– Что, лёгкий? – спросил наблюдавший за ним Акимыч. – И прочный, заметь. А ему ведь уже лет семьдесят, никак не меньше. От отца память осталась. Он у меня тоже и плотник был, и столяр – редкий был мастер. Я до него так и не дотянулся, хоть у него и учился всему. И при этом знаешь, как моего отца в деревне звали? Аким-простофиля да Аким-увалень. Он мог последнюю рубашку с себя снять и прохожему отдать. Мог в лепёшку расшибиться и соседскую избу так расписать, что после сам диву давался. Зато в своём доме точно гость был. Для себя ничего почти не делал, разве что мать силом заставит. Кажись, и этот табурет так получился. А жалко, ей-богу, – Акимыч погладил старый отцов подарок.
– Я, Лёнь, почему говорю, что далеко мне до бати-то? Учиться у него я рано начал, с восьми лет. С четырнадцати уже в артели топором махал и всё мечтал стать хорошим мастером. А к двадцати годам был я настоящим плотником и столяром. Прислушивались ко мне, на ответственные работы приглашали, что правда, то правда. Даже и отец мною гордился. Трезвый, бывало, промолчит, а как выпьет, так и начнёт хвалиться: вот, мол, какой мастер из сына получился… Я ведь, Лёня, один у него был. Родилось ещё до меня двое ребяток, да в детстве и померли.
Слушал я отца, хоть оно и неловко вроде, и радовался. Думал, что догнал, а в чём-то и превзошёл родителя. Дурак был, одно слово. Когда ещё понял, что отец мне не чета. Я-то как всегда работал? Прежде чем за топор взяться, я в уме всё семь раз отмерю и построю. Ночами не сплю, кумекаю, как мне то-то и то-то сделать. Пока до последнего гвоздя всё не придумаю – и начинать не стану. А батя инструмент брал и сходу начинал. Легко, не задумываясь работал, по наитию. И выходила у него всегда – сказка!
– Дедушка, а что за артель? – спросил Лёнька.
– А-а, это в двадцатые годы было. Крестьянину в то время туго приходилось. Случалось, что на выращенный хлебушек и не проживёшь. Тогда, чтобы семью прокормить, сбивались такие мастера, как отец, в плотницкие артели, или бригады. И шли, как говорится, по свету, предлагали своё умение людям. В летнюю пору строили дома, амбары, ремонтировали кому чего. За любой подряд брались, лишь бы платили хорошо.
Я когда подрос, поднаторел в плотницком деле, отец и меня с собой начал брать. Первые два года я, как водится, на побегушках был, зато к шестнадцати вровень с артельщиками встал, а через несколько лет уже опыта набрался, мужики меня зауважали. Вот слушай, с чего это пошло.
Строили мы богатый дом в Перово, и я уже не меньше прочих вкалывал, а всё в подмастерьях числился. Однажды замечаю, что Федот Пантелеич, наш старшой, рубит, понимаешь, венец не так. Вернее, рубит как обычно, а я чувствую, что здесь по-другому нужно. Иначе сдвиг получится, перекосится сруб. Меня аж в жар бросило от моей догадки. Что делать? Надо бы подсказать, да, с другой стороны, как подступиться – ведь это ж мастера учить берёшься! Битый час мучился, а потом собрался с духом и выложил всё. Мужики, знамо дело, на смех подняли. А положили венец – вот он, перекос, и получился. Пантелеич выругался, но не смирился, стал по-своему переделывать. Бился-бился – ничего не выходит. Уже другие артельщики помогают – и всё без толку.
Тут и позвали меня: давай, грамотей, показывай, как надо. Сами стоят, перемигиваются… А я срубил венец, как думал, он и лёг тютелька в тютельку. После этого Пантелеич и сказал моему отцу: берём, Аким, твоего сына в артель, вырос он из подмастерьев. С тех пор зарабатывал я деньги наравне со всеми.
Видишь, Лёня, как раньше люди ремеслу учились. Никто ни с кем не цацкался. Хочешь стать мастером – гляди на старших, учись у них, никаким трудом не гнушайся. Это тебе не нынешняя система – проучился два года, хорошо ли, плохо, научился чему или нет – тебе всё одно разряд. А в артели ты за одни харчи на побегушках мог несколько сезонов пробегать…
– Самовар поспел, – заглянула в комнату бабка Пелагея.
Из кухни, где они чаёвничали, одно окно выходило в сад, и там Лёньке открылось такое, что он сразу позабыл про пирог и сладкие ватрушки. Прямо в саду у Акимыча в пологих бережках лежал настоящий пруд, и маленький ладный домик нависал над ним.
– Что это?
– Где? – спросила бабка Пелагея. – Куры, что ль, в огород зашли?
– Там домик над водой…
– Э-э, – разочаровалась Пелагея Кузьминична, а дед наоборот оживился.
– Дачка моя, – с удовольствием ответил он, обернувшись к окну. – В принципе дачкой я её так, для себя окрестил, а вообще мастерская у меня там. Вот попьём чай…
– А я уже! – Лёнька поспешно отодвинул в сторону недопитый чай. – Спасибо!
Бабка Пелагея посмотрела на него осуждающе:
– Поди, не убежит никуда ваша дача! Поел бы по-людски…
Но Лёнька уже тянул Акимыча за рукав. Пелагея Кузьминична осталась в кухне одна.
Подойдя к пруду, мальчик увидел, что воды в нём немного и чудесный домик висит над пустотой.
– Лето нынче сухое – обмелел пруд, – объяснил Акимыч. – А так он что надо. В нём даже карась водится. Не веришь? Карась – рыба неприхотливая, в ил забьётся – ему и вовсе воды не надо. А тут дно илистое.
– А почему у вас в саду пруд? У бабушки нету.
– Да это я сам вырыл, ещё до войны, чтобы огороду и саду помочь. Пруд в сырое лето лишнюю воду забирает, а в сухое, как нынешний год, подпаивает землю. Жаль, сейчас на исходе его силы. А бог даст, принесёт в Пески дождичек, тогда и пруд оживёт, и карасю будет приволье.
– Дедушка, а дом над прудом для красоты?
– Для красоты? – не сразу уловил Акимыч. – А ведь ты, Лёня, первый так сказал. Обычно как судят: непрактично, хлопотно было строить, быстро сгниёт… Но ты правильно заметил: получилось как на картине. А летом по вечерам ещё и музыка у меня тут. Я порой заработаюсь допоздна, домой идти – только бабку тревожить. И остаюсь до утра на дачке. Слушаю лягушачьи концерты.
– У нас их тоже слышно, но тихо, – вспомнил Ленька.
– Это совсем другое, – убеждённо сказал Акимыч. – Я когда здесь слушаю, прямо в серёдке ихнего хора сижу, как на концерте в зале. А издали слушать – всё одно что по радио. Приходи сегодня вечером, сам услышишь.
– Сегодня не могу, – Лёнька вспомнил про посиделки домовых и ощутил радостное волнение.
…Они зашли в мастерскую, маленькую и в самом деле, как дачка. Окна в ней были закрыты ставнями, и Лёнька, распахнув створки, выглянул наружу. С высоты пруд, обрамлённый с одной стороны деревьями, а с другой изгородью, казался глубже и значительней.
Дед Фёдор подошёл к окну.
– По правде говоря, дачка над прудом с Пелагеиной руки появилась. Я когда строить её решил, земли свободной уже не было. Пелагея ультиматум поставила: строй где хошь, хоть над прудом. Ну и не стал я с ней за грядки воевать. Подумал-покумекал и взялся над прудом строить. А что, нравится моя столярня?
– Угу… А окна от воров закрыты?
Акимыч хмыкнул:
– В наших краях какие воры! Тут и собак-то никто не держит. Нет, это я своим друзьям отдыхать даю. Ну чего опять удивляешься, вон их сколько, – Акимыч кивнул на стены, где стояли и висели его рабочие инструменты: рубанки, фуганки, ножовки, стамески… «Зачем так много? – подумал Лёнька, оглядывая армию дедовых помощников. – И одинаковых полно…»
Дед Фёдор угадал мысли мальчика.
– Чтобы столярничать, Лёня, много чего надо. А для тонкой работы и подавно требуется хороший инструмент. Мне какой по наследству достался, какой сам покупал. Потом вижу: не то, другой нужен. А где его взять? Начал я тогда сам делать и собрал целую коллекцию. Смотри, – Акимыч снял со стены самый неказистый инструмент, – этим рубанком мой отец строгал. Он у меня уже давно на заслуженном отдыхе. Так изредка пройдусь по досочке, чтобы порадовать старичка. А этот топор и вовсе от деда, но до сих пор верой и правдой служит. Теперешние топоры иной раз от крепкого сучка тупятся, а мой ветеран гвозди рубит – и ни одной зазубринки, – Акимыч любовно погладил потемневшее топорище. – Он ведь понимает, Лёня, что мы с тобой о нём говорим. И чувствует всё, прямо как человек. Попробуй-ка поругай его зазря, а то ещё хуже – швырни в грязь по нерадивости. Разобидится так, что потом всё бревно тебе испортит. Или поранит даже. Эта повадка каждому ремесленнику известна…
Прочие вещи, если обратишь внимание, так же себя ведут. К примеру, один человек ботинки годами носит, а на другом они за неделю сгорают. Первый-то их любит, бережёт, а другой таскает так, без внимания, без благодарности. От этого и умирает обувь раньше срока.
Вот видишь табурет? С ним тоже была история, в ту пору ещё, как началось бегство из Песков. Иду я под вечер, уже смеркается, и вдруг слышу: кто-то плачет тоненько да горько. Как будто дитя заблудилось в кустах. Я подошёл, кусты раздвинул, а там этот табурет. Ножка у него одна сломана, и сам недюжий уже. По мирским меркам, конечно, одна ему дорога – в печку. Видать, уезжали из Песков, а его брать не захотели, было от чего плакать…
Взял я его с собой, принёс сюда, разглядел получше. Эх, думаю, бедняга, ну-ка попробую тебе помочь. И до полуночи я, Лёнь, его ремонтировал. Зато какой друг сердечный с тех пор у меня появился! Теперь как устану или спина разболится, просто сажусь на этот табурет. И всё, и любую боль как рукой снимает. Вот какой у меня доктор! Ну-ка посиди на нём маленько, а я тебе кой-чего покажу.
Акимыч достал из-за маленькой печурки обтёсанное полено и, подойдя к токарному станку, закрепил на нём заготовку. Он подкрутил, подвинтил что-то, загородил полено железной планкой и снял со стены несколько стамесок. Потом снова приступил к станку, и тот, ухнув, стал набирать обороты. Чем быстрее нажимал Акимыч ногой на планку-педаль, тем стремительней крутилось полено, превратившись наконец в гудящий волчок.
Дед Фёдор выбрал одну из стамесок, приложил её к железной планке, и с полена полилась на пол янтарная стружка.
Лёнька соскользнул с табурета и подошёл ближе, а волчок после нескольких проходок по нему стамеской сделался круглым и ровным. Уже казалось, что он не крутится, а неподвижно висит в воздухе, хотя весь механизм скрипел и работал, а самое большое колесо вертелось быстро, как пропеллер.
– Грубую обработку прошли, – сказал Акимыч то ли себе, то ли Лёньке. – Теперь возьмём другую стамесочку.
Она врезалась в деревянный волчок, и тот постепенно стал обретать фигурную форму. Трудно было отвести взгляд от этого превращения, и Лёнька смотрел и смотрел, а под ноги ему стелился пахнущий смолой светло-жёлтый серпантин.
Закончив последнюю операцию, Акимыч освободил из станка то, что ещё недавно было простой деревяшкой, и обтёр его стружкой.
– Что это? – спросил мальчик, рассматривая новоявленную фигуру.
– Это для будущей этажерки деталь, – дед открыл какой-то ящик, и Лёнька увидел в нём уже немало таких же точёных фигур. – Племяннику своему из Харина подарок готовлю, ему на днях пятьдесят стукнет…
…Солнце стояло ещё высоко в небе, но природа уж переводила дыхание от послеобеденной жары, и деревья мягко шумели, отгоняя тяжёлую дремоту. Лёнька не ушёл бы от деда Фёдора дотемна, но появилась бабушка и увела «хлопотного гостя» домой. Мальчик не обиделся и не расстроился, он был в том состоянии духа, для которого не существует ничего плохого в целом мире. Лёнька уже хорошо знал эти внезапные приливы счастья, глубокого и беспричинного. «Здесь, в деревне, каждый день не похож на другие, – думал он. – И всё время интересно. А если тут жить всегда, то проживёшь много-много удивительных дней…»
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке