– Почему Брунэт, мама? – спросила после паузы Оля, сидевшая на корточках рядом с блюдцем. Она как раз подыскивала подходящее прозвище и решила, что «брунэт» – это имя.
– Потому что чернявенький. Вот как ты. – Поглядев в недоумевающие Олины глаза, разъяснила: – Если у кого волосы тёмные, его называют брунэт. А светлые – блондин.
– Да, я знаю «блондин»…
Так и осталось за ним это прозвище: Брунэт, Бруня, Брунька, сколько ни примеривала ему Оля разные кошачьи имена.
Когда отогрелся и напился молока, котёнок прилёг на подстилку у печи и принялся энергично чесаться.
– Блохи, – бросила Фаддеевна через плечо, протирая вымытую посуду. —Искупать его надо. Давай сюда шайку…
Оля принесла со двора шайку, налила в неё из чайника кипятку и разбавила ковшиком холодной. Фаддеевна достала ветхое вафельное полотенце, сосланное в сундук на тряпки, и кусок дегтярного мыла. Когда малыша окатили тёплой водой и шёрстка облепила его тельце, он оказался худющим как щепка. Фаддеевна зацокала языком:
– Это ж надо! В чём душа-то держится…
Котёнок на удивление спокойно выдержал процедуру, попытавшись было вырваться в первую минуту, потом затих и смиренно повис в Олиных руках. Его как следует намылили и долго поливали из ковша – по дому пошёл ядрёный дегтярный дух. Оля наморщила нос, котёнок чихнул.
– Ничё-ничё, – приговаривала Фаддеевна, – терпи, казак, атаманом будешь!
Выкупанного Бруньку замотали в полотенце, потом в ватное одеяло. Он лежал в этом свёртке и благодарно тарахтел. Фаддеевна вышла выплеснуть грязную воду, вернулась со двора и, ополаскивая шайку, пробормотала себе под нос:
– Кот!.. Это хорошо, что кот… Вот же ж забота.
В первое их воскресенье, наутро после переезда, Фаддеевна, как обычно, засобиралась «в церкву», спросила и у Оли: пойдёшь? Оля в церкви никогда не была, что там делается, представляла смутно, и вообще после первой беспокойной ночи на новом месте ей хотелось тишины и покоя, привычных каких-нибудь занятий. Но мысль о том, чтобы остаться одной в этом чужом пока, незнакомом доме заставила зябко поёжиться, и она ответила: пойду.
Они долго шли по холодным, почти пустым улицам навстречу лютому степному ветру. Ветер упирался в плечи, не пускал идти дальше, и приходилось наклоняться, почти ложиться на его неумолимую струю. Иногда он внезапно опадал, отбегал за угол и поджидал за поворотом, чтобы наброситься, толкнуть в грудь ледяным кулаком, исхлестать ледяными пощёчинами, и Оле тогда было всё равно, куда идти, только бы скорее очутиться под каким-нибудь кровом, под защитой стен и дверей.
Церковь была старая и солидная, построенная на века, но с облупившейся местами штукатуркой и скрипучими деревянными полами внутри. Снаружи, где неистовствовал ветер, на фасаде была табличка: памятник архитектуры, охраняется государством, а внутри было тихо, тепло и сумеречно, сладко пахло свечным воском и старым деревом. Фаддеевна обстоятельно перекрестилась и поклонилась на пороге, пересчитала в ладони мелочь, протянула её женщине за перегородкой, та выложила несколько тоненьких свечей. Предоставленная сама себе, Оля не знала, что ей делать. Постояв у дверей, она прошла под своды, села на деревянную скамью у стены и расстегнула пальто.
Людей было не много, одни ходили от иконы к иконе – мужчины с шапками в руках, женщины, наоборот, все в платках – другие, остановясь перед образом, шептали молитвы, ставили в кандило свечку, стояли, понурив голову, как будто чего-то ждали. Оля разглядывала росписи на потолке, монументальный алтарь со множеством святых, мерцающий в полумраке тусклой позолотой, нашла глазами и Фаддеевну. Та остановилась перед распятием – Оля уже видела такое, было что-то непонятно жуткое в этой почти обнажённой фигуре, прибитой ко кресту, жуткое и в то же время странным образом утешительное, она не могла бы объяснить почему. Фаддеевна стояла перед Христом, сурово сдвинув брови и глядя куда-то сквозь стены невидящими глазами.
Потом перед алтарём началось движение, появились люди в длинных одеждах, и все, кто был в храме, как железные стружки к магниту, подались вперёд. Опомнилась и Фаддеевна – глубоко вздохнула, перекрестилась, поклонилась в пол и вместе со всеми обернулась к алтарю. Под сводами зазвучал густой голос, произносивший непонятные Оле слова. Она пыталась вслушиваться и иногда улавливала в них отголоски какого-то смысла, но чаще не понимала вовсе. От этих усилий, от долгожданного тепла и монотонного голоса её сморило, захотелось домой.
В следующее воскресенье Оля осталась дома. Быстро сделала уроки, вывесила на двор постирушку, подкинула в печку полешек и, пользуясь свободой, решила подремать на кровати. Фаддеевна таких вольностей не любила, валяться на постели среди дня считала недопустимым: кровать – чтобы спать ночью, а днём в доме и на участке всегда найдётся работа. Чувствуя приятное возбуждение от своей шалости, Оля аккуратно сняла крахмальное, тщательно выглаженное покрывало и свернулась калачиком поверх одеяла. В доме было тепло и тихо, потрескивали в печи дрова, ровно гудело пламя. В приотворённую форточку доносились мирные звуки: квохтанье соседских кур, отдалённый собачий лай, короткий звон вёдерной дуги. Кто-то перекликался от огорода в дом, слов было не разобрать, но всё вместе производило блаженную симфонию покоя и домашнего мира, которого она и не помнила в своей маленькой жизни. Так она и заснула, прислушиваясь к тишине и дожидаясь знакомого скрипа калитки, чтобы успеть быстро застелить свою кровать, спрятать следы своего непослушания.
Но Фаддеевну она всё же проспала. Проснулась от звуков стряпни – то ли упала ложка, то ли Фаддеевна постучала ею о сковородку – вздрогнула, вскинулась и… обнаружила на себе необъятный серый пуховый платок. Сразу стало жарко – от испуга, от этого мохнатого платка, от своей маленькой вины. Оля посидела на кровати, свесив ноги. На кухне зашипело, запахло жаренным на постном масле луком, захотелось есть. Что делать: она быстро заправила кровать, аккуратно повесила платок на спинку и медленно вышла на кухню.
– Аааа, проснулась! – встретила её Фаддеевна. – Хорошо. Пообедаем, будем солить капусту.
На буфете уже дожидались два белых плотных кочана, внизу стоял вёдерный бочонок, рядом, на деревянном круге лежал груз – вымытый с мылом и ошпаренный крупный булыжник.
………….
В церковь Фаддеевна больше не звала – давала поручения по дому и уходила одна. Но иногда задумчиво поглядывала на Олю, качала головой, вздыхала.
Однажды, подперев голову кулаком, глядела, как Оля делает уроки, и не спросила – вынесла приговор:
– Не нравится тебе в храме.
Оля подняла лицо от тетради, посмотрела на мать, пожала плечами.
– В школе говорят: бога нет!
Фаддеевна покачала головой, помолчала.
– Говорят, значит. Ну, а ты что?
– Я… – Она снова пожала плечами. – Я не знаю. Что такое бог? Зачем этого человека прибили на крест?.. Я не знаю, – повторила она. Фаддеевна уставилась в окно и, так как она молчала, Оля вернулась к своим задачкам. Она отвлеклась, в поисках решения заполняя черновую страницу иксами и цифрами, и когда мать заговорила снова, даже вздрогнула от неожиданности.
– Значит, Бога нет. Угу. – Фаддеевна вздохнула. – А что есть?
Оля насупила брови, пытаясь вспомнить, что говорила учительница.
– Есть человек.
– Да? А откудова он взялся?
– От обезьяны.
– Вот оно как… От обезьяны, значит. И что, вот так вдруг? Была себе обезьяна, горя не знала, а утром проснулась – человек?
Глаза матери были серьёзны, но в голосе слышался затаённый смех.
– Мы это ещё не проходили, – ответила Оля. Потом вспомнила: – Надежда Васильевна говорит: труд сделал обезьяну человеком. Древние обезьяны стали трудиться и превратились в людей. Она говорит, это э-во-люция…
– Труд. Угу. Волюция. – Мать покивала, размышляя над Олиными словами, и неожиданно спросила: – А с чего вдруг?
– Что – с чего?
– С чего это им приспичило трудиться? Обезьянам этим древним?
Оля пожала плечами.
– И где сегодня такие обезьяны, которые в людей превращаются?
Оля ничего не ответила, не знала. Только подумала: и правда, где?
Мать встала, перешла к печи и, присев, принялась шуровать в ней кочергой, выгребать золу из топки. Энергично орудуя кочергой, сказала:
– Я тебе вот что скажу, дочка. Я в школу не ходила, но голова на плечах, слава те Господи, есть. Не бывает такого, чтобы ни с того ни с сего. Без Бога там не обошлось! – и она решительно закрыла поддувало. Поднимаясь и кряхтя, добавила: – Ты, конечно, учись и никого не слушай. Выучишься, найдёшь хорошую работу. А только небесный покровитель никому ещё не помешал. Наука наукой, но кто знает…
Вскорости Фаддеевна крестила Олю, сама же была и крёстной – отец Тимофей благословил. Оля послушно приняла всё непонятное, что с ней проделывали в церкви, скорее чувствуя, чем понимая: мать плохого для неё не пожелает. После обряда батюшка спросил:
– Святое Евангелие читаете?
– Откудова, отец! – понурилась Фаддеевна. – У нас его и нету. Я грамоте только по слогам разумею, а эти нынче все – пионэры! Им не положено…
Отец Тимофей покивал, положил свою тёплую мягкую руку на Олину голову.
– Ну, ничего. На всё божья воля! На всё божья воля…
В этот день Оля была ещё тише обычного, хотя казалось, что тише уже некуда. Произошедшее произвело на неё странное действие: как если бы ей дали наполненный до краёв стакан и велели нести, не расплескав ни капли.
Когда вернулись домой, Фаддеевна торопливо скинула боты и бросилась к большой синей кастрюле, в которой с утра завела тесто. Успела: крышка уже изрядно поднялась и сдобный тёплый бок свесился через край. На краю плиты стояла сковорода с капустной начинкой и корчик с распаренными сухофруктами в сахаре.
Фаддеевна протёрла и без того чистую столешницу буфета, ловко насеяла муки, вывалила тесто и принялась месить. Оля жадно смотрела на руки матери: она ещё никогда не видела, как пекут. Тесто казалось живым. Отделив ножом кусок его, Фаддеевна взялась за скалку – пласт противился, норовил съёжиться, но она не отступала: присыпала его липкую сердцевину мукой, натирала ею скалку и продолжала разравнивать края. Когда пласт был уже достаточно большим, бережно перенесла его на противень и прошлась скалкой по краям, срезая излишки. Оля подхватила один такой комочек, помяла в руках, даже надкусила. Фаддеевна поглядела на это – лицо у неё было праздничным – вручила ей ложку и сняла крышку со сковородки.
– Выкладывай начинку.
Они напекли много всего: два больших пирога, целый таз пирожков, с капустой и сладких, несколько пышек из остатков теста. Потом натаскали воды, топили баню, парились и, разморённые и чистые, с мокрыми волосами по плечам, ужинали пирогами и чаем.
Брунька тоже не остался в стороне от гигиенических процедур – наевшись остатками молочной каши, самозабвенно вылизывал лапу с растопыренными чёрными пальцами.
Ходить в церковь Фаддеевна дочку не неволила, ни к чему это: времена безбожные, у дитя могут быть неприятности. Но совесть свою успокоила – поручила Господу! – и теперь, по воскресеньям, деловито и обстоятельно молилась о ней сама.
Наступила дружная весна. За день-другой сошли остатки снега, земля отогрелась на глубину, можно было копать огород. Под вымытыми к Пасхе окошками зазеленела рассада, а извлечённые из сундука прошлогодние Олины платья оказались малы – словом, начались весенние хлопоты. Люди повыходили из домов, у Оли появилась подружка из местных, шебутная Людка. По огородным делам и Фаддеевна перезнакомилась с соседями – перекликались через забор, обменивались новостями и советами. Иных из них зимой она встречала у колонки, с другими только здоровалась на улице или в магазине. Понемногу они с дочкой пускали корни, обрастали добром.
Уже вовсю цвели сады, когда Оля неожиданно и сильно захворала: после школы начался озноб, за столом сидела скучная, почти ничего не съела. После обеда, прибрав на столе, как обычно, разложила тетрадки и учебники. Фаддеевна поглядела тревожно, пощупала ей лоб, но ничего не сказала, ушла полоть: трава пёрла как бешеная, глушила рассаду, а времени мало – что успеешь после работы. Но земля такое дело, только подступись – одно цепляется за другое, и всё надо делать сразу. Так что опомнилась она лишь в сумерках, когда перестала отличать огурцы от крапивы. Отнесла под навес мотыгу, сполоснула руки в кадке с дождевой водой и только тогда удивилась, что в окнах темно, а ведь давно пора бы зажечь свет!
Фаддеевна охнула, бросилась в дом, повернула выключатель. Оля спала за столом, положив голову на тетради, её руки безвольно лежали на коленях. От яркого света она поморщилась, но глаз не открыла. Фаддеевна скинула галоши, подошла, положила руку дочке на лоб: он пылал. Метнулась в спальню, разобрала постель и, кое-как растормошив, уложила девочку.
Оля спала тревожно, то и дело вскакивала, бормотала про налёт и рвалась в какой-то подвал. Фаддеевна поила её водой, обтирала уксусом, укладывала обратно. В одно из таких обтираний и заметила сыпь – вот оно что! На родном хуторе докторов не было, справлялись сами как могли. В любой хате имелось несколько пучков трав на разные случаи: от жара, от поноса, от прочих хворей – их, травы, знала каждая хозяйка, собирала между делом то по краю поля, то вдоль дороги, то под забором: от сердца и отёков сушили мяту, чабрец и душицу, а ещё череду и полынь, спорыш и подорожник, это от нарывов и если маешься животом; мать-и-мачеху брали по весне от кашля, калину, схваченную морозцем, вязали в нарядные связки – от простуды. Фаддеевна вздохнула: сейчас у неё ничего этого не было, поэтому утром, кое-как напоив дочку водой, она отправилась на работу, отпроситься и посоветоваться с детдомовской фельдшерицей.
С работы её отпустили, фельдшерица даже пошла с ней, прихватив какие-то порошки – «на первое время». До конца недели Фаддеевна выходила только раз, за хлебом, бросать девочку одну опасалась: а ну как ей станет хуже, а рядом и помочь некому! – но однажды всё-таки вышла за околицу, поискать трав.
Она первый раз пошла по своей улице в сторону окраины. Идти пришлось недолго, за последним огородом начались поля, дорога сбежала под взгорок и спряталась в рощице. Сверху Фаддеевна огляделась: за рощей, которая зеленела по обеим сторонам глубокой балки, начиналось поле, по полю полз трактор, за полем виднелись дома, а прямиком за ними – та самая церковь, в которую она по воскресеньям добиралась через всё Муратово, через путя́ и улицы, сетуя, что нету дороги попрямее. Оказалось – есть! Радуясь своему открытию, она подошла к опушке, знала: то, что ей нужно, надо искать на открытом месте, на припёке. Так и оказалось. Фаддеевна собрала несколько пучков, ловко перевязала травинками и поспешила домой.
………..
Потом Фаддеевна будет рассказывать маленькой внучке, как называется какая травка, какие любит места и когда цветёт, у которой целебные цветки, а у которой корешки или стебли. Когда Маша подросла, бабка любила брать её с собой – и на базар, и в церкву, куда по хорошей погоде они ходили полем и, если было лето, собирали по дороге душистые букеты. Некоторые травы Фаддеевна брать не велела: не время ещё, надо на полной луне или, наоборот, на молодом месяце. Медленно шла по высокой траве, высматривала, срывала лист, тёрла его в пальцах, подносила к носу: а вот эту можно, она как раз набрала соки.
– Бабуля, откуда ты всё это знаешь? – спрашивала Маша, которой было известно, что в школу бабушка не ходила.
– Мне мать рассказала, а матери – ейная мать. Стало быть, моя бабка.
Маша, в отличие от Ольги, живо интересовалась травами, с удовольствием ходила с Фаддеевной за околицу и, егоза и непоседа, сразу затихала, внимая её неторопливым, с длинными паузами, рассказам. Ольга, дочь, была славная, работящая, тщательно, без понуканий училась, помогала по дому и в огороде. Но к прочим материным делам была равнодушна – смахивая пыль с образов, заваривая травы, в подробности не входила. «Чужая кровь!» – вздыхала Фаддеевна, но, перекрестясь, смирялась: девка славная, грех жаловаться! Закончив седьмой класс, Ольга поступила в почтовое училище в большом городе, в часе езды по железной дороге, потом устроилась на почту в Муратово, где и познакомилась с Петром, который служил бухгалтером. Сыграли скромную свадьбу, в свой черёд родили дочку – в общем, всё как у людей.
Но Маша, которая много часов провела с бабкой в её времянке – декретов тогда не знали, два месяца не в счёт – даром что шило в заднице, а любила воскресную службу. Ей нравился нарядный церковный алтарь, и образа в дорогих окладах, и горящие свечи; пока шла обедня, она ходила между молящимися от иконы к иконе, разглядывала, воображала всякие с ними истории. Любила густой бас священника, отца Тимофея, и хмурила бровки, слушая неуверенные женские голоса, доносившиеся с клироса: ей мучительно хотелось подтянуть, выправить мотив. Зато, когда возвращались полем домой, давала себе волю, сладко и звонко вытягивая своё «Господи, помилуй»: пела она хорошо и петь любила. Неулыбчивая Фаддеевна, слушая этот ангельский канон, украдкой улыбалась и крепче сжимала Машину ручонку.
Бывало, что Маша принималась распеваться и дома. Ольга слушала её со смесью неудовольствия и изумления, ворчала:
– Вы, мама, из неё богомолку мне сделаете. Того и гляди, в монастырь пойдёт!
Но Маша, вопреки этим шутливым материным опасениям, пошла «на инженера» и в тот же город, где училась мать.
«А лучше бы в монастырь», – горько думала теперь Маша, которая, по обычаю, пришла за утешением в церковь, оставив дочку соседке.
И ведь бабуля не ошиблась, грустно удивлялась она, стоя перед печальной, в золоте, Казанской. Когда готовилась их с Алексеем свадьба, она словно бы устранилась, ушла в молчальницы.
– Что это с бабулей? – спрашивала Маша у матери. Мать, которая не хотела думать о плохом, пожимала плечами.
– Стареет…
Но бабушкино неодобрение больно ранило Машу, можно было подумать, что она делает что-то плохое, стыдное! Может, обычное дело, ревность, размышляла она, но тут же себя одёргивала: бабушка не тот случай, у неё ничего не бывает без веских на то причин.
– Мама, а когда вы с папой женились, бабуля тоже вот так? – кивнула она за окно (Фаддеевна приходила, посидела в своём углу на диване, посмотрела телевизор, а когда стали собирать на стол, от ужина отказалась, ушла, не проронив ни слова).
Мать вздохнула, покачала головой. Слукавила:
– Да я и не помню уже, – помнила, в том-то и дело, что помнила, но дочке говорить не хотелось, материно отчуждение беспокоило и её тоже.
Машиного будущего отца, Петра, Фаддеевна приняла сдержанно, внешние проявления чувств ей вообще были не свойственны. О том, что у Ольги появился парень, уже знала – сначала догадками: по тому, как изменилась Ольгина повадка, как внимательно стала одеваться и дольше глядеться в зеркало. Задерживаться допоздна дочь себе и теперь не позволяла, но однажды, дожидаясь её к ужину, мать выглянула на улицу, увидала, как он её провожает, и осталась тихо стоять у калитки. Заметили они её не сразу. Первым увидел Петя, а Ольга проследила за его взглядом. Мать смотрела на Петра цепкими своими, светлыми глазами: экзаменовала. Петя почтительно поздоровался – она в ответ только кивнула, перевела глаза на дочь и открыла перед ней калитку.
– Ну, я пойду, – сказал Петя полувопросом. Оля беспомощно глянула через плечо, и так как ответа не последовало, он подвёл черту: – До свиданья!
– Кто таков? – спросила мать уже в доме.
– Это Петя, мама, – пролепетала Ольга.
– Петя… Что мне с того, что Петя! – ворчала мать. – Кто, говорю, таков? Чем живёт, чем на жизнь зарабатывает?
Ольга рассказала всё, что знала сама. Ожидала суровой отповеди, но Фаддеевна только и сказала:
– Ну-ну… Смотри у меня там, без шалостей! – словно дочь была маленькой.
«Кажется, пронесло!» – выдохнула она тогда. И в самом деле, мать больше у калитки не караулила, только глядела на неё украдкой и пристально, когда думала, что Ольга не видит: тревожилась. Долго тревожиться не пришлось, вскоре за ужином дочь сообщила: они с Петей решили пожениться. Мать и на этот раз только кивнула:
О проекте
О подписке