопах нету,
который занял всю планету!
     В Египте том, где жар и пламень, —
я раб, я мотылек, я планер!
     Но так сперва.
     Я раб, я робок, я дрова:
покорно я готов гореть —
возлюбленную обогреть.
     Я раб, горю – теряю образ,
пылаю – прогорают ребра,
люблю и гибну – помогите!..
     Не надо!
     Это я дурю.
     Огня властитель в том Египте —
возьму от сердца прикурю.
 

«Сырая осень…»

 
     Сырая осень.
     В запутанности рощ,
среди осин и сосен
трунящий дождь
несносен.
     Твоя единственная прихоть —
ты солнца ждешь.
     Я во вселюбьи слаб,
чтоб крикнуть:
– Остановись, дождь!..
 

«Вечерние часы…»

 
     Вечерние часы.
     Верченье цифр
на диске телефона —
твой вызываю образ,
чтоб утро было добрым,
или тебе трезвоном
накручиваю нервы,
или таким манером
в тупик загоняю
старенький паровоз любви.
 

«И все простил…»

 
     И все простил.
     Ушла необходимость
прозрачней дыма зимних деревень
и вместе с верой в чувств неохладимость.
     И призрачен уже вчерашний день,
когда не мыслил жизни я иначе —
быть в целом мире лишь с тобой вдвоем.
     Тобой одной простор я обозначил
и слышал бездну в имени твоем.
     Теперь не помню странные обиды,
что нам с тобой не стоили седин,
и горем мы с тобою не убиты.
     Но я теперь на целый мир один.
     И все простил.
     Ушла необходимость
прозрачней дыма зимних деревень.
     Снегам не знать следов неизгладимых,
но шапку все ж не сдвинуть набекрень.