Однако совсем близко подойти не удалось. Возле дверей поклонники столпились так плотно, что для прохода вперед их пришлось бы расталкивать. Не комильфо. Поэтому Вера встала в сторонке, надеясь рассмотреть Мирского, когда он станет проходить мимо нее. Не с какой-то целью, а просто из любопытства – ну-ка, что это за птица такая? Стихи, которые только что прозвучали от двери, Веру не впечатлили. Более того, они ей не понравились. Чепуха какая-то, но с претензией – застеколье мое зазеркальное, зазеркалье мое застекольное… И рифмовать «калачики» с «околачиваться» настоящий поэт не станет. Недостойно таланта, слишком просто, как-то по-гимназически. Гумилев или Северянин никогда бы себе такого не позволили, а если бы и промелькнуло ненароком, то на публике ни за что бы читать не стали.
Остановилась Вера удачно – не прошло и минуты, как мимо нее прошла Вильгельмина Александровна, ведущая под руку (видимо, то была ее обычная манера) толстого, багроволицего, одышливого, довольно-таки неряшливо одетого мужчину лет сорока, а может даже, и пятидесяти. Старый гриб, мелькнуло в Вериной голове нелестное. Она было устыдилась, потому что не стоит судить о человеке по внешности, но тотчас же перестала стыдиться, заметив про себя, что внешность внешностью, а аккуратность аккуратностью. Всегда можно хотя бы причесаться, галстук поправить, да по пиджаку щеткой пройтись, а то плечи словно инеем припорошило – столько на них перхоти. Ладно, можно и не причесываться, если хочется недвусмысленно намекнуть на свое презрение к условностям, но тогда надо постараться, чтобы взлохмаченность выглядела поэтично, романтично, а не абы как. Творческий беспорядок заметно отличается от беспорядка обычного.
Вопреки ожиданиям Веры, Вильгельмина Александровна не повела Мирского к устроенной в углу сцене. Расточая налево и направо улыбки (спутник ее смотрел прямо перед собой и не улыбался), она увлекла его в сторону, туда, где за колонной, увитой гипсовой виноградной лозой, пряталась неприметная дверь.
Оживление схлынуло, публика снова рассредоточилась по зале. Вера подумала, что она уже достаточно освоилась и ей пора бы уже заняться делом – пройтись между людьми, запоминая лица (память на лица, как и на все остальное, была у нее замечательной) и заводя новые знакомства. Под руку (в прямом смысле слова) подвернулся композитор Мейснер, взъерошенность которого приятно контрастировала с лохматостью Мирского. Непорядок на курчавой голове Мейснера был ровно таким, чтобы наводить на мысли о творческих поисках. В сочетании с черным фраком и белой шелковой бабочкой встрепанные кудри смотрелись превосходно, особенно в профиль. Профиль у Мейснера был выразительным: высокий лоб, крупный нос с небольшой горбинкой, резко очерченный подбородок – хоть на монетах чекань. И, что самое главное, встретившись взглядом с Верой, Мейснер оживился, сам устремился к ней и сам заговорил. Удачно получилось, Вере не пришлось навязываться и искать повод для беседы. Впрочем, зачем искать? Начинай говорить о поэзии, не ошибешься.
– Ах, скажите мне, Вера Владимировна, почему, почему Николай Павлович не пишет романсов?! – трагическим тоном спросил Мейснер. – Ну почему?!
Спросил громко, явно рисуясь перед окружающими. Разве что руки заламывать не стал, но тонкими своими пальцами хрустнул. «Руки пианиста, – уважительно отметила про себя Вера. – Такими хочешь Листа играй, хочешь – Шопена».
Шопен, романтический поляк с душой француза, был любимым ее композитором.
– Наверное, ему некогда? – предположила Вера и, понизив голос, шепнула: – Я не Владимировна, а Васильевна, но лучше зовите меня Верой.
– Прошу прощения, Вера, – так же тихо ответил Мейснер. – И вы меня тогда зовите просто Львом…
Вера подавила улыбку. На грозного царя зверей щуплый сутуловатый Мейснер не походил совершенно. Надо же такому случиться, чтобы имя совершенно не шло человеку. Вот покойный писатель Толстой, тот был настоящий лев, пусть даже и с бородой вместо гривы.
– Но почему же некогда?! – Мейснер снова заговорил громко. – Он просто не хочет! Не хочет делить свою славу ни с кем, даже с самым талантливым композитором современности!
Вера сильно сомневалась, что человек, рифмующий «калачиком» с «околачиваться» может написать хороший романс. Романсы при их кажущейся простоте – жанр очень сложный. Все простое, если вдуматься, на самом деле сложно. Романсы должны легко петься, не менее легко запоминаться, чтобы их чаще пели, а главное, романсы должны брать за душу, задевать внутри самые чувствительные струны. Простые слова, простая музыка, но стоит только услышать «отцвели уж давно хризантемы в саду» или «вам не понять моей печали», как тотчас же на глаза наворачиваются слезы. А вспомнишь про «застеколье мое зазеркальное» (вот ведь привязалось), и хочется не поднимать очи карие, а уши заткнуть.
– Как жаль! – Вера улыбнулась таинственно и вместе с тем загадочно. – Но ведь самый талантливый композитор современности не останется без внимания поэтов? Не так ли? Вам, должно быть, многие докучают просьбами их стихи на музыку положить?
Лесть была не просто грубой, а какой-то такой, что и слова-то подходящего для нее подобрать невозможно, но Вера интуитивно почувствовала, что Мейснеру сейчас нужно что-то подобное, решила сделать ему приятное и не ошиблась. Мейснер просиял, расправил узкие плечи, даже ростом немного выше стал и с горделивой снисходительностью ответил:
– Ах, Вера, сердцу ведь не прикажешь. Мне хочется писать музыку только для Мирского, потому что он мой любимый поэт. А у вас есть любимый поэт? Такой, чтобы с его стихами вы засыпали и просыпались?
– Есть, только я не хочу называть его имя, – уклончиво ответила Вера.
Врать не хотелось, а обсуждать, чем Мирской лучше остальных поэтов, не хотелось еще больше.
– Давайте немного пройдемся, – сказала Вера, беря Мейснера под руку. – Стояние на месте меня утомляет. Странно, что здесь нет ни кресел, ни стульев…
– Так захотела хозяйка, – улыбнулся Мейснер. – Она любит движение, жизнь, бурление страстей. Впрочем, несколько диванов стоит в вестибюле и, если ожидается чье-то длинное выступление, перед сценой расставляют стулья. Например, когда поет Крутицкий… Вы любите Крутицкого, Плачущего Арлекина?
– Слышала о нем, но никогда не слышала его пения, – ответила Вера.
Плачущий Арлекин объявился в Москве совсем недавно, но уже успел прославиться. Говорили, что он приехал из Киева, где тоже пел, но не столь успешно. Нравился Крутицкий далеко не всем. Владимир отозвался о нем кратко: «Совсем не Шаляпин». Примерно так же отзывалась о Крутицком тетя Лена. «Одного желания петь мало, нужен еще и талант», – говорила она. А вот сестра Веры Наденька говорила, что Крутицкий «душка и чудо». И не признавалась, плутовка, где она его видела, ведь гимназисткам запрещено без особого на то позволения посещать публичные собрания, балы, маскарады, театры, концерты, ходить по клубам и ресторанам. Впрочем, достаточно вспомнить, сколько раз сама Вера нарушала этот запрет.
– Вы многое потеряли, Вера, но эту потерю легко восполнить! Крутицкий – это нечто! Новая струя в певческом искусстве! Он создал свой особый жанр. Каждая его песня – маленький спектакль, его арлекинады – миниатюра для одного актера…
С полчаса, не меньше, они ходили по зале, разговаривая об искусстве. По поведению Мейснера, по взглядам, которые он время от времени бросал на Веру, по тому, как он ей улыбался и в особенности по комплиментам, которыми он, осмелев, начал перемежать каждую фразу, нетрудно было сделать вывод о том, что Вера ему нравится. Веру это обстоятельство порадовало. Порадовало не потому, что ей понравился Мейснер (разве что только как собеседник, не более), а исходя из пользы для дела. Поклонник из числа завсегдатаев – это очень удобно. Поможет поскорее освоиться, да и частые посещения будут выглядеть естественно. Надо только самой рассказать Владимиру про нового знакомого и подчеркнуть при этом, что кроме любви к искусству их ничего более не связывает. Вдруг Цалле наябедничает, если не она, так кто-то еще. Муж должен быть подготовлен к новостям о похождениях его жены.
Вдобавок Мейснер идеально подходил для легкого флирта. Сразу видно, что он человек воспитанный, деликатный, не склонный к крайностям. Такого, если он зарвется, можно осадить одним словом, к действиям прибегать не придется. Приятно иметь дело с воспитанными людьми. Вера поежилась, вспомнив наглого майора Спаннокки[19].
За разговором они не заметили, как в зале появился Мирской-Белобородько. Только услышав голос, перестали обсуждать новомодный танец танго (Вера дома немного упражнялась перед зеркалом, но без партнера ничего толком не выходило, танго в одиночку не освоишь) и подошли поближе к сцене.
Снова стал стар я, старее своих грехов,
Речи людские читаю, как книгу в сердцах.
Тысячелетний опыт – вот имя моих оков,
Любые живые звуки теряются в темных сенцах…
От скуки Веру спасало рассматривание окружавших ее людей, среди которых неожиданно нашелся один знакомый – Эрнест Карлович Нирензее – архитектор, домовладелец, в том числе владевший и домом на Пятницкой, в котором жили Вера с мужем. Нирензее был клиентом Владимира и оттого сдавал им квартиру на хороших, выгодных условиях. «Что он здесь делает? – удивилась Вера, обменявшись кивками с Нирензее. – Ах да, он же тоже автомобилист…»
Судя по скучающему виду Нирензее, стихи Мирского ему тоже не нравились. Эрнест Карлович был не один, а с какой-то миловидной брюнеткой, увешанной бриллиантами, словно рождественская елка игрушками. Нечто вроде диадемы на голове, по пять каратов в каждом ухе, ожерелье, крупная брошь в виде раскрывшегося цветка, обилие колец и браслетов.
– Вы не знаете, кто эта дама в синем платье, что стоит справа от вас? – шепотом поинтересовалась у Мейснера Вера.
– Эмилия Хагельстрем, глава Московского отделения Российской лиги равноправия женщин.
Мейснер едва заметно поморщился, давая понять, что эта особа ему не по душе, но более ничего не добавил. А может, просто не успел добавить, потому что в этот момент Мирской закончил читать, и все, даже откровенно скучавший Нирнезее, принялись аплодировать. Поаплодировала и Вера, чтобы не выделяться из толпы, да и вообще неудобно не похлопать хотя бы немного, человек все-таки старался, сочинял, декламировал.
– Шампанского! – раздался чей-то голос.
– Да, где же шампанское? – подхватил другой.
– Меня восхищает щедрость нашей хозяйки, – сказала Вера. – Два раза на неделе угощать столько человек…
Восхитилась она с далеко идущими намерениями – захотела перевести разговор на салон, узнать имена завсегдатаев, собрать как можно больше сведений, которые потом смогут ей пригодиться.
– Вильгельмина Александровна – человек удивительной, просто неимоверной щедрости, – с готовностью поддакнул Мейснер. – Но по установившейся само собой традиции здесь не принято нахлебничать. Ежемесячно каждый из нас жертвует посильную для него сумму на нужды салона. Кто сколько может. Такие люди, как я, отделываются десятью или двадцатью рублями, а господин Шершнев, должно быть, опускает в ящик несколько сотен. Это происходит негласно, само собой…
– В ящик? – удивленно переспросила Вера.
– В ящик, – подтвердил Мейснер. – Разве вы не заметили возле гардероба большой деревянный ящик с прорезью на крышке, вроде тех, что стоят на почтамтах, только красивее, с узорчатой резьбой? Туда мы и кладем нашу лепту…
Ящик Вера заметила краем глаза, но о предназначении его не задумалась, не до того ей было. А, оказывается, вон оно как. В такой ящик, кроме кредитных билетов, можно и письмо тайное опустить. Удобно…
Незаметно для себя самой Вера начала думать как контрразведчик. Или разведчик – суть едино. То были самые истоки того профессионализма, который года через четыре заставлял уважительно кивать головами – надо же, такая юная, а умеет.
Но до этого было еще далеко. Целых четыре года и множество самых разнообразных событий…
Официанты начали подносить гостям шампанское. Вера не захотела, хватило с нее и токайского (в суете многолюдья она даже не помнила, где оставила пустой бокал, не иначе кто-то из официантов забрал). Мейснер же взял с подноса приземистый бокал и влился в хор славящих голосов со своим «Браво!».
– Друзья мои, в сей славный час, я с вами пью, я пью за вас! – провозгласил Мирской-Белобородько.
– Ура! Ура поэзии! – ответил нестройный хор голосов.
«На сегодня с меня достаточно», – подумала Вера. Она уже собралась сказать Мейснеру, что ей пора уезжать, как вдруг послышался звон бьющегося стекла, наложившийся на глухой звук, словно уронили что-то тяжелое, и тотчас же несколько человек закричали на разные лады – от басовитого «Что такое?» до пронзительного визга. Публика подалась вперед, затем отхлынула назад. Вера протиснулась ближе к сцене, но не поняла, что случилось, пока мимо нее несколько мужчин не пронесли на руках безвольно-неподвижного Мирского-Белобородько. Вере бросилась в глаза синюшность его лица, которое совсем недавно было багрово-красным. И еще обратила на себя внимание улыбка, застывшая на лице поэта. Она была какой-то нехорошей, болезненной, страдальческой, даже скорее не улыбкой, а оскалом.
– Что такое? Неужели умер? – волновались гости, следуя за теми, кто нес тело.
Вера поискала глазами Вильгельмину Александровну, но нигде ее не увидела. Из залы они с Мейснером вышли в числе последних. В вестибюле, который был гораздо меньше залы, яблоку негде было упасть, но стоило только кому-то громко объявить о том, что Николай Павлович мертв, как началось подлинное бегство, какой-то стремительный, скоропалительный исход. Получив верхнюю одежду в гардеробе, люди не желали задержаться для того, чтобы надеть ее – хватали в охапку и торопились выйти на улицу. Возле дивана, на котором лежал покойник, вдруг появились Цалле и фон Римша, но их сразу же заслонили чьи-то спины. Не все спешили уйти, человек пятнадцать, среди которых Вера увидела князя Чишавадзе и репортера Вшивикова, собрались вокруг умершего и негромко переговаривались.
– Пойдемте, пойдемте же скорее! – торопил Веру Мейснер, явно попав под общее настроение.
Вере совсем не хотелось задерживаться возле покойника, но ее удивила та скоропалительность, с которой подавляющее большинство гостей торопились покинуть «Альпийскую розу». Что за исход? Что за паническое бегство? Разве не эти люди только что восхищались стихами Мирского и аплодировали ему? Неужели их не волнует то, что произошло с их кумиром? Или здесь собрались люди, для которых важнее всего не оказаться замешанными в скандале и не иметь дела с полицией? «Боже мой! – ужаснулась Вера. – Здесь же было не менее семидесяти, а то и ста человек! Неужели все они германские шпионы? И Мейснер тоже?»
– Такое же лицо было у моего дяди Владимира Андреевича, когда его хватил удар, – донесся до Веры зычный женский голос. – Так же вот, в одночасье, сигару после обеда выкурить не успел…
Стоявшие возле покойника расступились, пропуская Эмилию Хагельстрем и Эрнеста Карловича Нирензее.
Вера задержалась для того, чтобы надеть свое пальто и посмотреться в зеркало. Не хватало еще одеваться на ходу! Мейснер, накинувший свое английское пальто из гладкого драпа на плечи, не продевая рук в рукава, от нетерпения начал пританцовывать на месте и все твердил:
– Скорее! Скорее! Пойдемте же!
По Софийке растянулась длинная цепочка желающих уехать на извозчике. Трезво оценив шансы, Вера решила выйти по Неглинной к Кузнецкому мосту, где вдоль фасада пассажа Солодникова всегда стояли извозчики. Она ожидала, что Мейснер проводит ее, но тот, пробормотав нечто невнятное про какие-то срочные дела, нахлобучил пониже касторовую шляпу и свернул, нет, не свернул, а шмыгнул в первую попавшуюся подворотню. Сначала Вера удивилась такому поведению своего доселе галантного кавалера, а потом вспомнила, с какой грустью говорил он: «Такие люди, как я, отделываются десятью или двадцатью рублями», – и поняла, что у него вполне могло не оказаться лишнего рубля для того, чтобы довезти Веру до дома. И фрак вполне мог оказаться взятым напрокат, и пальто тоже. Разные бывают у людей обстоятельства…
В голове крутилась невесть откуда взявшаяся фраза, вроде бы услышанная в каком-то спектакле – «цикуты кубок смертный». Кто там травился цикутой? Сократ? Гимназический преподаватель естествознания Мациевский рассказывал, что ядовитый корень цикуты похож на морковку. Или на редьку? Ох, какая только чушь не лезет в голову! При чем тут морковка, если покойник пил шампанское?
О проекте
О подписке