9 марта, вторник.
Потом я была на двух вечеринках: чай у Этель и ужин у Мэри.
У Этель была ужасная жуткая духота. Я болтала в ярком свете, словно на сцене.
– Ну что, – спросила Оттолин, – как поживаешь? Выглядишь просто замечательно, как будто никогда и не болела.
(Зачем она это говорит? Чтобы вызвать жалость к себе, конечно.)
– Не могу сказать, что мне лучше.
Сама же она была одета как 18-летняя девушка; платье из жоржета томатного цвета, отороченное мехом.
Этель говорит, хихикая:
– Какая милая шляпка.
А я в своей старой фетровой шляпе вся продрогла, пока шла вместе с Дэди сквозь снег.
«Что ж, – говорю я себе, – все равно доведу дело до конца: займу свое место, сяду будто на трон и сперва заговорю о самодовольном юнце Ли Эштоне299: “Гляньте, что сегодня написали в “Times” на передовице”» (они цитируют меня и Джойса300, чтобы продемонстрировать хорошую прозу в сравнении с «Королевой Викторией»301).
– Мне бы очень хотелось узнать, действительно ли вы считаете, что этот очаровательный человек так уж хорошо пишет.
Потом Этель нас отвлекла; в разговоре о Перси Лаббоке302 Оттолин спросила:
– А русские более страстные, чем мы?
– Нет, – ответила я, – уж точно не по сравнению со мной. Меня попросили привести пример. Когда я принимаю приглашения Оттолин, Леонард постоянно говорит: «Я думаю о тебе хуже некуда». Внезапно вспоминаю, что меня пригласила именно Оттолин. «Будь у мистера Лаббока дочь, он бы нашел, о чем писать», – ужасно эгоистичная жестокость со стороны Оттолин, так что я отправилась домой, держа Дэди за руку; обсуждая с ним стипендиатов, которых объявят в субботу (Питер считает, что Дэди ничего не получит303); оскорбляя Челси и Оттолин; причитая, как же низко я пала.
Что касается вечеринки у Мэри, то там, если не считать обычного стеснения по поводу пудры и румян, туфель и чулок, я была счастлива благодаря главенству темы литературы. Она помогает нам оставаться милыми и здравомыслящими – я имею в виду Джорджа Мура304 и себя.
У него розовое глуповатое лицо; голубые глаза, похожие на твердые камешки; копна белоснежных волос; худые слабые руки; покатые плечи; большой живот; хорошо подогнанный и выглаженный фиолетовый костюм; и, на мой взгляд, идеальные манеры. То есть он говорит без заискивания или давления на собеседника и принимает меня такой, какая я есть; да и ко всем остальным у него тот же подход. Несмотря на свой возраст, он по-прежнему непоколебим, непобедим, бодр и проницателен. А что насчет Харди и Генри Джеймса305?
– Я довольно скромный человек, но, признаться, считаю, что “Эстер Уотерс306” лучше “Тэсс307”. Но что тут скажешь об этом человеке? Он не умеет писать. Он не может рассказать историю. Вся суть художественной литературы в том, чтобы рассказывать. Потом он заставляет женщину признаваться. Но как именно? От третьего лица! А ведь эта сцена должна быть трогательной и сильной. Представьте, как бы ее написал Толстой308!
– Но “Война и мир”, – сказал Джек [Хатчинсон], – это величайший роман. Я сразу вспоминаю сцену, в которой Наташа приклеивает усы, а Ростов, впервые обратив на Соню внимание, влюбляется.
– Нет, мой добрый друг, нет в этом ничего особенного. Самое обыкновенное наблюдение. Ну, мой добрый друг, – сказал он мне, замешкавшись на мгновение, прежде чем так обратиться, – а вы что думаете о Харди? Вам нечего добавить. Художественная – худшая часть английской литературы. Сравните ее с французской, с русской. Генри Джеймс написал несколько прелестных рассказов, прежде чем изобрел свой жаргон. Но они о богатых людях. Нельзя писать о богачах, потому что, – вроде бы сказал он, – у них нет инстинктов. Но Генри Джеймса, похоже, вообще интересовали только описания мраморных балюстрад. Ни в одном из его персонажей нет страсти. А вот Энн Бронте309 была величайшей из всех Бронте; Конрад310 не умел писать и т.д.
Но все уже в прошлом.
20 марта, суббота.
Вчера я спрашивала себя, что будет со всеми этими дневниками. Если я умру, что с ними сделает Лео? Сжигать он не захочет, но и опубликовать не сможет. Думаю, ему надо составить из них одну книгу, а остальное сжечь. Рискну предположить, что на небольшой сборник хватит, особенно если разобрать все каракули и собрать фрагменты воедино. Бог с ними.
Это все из-за легкой меланхолии, которая иногда наваливается на меня и заставляет думать, будто я уродливая старуха. Повторяю одно и то же. И все-таки мне кажется, что только сейчас я начала излагать свои мысли как настоящая писательница.
Вчера вечером ужинала с Клайвом, чтобы познакомиться с лордом Айвором Спенсером-Черчиллем311 – элегантным, утонченным юношей, похожим на комара; очень гладким и гибким; с полупрозрачным лицом-бутоном и ногами газели; в белом жилете с модными бриллиантовыми пуговицами; и с типичным для всех американцев желанием понять психоанализ. Именно он и заставил меня задуматься о своем возрасте. Я допустила ужасную оплошность еще в начале вечера, сказав, будто мне нравится картина, которая мне не нравится, а потом поняла, что ошиблась и имела в виду совсем другую. Если бы я чаще слушала интуицию, ничего подобного бы не произошло. По какой-то необъяснимой причине эта ситуация немного испортила мне вечер. Лорд очень оригинально все подмечал и анализировал – умный мальчик. Меня впечатлила сообразительность мужчин и их способность быстро и уверенно переходить с темы на тему туда-обратно; никаких осечек, все четко. Пришел Адриан Бишоп312, румяный лягушонок; потом я начала собираться домой, и Клайв с присущей ему проницательностью и лаской, но не вполне уместно извинился за то, что мне не удалось вдоволь наговориться; я ответила какую-то ерунду и была немного расстроена из-за этого. В остальном вечер меня позабавил, и я, как ребенок, хотела остаться и подискутировать. Правда, тема спора вышла за пределы моей компетентности: как, если Эйнштейн313 прав, мы сможем предсказывать жизнь наперед?! Гадалки теперь умеют точно читать мысли людей, по словам лорда Айвора, который, кстати, не читал ни Генри Джеймса, ни ВВ; ему примерно 23 года, и сегодня утром он послушно явился в типографию, чтобы купить полное собрание моих сочинений. Ни один интеллектуал так бы не поступил. Они слишком озабочены спасением своих душ, эти аристократы; вот, например, лорд Бернерс на днях посылал за Пикоком314 по моей рекомендации.
Кроме этого, у нас ужинала Би Хоу, а в один из теплых прелестных дней мы ездили к Филиппу315, увидев и дом, и лошадей, и башни-перечницы в Уоддесдоне, и мне понравилась Бэбс316, но, как говорит Эдди, который приезжал на чай в воскресенье, это, «уверяю вас», все мое воображение. Если узнать ее поближе, она наверняка окажется очень скучной. Он знает десятки таких, как она. Но кто не скучен? По словам Эдди, только «блумсберийцы».
Потом была Сивилла Коулфакс, которая быстро смирилась с тем, что я к ней больше ни ногой; дешевого чая можно выпить и здесь, что она с благодарностью и делает. Она в привычной ей манере, безрадостно сухо, описывала свою поездку в Америку; никакого анализа – просто отчет. Чарли Чаплин317 – этакая смесь утонченности и обыденности. Но почему? Примеров нет, из чего я делаю вывод, что она лишь за кем-то повторяет, возможно, за Эсме Говардом318, Кулиджем319, Дугласом Фэрбенксом320 или итальянским мальчишкой-водителем. Как хорошая домохозяйка, которой она, собственно, и является, леди Коулфакс готовит Питера321 к тяжелой жизни, стряпая ему завтрак к девяти утра на Уолл-стрит322. В ней есть нотка жесткого профессионализма, совершенно не смягченная великолепием Аргайл-хауса.
24 марта, среда.
– Сегодня я напишу заявление на увольнение, – сказал Л., готовя кофе.
– Где именно? – спросила я.
– В «Nation».
Дело сделано, и впереди еще только шесть месяцев работы. Я чувствую себя на 10 лет моложе; опять гора с плеч и абсолютная свобода. В любом случае я не могу притворяться, будто потери существенны. То была временная работа, подработка, сначала забавная, потом надоевшая, а вчера вечером, после обычного спора о литературных статьях, верстке и т.д. с Мейнардом и Хьюбертом323, Л. принял решение уволиться. Никаких разногласий у нас не возникло. Как ни странно, когда мы пили чай с Нессой, она натолкнула меня на ту же мысль. Фил Ноэль-Бейкер сказал ей, будто считает Л. лучшим из ныне живущих писателей и ему жаль, что подобные люди тратят так много времени на «Nation» и издательство. Я уже начала было спрашивать, не думает ли она, что мы может бросить все это, когда вошел Л. и внес свою лепту в данный вопрос. Он ужинал с Клайвом, так что обсуждение отложили до сегодняшнего утра; решение было принято в десять и озвучено Шефу к одиннадцати; теперь, слава богу, нет больше никаких начальников и, надеюсь, не будет до конца наших дней324.
Ситуация, по-видимому, такова: Л. будет зарабатывать £300, а я – £200, но мне, честно говоря, кажется, что нам хватит; кстати, заниматься правками и гранками, поиском авторов и налаживанием связей можно и в другом месте, если понадобится. Я ужасно рада чувству освобождения. Перестраивать жизнь раз в три-четыре года – вот мой рецепт счастья. Нужно постоянно менять курс, чтобы ветер был попутным. Но благоразумная жизнь, как отметил Л., прямо противоположна этому. Нужно держаться за свое место. Но зачем, если гарантированы £400 и нет детей, подражать чиновникам или наслаждаться безопасной жизнью моллюска в раковине. Полагаю, теперь мы будем обсуждать издательство. Стоит ли нам отказаться и от него тоже – бросить все? Не такой уж простой вопрос, но и не такой насущный. Иногда мне хочется бросить. Ведь это, если рассуждать эгоистично, пошло бы мне на пользу и дало бы шанс писать самостоятельно, и я уже сомневаюсь, что «Heinemann325» или «Cape326» меня запугают. Это может быть весело, и даже очень. С такими темпами настанет время, когда нам не от чего будет отказываться, и тогда, чтобы добиться эффекта перемен, придется смириться. Мы мечтаем путешествовать по миру. В любом случае мой очередной прогноз таков: в следующем году мы будем богаче без «Nation», чем с ней.
Мне, пожалуй, нравится чувствовать, что я должна зарабатывать деньги, но категорически не нравится работать в офисе и занимать какой-либо руководящий пост. Мне не нравится быть на зарплате у других людей. Это, конечно, одна из причин, по которой я люблю писать для нашего издательства. Но свобода, полагаю, становится очередным фетишем. Эти бессвязные размышления я нацарапала в божественный, хотя и ветреный день; собираюсь почитать «Анну Каренину» [Толстого], а потом поужинать в трактире с Розой Маколей – не самое веселое развлечение, но, пожалуй, неплохой опыт.
Сегодня утром, когда Л. разговаривал с Мейнардом, в комнату вошла Лидия, чтобы показать мужу свои туфли-зебры, которые стоили 5 фунтов и 8,5 шиллингов; по словам Л., они были из кожи ящерицы. Любопытно, как подобные моменты разрушают формальность обстановки и меняют атмосферу.
27 марта, суббота.
Продолжение: не знаю, зачем мне рассказывать историю «Nation», ведь она не играет большой роли в нашей жизни. Однако Леонард встретил Фила Бейкера, который сказал, что он легко заработает £300, если захочет, на должности лектора в школе экономики327. Тем же вечером Л. рассказал мне об этой возможности, а затем мы, несмотря на ветер, отправились ужинать с Розой Маколей в «пивную», как я ошибочно назвала заведение. Там был десяток второсортных писателей во второсортной одежде: Линды328, Гоулды329, О’Донован330 – нет, не стану я в порыве лицемерной гуманности причислять к ним и Вулфов. Л., кстати, надел свой красно-коричневый твидовый костюм. Потом началась болтовня-трескотня, словно ощипанные куры кудахтали на старом дворе. Дело в том, что у нас не было общих интересов, за исключением литературы, и, хотя я люблю часами говорить о ней с Дезмондом или Литтоном, когда дело доходит до клевания зерен с этими активными жилистыми птицами, у меня встает ком в горле. Что вы думаете о Готорнденской премии331? Почему Мейсфилд332 не так хорош, как Чосер333? Или почему Джерхарди334 не так хорош, как Чехов335? Как мне обсуждать подобные темы с Джеральдом Гоулдом? Он запоем читает одни только романы, а три года назад взял отпуск и гордился тем, что не открывал ничего, кроме Чехова; чтобы все понять о романе, ему якобы достаточно первой главы. Сильвии, Джеральды, Роберты и Розы – все они звонко переговаривались за столом. Дородная женщина по фамилии Гоулд в течение вечера становилась все более и более пунцовой. Не расслышав, я переспросила: «Боже правый?», – когда мистер О’Донован сказал «побережье справа». Расположившись на низком диванчике в прохладной, подземной, наполненной весельем и здравомыслием комнате Розы, я беседовала с культурным молодым человеком, который оказался Роджером Хинксом336, сотрудником Британского музея, умеренным эстетом, этакой разновидностью Ли Эштона, но, слава богу, не второсортным журналистом. Весь вечер я твердила себе: «Слава богу, что я выбралась из этого, из “Nation”, и что я больше не в одной обойме с Розой, Робертом и Сильвией». Эти тонкокожие люди такие «милые», «добрые», респектабельные, умные и осведомленные.
Наш вчерашний вечер у Нессы едва ли можно считать одним из лучших. Л. и Адриан были молчаливы и саркастичны; старик Сикерт337 довольно беззуб и неподвижен; мне пришлось болтать, но вышло не очень хорошо; да и Несса с Дунканом не объединяют и не организовывают своих гостей; так что я вернулась домой в приступе ущемленного тщеславия, но не сильном, ведь я хотя бы старалась, пускай и недостаточно, а Л. нет. На следующий день он уехал рано утром в Родмелл, где у работников «Philcox338» самый разгар ремонта и прокладки канализации, так что мне некогда было расправлять крылья, а пришлось напрячься и закончить довольно затянувшуюся сцену ужина [«На маяк»]; я как раз поймала вдохновение, когда вошел Ангус и сообщил, что звонит Эдди и спрашивает, не пойду ли я с ним на Римского-Корсакова339 во вторник. Я согласилась и, более того, пригласила его на ужин. Потом меня охватили сомнения; я пожалела о своем обещании; не могла успокоиться; внезапно встряхнулась как ретривер; взглянула фактам в лицо; отправила Эдди телеграмму и письмо со словами «не могу приехать – отменяю договоренность» и задумалась о том, где провести день. Выбрала Гринвич, добралась туда в час дня; все прошло гладко; выкурила сигарету на набережной; смотрела, как из дымки выплывают корабли: один, второй, третий; обожала все это, даже собачонку смотрителей; увидела серые здания Рена340, выходящие окнами на реку; потом был еще один корабль, серо-оранжевый, с женщиной на палубе; потом в госпиталь; сначала в музей, где я увидела перо и посуду сэра Джона Франклина341 (чтобы распознать в экспонате ложку, требуется богатое воображение). Я играла со своим воображением, наблюдала за ним и чуть не разрыдалась при виде пальто, в котором Нельсон342 был у Трафальгара, с медалями, которые он прикрывал рукой (чтобы матросы не узнали), когда его, умирающего, несли вниз. Там была и его маленькая пушистая косичка из золотисто-седых волос, перевязанная черной лентой, и длинные белые чулки, один из которых очень грязный, и белые бриджи с золотыми пряжками, и его шарф – все это, я полагаю, они сняли, пока он лежал при смерти. «Поцелуй меня, Харди343», «Якорь, якорь», – прочла я, когда только пришла, и, клянусь, будто перенеслась туда, в день Победы, так что в моем случае чары, похоже, сработали. Потом начался мелкий дождь, но я все равно отправилась в парк, который был весь неровный, пересеченный многочисленными дорожками; затем поехала домой на двухэтажном автобусе и вернулась к чаю. Пришла Молли [Маккарти] (теплый верный медвежонок), которую я очень люблю, если судить по неуклонному росту на протяжении трех-четырех недель желания увидеть ее, кульминацией чего стало мое приглашение, а ведь я редко кого-то зову. Саксон принес дневник своего прадеда344, который, как он считает, понравится мне так же, как и ему; почитаю перед сном и лягу. Нельзя сказать, что я воспряла духом, но стало лучше. Конечно, я буду вспоминать выплывающие из дымки корабли (тут позвонил Томлин345, но мы не увидимся; одиночество – моя невеста, и сегодня вечером ее обесчестят Клайв с Мэри) и пальто Нельсона еще долго после того, как забуду, насколько глупо и неловко я чувствовала себя у Нессы в пятницу.
9 апреля, пятница.
Жизнь была очень добра к Лифам346
О проекте
О подписке