Гудок паровоза вывел меня из состояния задумчивости, в которое я погрузился, засмотревшись на горные пейзажи за окном. Я сидел в своем купе с Марлен и думал о том, что это был первый раз за долгое время, когда мы с ней вместе поехали отдыхать. После аварии я около полугода не мог ходить без помощи трости, пока, наконец, не встал на ноги. Ни о какой службе на долгое время не могло быть и речи, и мы решили, наконец, отдохнуть ото всего, и на две недели поехать отдыхать на юг, в горы и озера. Шестичасовой поезд из Тремо, а именно там мы провели какое-то время, когда я лежа на берегу смотрел, как Марлен купается, отправлялся во второй половине дня, а приходил около полуночи, так что мы следовали за солнцем, которое сначала долго летело вместе с нами вдоль изрезанной береговой линии, а потом окрашивало каким-то удивительно нежным розовым цветом поднимающиеся над горизонтом горные вершины Санти-Эклара. Марлен тихо спала у меня на плече, она не хотела на самом деле ложиться на купейной кровати, по той простой причине, что не хотел ложиться я, а позволить себе лечь одной она не могла. Я пил чай из серебрянных подстаканников, которые принадлежали паровозному товаришеству Гершера, так же, как и все в поезде и в вагонах и думал о том, что еще пройдет некоторое время, прежде, чем я увижу свою дочь, по которой соскучился, думал о том, что Марлен очень идет нежный морской загар, и что она не так легко устает, как кажется, должна бы была.
Удивительно, как она умела резвиться в море, превращаясь в бойкую девочку, брызгающуюся во все стороны. Она хорошо плавала, и когда она медленно выходила из воды на закате, казалось, что ее тело плавится в лучах краснеющего солнца. Но смотреть на это можно было бесконечно… В Тремо мы жили в гостинице одной старой вдовы, потерявшей мужа еще во время Первой войны, и которая всю оставшуюся жизнь вспоминала о том, как хорошо он управлялся со слугами и каким честным человеком был. Каждые год в апреле она носила глубокий траур, а летом становилась предпринимательницей с хваткой истинной фанатички прибыли. При всем при том она была очень набожной женщиной и каждый год на Рождество отдавала Церкви десятую часть своего дохода.
Госпожа Валери любезно предоставила нам номер на первом этаже, в котором так же была и кухня, так что Марлен иногда готовила, когда мы не хотели есть гостиничный ужин. Большую часть, однако, своего времени мы проводили на пляже. Марлен первый раз увидела море еще в далеком детстве, и потом зачастую отдыхала на нем, для меня же оно не представляло ничего особенного, кроме как источника радости для нее.
Сейчас же мы ехали в вагоне-люкс, ожидая встречи со служащими отеля в Сюр-Сантиэкларе. Мы остановились на какой-то станции, очевидно, это была граница, и экипажу нужно было зарегистрировать переезд границы в участке пограничной службы на вокзале. Я искренне надеялся, что к нам в купе не подсядут попутчики, потому что в той особенной атмосфере уюта, которое может появиться только в поезде с любимым человеком, никогда не хочется, чтобы кто-то вторгался в пространство столь незаконно тобой оккупированное… К тому же мне очень не хотелось будить Марлен. Увы, моим желаниям не суждено было сбыться, и к нам в поезд зашел господин, который, как я надеялся, должен был вскоре выйти, поскольку в той местности, через которую мы проезжали, многие путешествовали таким образом в соседний городок к родственникам или друзьям, садясь в ближайший следующий в нужном направлении поезд. Наш попутчик имел коричневый клетчатый костюм и усы и более, в целом, примечателен не был.
Мне пришлось разбудить Марлен, как бы мне этого и ни не хотелось. Она смотрела на меня потом некоторое время обиженными глазами, тем взглядом, что дети смотрят на вас, когда вы им не даете играть на площадке, потому что темнеет и пора домой.
Попутчик, так неудобно вторгшийся в наш мир, представился господином Клемо, и сразу протянул мне визитку (тоже коричневую), на которое черными буквами было выведено буквально следующее: «Анрэ Клемо. Шляпы и головные уборы по очень выгодным ценам». По той причине, что ни я, ни, насколько я знаю, Марлен, в шляпах не нуждались, мы вынуждены были заговорить на совсем иные темы. Выяснилось, что Анрэ Клемо – брат знаменитого на всю округу певца Анри Клемо, который однажды даже выступал в столичном театре, которому потом чиновники не дали развиваться. Анри вернулся домой, а Анрэ, оставив дом, ушел в шляпные дела буквально с головой. Впервые в жизни и я, и, уверен, Марлен слушали, с каким упоением можно рассказывать про шляпы. Как я ни старался увести его от этой темы, мне ничего не удавалась, пока через некоторое время, методом проб и ошибок я, наконец, нашел, что интересует в этой жизни Анрэ более всего, а именно – деньги. Когда я назвал сумму, которую мы с Марлен заплатили за пансион у госпожи Валери, он присвистнул, назвав это грабежом и сказал, что ни за что не позволил бы себе так отдыхать. Он уверен, что только в постоянном накоплении капитала человек может достичь уверенности в завтрашнем дне, а значит, спокойствия, а значит, счастья. Только тогда я заметил, что у Анрэ была какая-то разновидность тика, когда он долго говорил, его левый глаз как-то странно подергивался.
– А что же делать с накопленным капиталом? – спросила Марлен, с любопытством до этого времени наблюдавшая за нашей беседой.
– Я полагаю, лучшее решение – это сохранить в ячейке в Sicherheitsbank. Их проценты наиболее выгодны для накопления вкладов.
– И все?
– И все… – Как-то успокоившись ответил Анрэ.
На мой вопрос, куда он держит путь, Анрэ ответил, что едет в Денев, потому что шляпошник из этого городка готов был продать свое дело Анрэ, и тот едет на переговоры о покупке его предприятия. Господин Клемо уверял, что эта сделка окупится быстрее, чем за три месяца, а за два года, если он правильно все посчитал, стоимость его дела удвоится. Я уже хотел спросить, когда Анрэ последний раз отдыхал, был в музее, с женщиной или вообще делал что-то помимо продажи шляп, но Марлен меня остановила.
Поезд остановился в Денев, когда уже почти совсем стемнело, и оставив визитку еще и Марлен, Господин Клемо, вежливо попрощавшись, сошел с поезда.
– Интересно, как он будет покупать дело ночью? – спросила меня Марлен.
Я не нашелся, что ответить.
– А ведь он, как и все мы – дитя Французской революции. Не будь ее, не было бы всего этого. Не было бы ни поездов, ни телеграфа, ни Клемо со шляпами, ничего этого. Мы бы жили в мире, где все расписано, а для суетности просто не остается времени. Все, что заняла суетность, занимала бы праздность. А значит, и ты сама это знаешь, культура.
– Как бы праздность стала культурой?
– Очень просто. Нам бы ничего не оставалось, кроме как читать и писать. Король бы жил в роскошном дворце, а мы бы переписывались бы с кем-нибудь, пока крестьяне пахали наши поля. Мы бы читали Светония, пока в цехах шилась одежда. Мы бы спорили с кем-то, вроде Аруэ, пока за нас выращивали хлеб. А теперь ничего этого нет, приходится самому выращивать хлеб… Ну или вот, – я повертел в руках визитку Клемо, – продавать шляпы.
– Но это не так плохо…
– Для Клемо не так плохо, но для Светония и уж тем более короля – весьма, ладно, кажется, мы подъезжаем к Сюр-Сантиэклару, милая. Собираемся, хорошо?
– Хорошо, конечно, любимый.
Когда поезд приехал, мы с Марлен вышли на перрон, я повертел в руках визитку господина Клемо, посмотрел на нее и со спокойным сердцем выкинул в урну. Я взглянул на улыбающуюся мне Марлен. Есть в этой жизни что-то, что гораздо важнее шляп.
Как всегда, в темном, она идет навстречу и мне и через секунду наши губы сомкнутся в порыве нежности. Ее янтарные глаза смотрят на меня, и в них отражается смысл и суть ее мироздания – я. Уверен, в моих отражается Марлен. Смысл и суть моего мира. Время вокруг перестает идти, я останавливаю его своей волей, обращая свой взор в глубину ее глаз. В этом янтарном свете я вижу отражение остановившегося времени, переплетенную суть веков и жизни человечества, и единственное стремление последнего, которое можно было бы назвать доказательством души, умея мы правильно понять, что она есть. В ее глазах, так же как и в моих, светится любовь.
Та самая любовь, от которой сердце теплится и перестает быть пламенным мотором в грудной клетке, но лучезарным огнем, за которым можно идти, и факелом, и светочем пути. Кажется, протягивается какая-то остановившаяся музыка, мотив которой помнишь, она проносится в сознании стремительной фразой за мгновение, и остается только ощущение счастья, легкого нейронного огонька в голове, мысли становятся легче, как наполненные гелием цеппелины, они роятся в голове, и незаметно исчезают, потому что превращаешься в чувство – самую суть познания мира, и единственное средство, которое может обеспечить способность стоять на ногах, постигать, что творится вокруг, даже если мир катится в тар-тарары.
Но даже если мир катится в тар-тарары нет и не может быть ничего важнее, чем возможность смотреть в янтарный блеск в паре сантиметров от тебя. Она говорит, что мои глаза зеленые, должно быть, это все совсем по-другому, но когда видишь ее, весь мир озолачивается, небо светится бронзой, камедью идет дождь или шелестом сусального золота дует ветер. Ты ступаешь по латунной земле и чувствуешь легкий аромат золотистых груш, корицы и шафрана. И все это только цвет ее глаз, пожалуй, самый глубокий из всех, что мне известны. Пытаешься как можно скорее переступить через время, но оно держит тебя, держит из всех своих сил и понимаешь, насколько мощно его течение, если каждое движение не только члена, но и мысли зависит от времени.
Чувствуешь аромат, который перекрывает все другие запахи в мире. Это ее духи. Парфюмеры всех стран мира трудятся только ради того, чтобы я вкушал аромат ее духов, конечно, при этом 99,9 процентов теряются, поскольку их продукция становится объектом использования других женщин, но это не важно, и в данный момент остановившегося времени их не существует ни в моем мире, ни, если так поразмыслить, в чьем-либо еще, поскольку их не существует для меня. Для смысла существования, увы, все это не играет никакого значения, мир сосредоточился между моими глазами и глазами Марлен, сжавшись до размеров, в сотни раз меньше размеров дробинки, но полнее и глубже Андромедовой Туманности.
И время не может идти в такие моменты, оно останавливается вопреки своему существованию, по воле существования моего, так до конца и не понимаешь, что первично, время или я, и тут осеняет, догадываешься ровно в тот момент, что первична Марлен, вызвавшая своим появлением все это многообразие красок вокруг, остановив и очаровав время и меня, нет, не очаровав, пленив.
Только, кажется, опять начинаешь слышать, сначала медленно, потом громче и отчетливее удар секундной стрелки в наручных часах, который перебивает то впечатление от божественно-вдохновенной музыки, только что прозвучавшей в сознании, и время, очухиваясь, словно извиняясь за остановку опять поражает своей уверенностью в правоте хода, но оно не идет все время с одной скоростью, нет, ни в коем случае, правильно созданные часы имели бы разное расстояние между гранями циферблата, оно ускоряется, и поначалу кажется, что нельзя вынести такого быстрого хода, время хочется остановить, как Фаустово мгновение, но боишься, потому что несмотря на свою простоту оно дарует иногда такие моменты, которые иначе как божественными не назовешь, и счастье не в том, чтобы переживать одно из них, но в том, чтобы видеть и чувствовать на себе постоянно все их многообразие. А оно поистине захватывает, заставляя забывать и вновь вспоминать каждую из прожитых секунд.
Но вот, случается то, ради чего это мгновение было создано временем, подобно тому, как ради катарсиса писалась «Медея», происходит важнейшее событие в жизни этого момента. Вся та идиллия, вся прочность янтарно-золотой прекрасности рушится, воспламеняется и сгорает в одно мгновение, потому что только ради этого и был создан этот прекрасный мир. Я целую Марлен. Сначала губы, потом сознание, а потом и весь мир, и все, что вокруг мира, и все созданные, возможные и невозможные вселенные сгорают в пламени, колыхание которого заставляет сердце биться. А время, только сейчас, кажется, на мгновение ожившее, умирает окончательно, так же сгорает в этом пламени всепоглощающего огня поцелуя. Огонь колоссальной, разрушительной силы, однако становится Рагнарёком нашего бытия, мир возрождается, и время, новое, уже очищенное, стремительно рвется вперед, прорывает плеву бытия, и за ним уносимся мы, теперь уже точно не контролируя его. Остается верить, хотя, скорее речь идет о знании, остается знать, что каждый новый вздох приближает еще один момент, который вмещает в себя всю вселенную, и который разрушает ее, создав же ее потом в первозданной ее чистоте.
В ночь на 13 апреля 1814 г. через семь дней после отречения император всех французов остается в комнате один на один с сами собой. Дворец Фонтенбло, в который Наполеон был доставлен, охраняется стражей маршальского командования. Комната, роскошно украшенная красной бахромой, только злит «маленького капрала». Его злит и бездарность командования, всех этих маршалов Удипо, Нея, Бертье, Макдональда, герцога Босса… Злит его малодушие… Он отказался прощаться со своей Старой гвардией, с солдатами, что стояли за него в Египте и Италии, Пруссии и России… О, Россия… самая глупая ошибка императора. Бонапарт вспоминает, как тогда, у города с непонятным и непроизносимым названием Малоярославец он считал, что все потеряно. Он стоял в раздумье… долго стоял, поцеловал портрет сына – римского короля… Он не молился Деве Марии, как, наверное, поступил бы Александр в схожей ситуации. Он боялся. Великий Император боялся и боялся за свою жизнь страшно. Ему всюду виделись казаки с палашами, виделась Красная площадь… Дикие медведи… И в этой стране всегда холодно, всегда. Он ненавидел Россию… Тогда, под Малоярославцем, он попросил своего придворного медика Ювана дать ему смертельную дозу опиума. Но тогда все обошлось… Чудом Наполеон избежал плена. Чудом вырвался из кольца… Он знал, что это чудо стоило ему тысячи солдат, и сотни офицеров, но он верил в то чудо.
Сейчас чудес не случилось. Да, были победы при Вошане и Монмирайне, но по сравнению с «битвой народов» под Лейпцигом, это были мелкие удачи на фоне полного провала. И самое главное, он начинал замечать какую-то безучастность в глазах своих маршалов, «самых честных своих солдат», как он считал… Еще неделю назад, он вспоминал, ходя по комнате, как он смотрел на них, стоя над картой захваченного Парижа. Как он просил их пойти на Париж, освобождать великую столицу великой империи. Они молчали… Даже «храбрейший из храбрых» Мишель Ней отказался поддержать своего императора. «Оставьте меня одного»… Зачем он сказал это тогда, неделю назад? Чтобы только не видеть их. Он больше не их император, а они не его подчиненные. Он попросил бумагу. Только бумагу, он хотел написать отречение, извиняясь перед народом Франции, оправдывая свой поступок. Но ему принесли уже заранее составленное за него отречение, в которой не было только одной детали – роспись императора. Бывшего. Неслыханная дерзость, но он ничего не сказал… Потом стража… Фонтенбло и это вынужденное заточение. Стоило ему только объявить, «Я снова император, идем на Париж!» и тысячи солдат ринулись бы за ним выбивать русских и пруссаков из горячо любимой столицы. И многие бы так поступили на его месте, но только не он. Маленький капрал был верен себе. Он достал пузырек из саквояжа. «Как мало, – подумал он, – неужели так мало надо, чтобы убить меня… МЕНЯ?… Так недавно мое имя наводило ужас на народы, в моих руках были судьбы десятков, нет, сотен тысяч людей. И теперь я один на один с порошком, в котором может быть моя судьба… Кто я такой? Зачем создан, если я утопил Францию в крови, если в моей армии теперь одни старики и дети, если я сеял смерть… Не надо ли было принять его еще давным-давно?» Он вспомнил свою молодость… Академия, Египет, Директория… «Нет, не тогда… Тогда я спас Францию» Он вспоминал и вспоминал… Аустерлиц, Тильзит… И всегда он шел впереди, а народ за ним. Всегда он вел Францию к победе…
Как же он оказался здесь, запертый, бессильный и не желающий жить? У него не было ответа. Только один раз он сомневался в том, прав ли он. 14 лет назад, о, как давно это было… 14 лет назад, под Рождество, 24 декабря 1801 г… нет, не так, 3 Нивоза IX г. республики,… так точнее,… на него было совершено покушение. Сторонники Бурбонов Жозеф Пьер Пико и Робино де Сен-Режан взорвали бочонок с порохом, припрятанный в тележке на улице Сен-Никез, по которой Бонапарт следовал в карете в Оперу… Кажется, ставили что-то Гайдна… ммм… «Сотворение мира»… Тогда он думал, что творит мир человек. Один человек. По разным сведениям, погибли от 4 до 13 человек, а ранения получили, видимо, около полусотни. Он, Первый Консул республики, не пострадал, его супруга Жозефина отделалась обмороком.
Это было страшное потрясение для его мира. Уверенный в своей безгрешности, он и подумать не мог, что кто-то может быть им недоволен. Только не им. Как и сейчас, он заперся в комнате и думал, прав ли он, правильно ли поступал… Но в тоже время он остался невредим, и это его убедило в том, что он прав. Тогда, именно тогда, 14 лет назад он окончательно уверился в своей исключительности и правоте.
В зал постучали. Бонапарт быстро спрятал ампулу назад в несессер.
– Мой император, Вам что-нибудь нужно? – Вошел Коленкур.
– Иди с миром, друг мой. Мой последний друг. Я уже не твой Еmpereur.
– Вы всегда останетесь им в моем сердце, мой Император. – генерал ушел…
– Ушел… Что ж… За Францию! – Он поднес пузырек к губам и остановился. – Нет! За французского императора Наполеона Бонапарта! – и выпил содержимое до дна.
Дыхание сразу схватило. Какой-то холод сковал конечности. Руки начали трястись. «Боже, как неприятно, – появилась мысль у Бонапарта, – не думал, что это так больно» Меж тем судороги усиливались. Отреченный император лег на кровать. Руки тряслись все больше и больше и ему становилось холодно. Хотелось спать, но паралич в конечностях отдавал адскими страданиями. «Юван, мерзавец, что за гадость мне подсунул этот подлец? Он хотел, чтобы я помучился? Подлый предатель, не важно, к чертям, все равно скоро умру… Боже… Как больно… Ааааа!»
На крик вбежал генерал Коленкур.
– Мой император, что с Вами?! Вы весь дрожите!
– Закрой дверь и не впускай никого! – сквозь зубы произнес Бонапарт.
– Но мой император!
– Закрой дверь, пес! Ааа… – страдания становились сильнее и сильнее. Адский холод добирался до сердца. В животе все крутило. Ноги дрожали так, что слетали сапоги. Ааа… – Озноб сковывал челюсти…
– Я приведу Ювана.
– За… Закрой дверь!
Коленкур ушел и вернулся через несколько минут. Лейб-медик французского императора Юван уже спал, и Коленкур разбудил его:
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке