«Как прекрасно зимой утопать в снегу, осенью – в жёлтых листьях, летом – в спелых злаках, весной – в траве». Он умел разглядеть прекрасное во всём. Цветущая яблоня, порхающая бабочка, трудящийся крестьянин... В любой детали он видел жизнь, а в жизни – красоту, которую и пытался запечатлеть на холсте. Он продирался через златые поля и вересковые пустоши, проводил время под палящим солнцем и ночным небом, – и рисовал, рисовал неустанно и вдохновенно, силясь передать не увиденное – прочувствованное, будь то восторг от клёна, утопающего в солнечном свете, или волнение от моря, подсвеченного звёздным сиянием. «Однажды ночью я гулял вдоль берега моря по пустынному пляжу. Это не было весело, но и не было грустно, это было... прекрасно». В закате солнца он видел не умирание дня, а бесконечную поэтичность, в природе же заключалось, как ему казалось, некое таинственное стремление, которое он и хотел запечатлеть резкими мазками своей кисти. Всё это я поняла много лун назад, когда в детстве впервые увидела его картины. Не зная ещё ни о нём, ни об искусстве ровным счётом ничего, я, рассматривая его творения, почувствовала нечто особенное, что и несу в себе и по сей день. Довольно сложно облечь в слова, что же это за чувство, да и, думаю, это ни к чему; это просто есть – и всё.
Впрочем, как бы Винсент ни старался видеть во всём красоту, его жизнь – реальная жизнь – была чрезвычайно убогой. И если в постоянном отсутствии денег он и был виноват сам, то в том, что касается отношения к нему общества, его вины нет. «Пёс сожалеет только о том, что не держался подальше, потому что даже на пустоши было не так одиноко, как в этом доме, несмотря на всё радушие», – то, что он неоднократно называл себя грязным животным, описывая атмосферу в отчем доме, потрясло. Его отец, что немаловажно, был пастором, но его праведность на родного сына не распространялась, он ни во что не ставил ни его работы, ни его мысли, ни его чувства. Такие люди меня, право, обескураживают. Крича о самых лучших человеческих качествах, они с равнодушием вбивают гвозди в гроб ближнего своего, не признавая при этом собственных ошибок. И такие люди встречались творцу на всём жизненном пути. После смерти отца его практически выгнали с тех земель, и поспособствовал этому местный кюре, которого раздражало то, что этот пёс сидит в полях и рисует крестьян, которым ещё и платит за это. Из другого места его опять-таки изгнали, решив, что он не имеет права жить в этих краях; просто вдуматься – не имеет права... «Я не сужу никого в надежде, что и меня не будут осуждать, когда я останусь без сил», – а его, наивного глупца, который верил в Человека, судили, и судили именно в тот миг, когда он был лишён сил. Ни сочувствия, ни жалости, ни доброты, одни лишь насмешки, брошенное в спину художничек, отторжение. Он, конечно, пытался бороться, силился улучшить хоть что-то. То, с каким воодушевлением он обставлял свой домик, трогало сердце, ведь денег у него почти не было, зато были многочисленные рисунки и гравюры, которыми он и облагораживал свои комнатки. Но это не помогло. «Я всегда жил с какой-то теплотой. Теперь вокруг меня становится всё мрачнее, холоднее, скучнее». В том, что с ним произошло после, виноваты и плохое здоровье, и пристрастие к алкоголю, и прочие факторы. Но одиночество – вот что его сгубило на самом деле. Бесконечное, оглушительное, жестокое одиночество.
«Если в ком-то горит огонь и есть душа, загнать их под спуд невозможно; лучше обжечься, чем задохнуться». Он, безусловно, мог бы всё изменить, но он не хотел. Или не мог? Не мог не потому что не было на то сил – потому что потребность рисовать была куда сильнее. Что в первом томе писем, что во втором меня буквально завораживало это его стремление идти вперёд, не стоять на месте, а совершенствоваться, пусть на его пути и возникали постоянные преграды в виде агрессии и непонимания, нехватки моделей и принадлежностей. Он чётко знал, чего хочет, и шёл к этой цели. Он не желал механически копировать то, что видел, ему не хотелось, чтобы его картины были просто выхолощенными, хорошими и красивыми, нет, он грезил о том, чтобы передать те эмоции, мысли и чувства, что он испытывал при виде того, что переносил на бумагу и холст: он хотел передать частичку самого себя. «Выразить мысль, скрытую в голове, посредством сияния светлого тона на тёмном фоне. Выразить надежду при помощи звезды. Выразить пыл какого-нибудь существа при помощи лучей заходящего солнца. Это, конечно, не реалистичная обманка, но разве это не реально существующая вещь?». Все эти описания задумок, наброски с пометками, рассуждения о цвете, – как же изящно и при том интересно он всё это расписывал, сколько легчайшей поэзии было в его словах! «На моей палитре началась оттепель». То, что литература и живопись в его понимании всегда сливались в одно целое, было чрезвычайно занимательным моментом, как и его пространные рассуждения о тех или иных книгах и картинах; с чем-то я была согласна, с чем-то – нет, но при этом не было ни толики раздражения, ибо это был будто бы разговор с хорошим другом, мнения с которым может и расходятся, но что в этом плохого, так ведь наоборот интереснее. Так он и работал, этот тонко чувствующий человек, так он и жил. Да, Винсент подчинил всю свою жизнь живописи, отдал ей всего себя... и сгорел, сгорел в яростном, беспощадном огне.
«Не только мои картины, но и я сам приобрёл в последнее время безумный вид». О том, чем на самом деле болел Винсент и что вообще происходило с ним в последние годы, достоверно не знает никто, но, читая вторую половину этого тома, чувствуешь лишь одно: отчаяние. Несмотря на все те напасти, что преследовали его на протяжении всей жизни, он старался не терять бодрости духа и вовсю работал, надеясь, что рано или поздно его признают, а значит, он сможет помочь брату. Этот момент настал, но было слишком поздно. Он перестал верить, что он хоть что-нибудь значит, он перестал надеяться, что его картины кому-нибудь понравятся, он уже не раздражался по тому поводу, что народ ценит мёртвых художников, а не живых. Когда болезнь заключила его в свою клетку, он в конце концов признался: «Мне почти безразлично, что со мной случится». И это была правда. О нём начали писать хвалебные статьи, его картины начали покупать, его наконец заметили, – а ему уже было всё равно, он рисовал, рисовал яростно, одну картину за другой, заключая в них все те страшные чувства, что раздирали его на части: «Мои картины – едва ли не крик тревоги». И он отсылал их Тео. Уже не с той целью, чтобы тот их показал кому-нибудь, нет, это его уже почти не волновало. Что его и волновало, так это его брат. «Я пишу тебе с полной ясностью в мыслях, не как безумец, а как брат, которого ты знаешь». Чтобы тот увидел, что тот, за кого он столько лет платил и переживал, действительно чего-то достиг, что они чего-то достигли. «Без тебя я был бы совсем несчастен». Чтобы тот его не бросил, как все остальные. Он его, конечно, не бросил. Последнее письмо Винсента с этим ошеломляюще сломленным «Я хотел бы написать тебе много о чём, но первоначальное желание совсем прошло, поскольку чувствую бесполезность этого», заставило в который раз задуматься, каково Тео было читать эти строки... Впрочем, исход известен. Эти двое действительно были вместе. До самого конца.
«Боль порой заполняет весь горизонт, принимая устрашающие размеры потопа. Об этих размерах мы знаем очень мало, и лучше уж смотреть на пшеничное поле, пусть и в виде картины». Что и говорить, вторая часть собрания писем далась тяжело. Даже зная в подробностях всё то, через что ему пришлось пройти, читать это было невероятно горестно. Только вот в чём дело: я как не считала, так и не считаю Винсента мучеником. При жизни он очень боялся этого клейма, но, читая эти прекрасные письма, просто невозможно применить к нему это слово, и это несмотря на всю трагедию его жизни. Потому что он был творцом – и этим всё сказано. «Я хочу, чтобы в моих картинах было нечто утешительное, как в музыке», – и оно есть. Не для всех, но есть люди, которые спасаются в его творениях, утопают, черпают в них силу; это действительно то самое искусство, что утешает надорванные сердца. Именно об этом мечтал, именно этого хотел человек, который даже сквозь прутья решётки умудрялся наслаждаться золотом колосьев. Вот что важно. Этот художник с бурей в сердце и солнцем в голове значит для меня очень многое, и это неизменно. Я прочувствовала, Винсент. Я поняла. «Всё это утешительно: видеть жизнь в ярких красках, несмотря на её неизбежные печали».
«С дружеским приветом. Всегда твой, Винсент».