«Известно, что во время стрельбы в председателя совета министров П.А.Столыпина он стоял, опершись о барьер оркестра. Одной из пуль, выпущенных убийцей, был ранен в ногу концертмейстер оркестра Гербер. В настоящее время Гербер предъявил иск к киевской охране. Сумма иска составляет 20 тыс. рублей. В своем иске Гербер указывает, что он не только лишился заработка на время лечения, растянувшееся на три месяца, но и поныне по временам испытывает недомогание, мешающее ему работать».
Газета «Московские вести», 5 апреля 1912 года
Немысский нисколько не преувеличил – в «Альпийской розе» впечатляло все – и фасад, сразу же навевавший мысли о Ренессансе, и вестибюль, который зеркала на стенах и потолке делали поистине огромным, и все это обилие лепного декора и колонн… А швейцар у входа? Переодеть его из бутылочного цвета ливреи в мундир действительного тайного советника[13], так никто бы не усомнился, что перед ним настоящий советник, потому что выражение лица соответствующее – умное, властное и вместе с тем приветливое. Никакого угодничества с раболепием, большего достоинства у швейцаров Вера никогда не встречала.
«Все ясно, – подумала она, улыбаясь швейцару, – если здесь шпионское логово, то на входе непременно должен стоять доверенный человек, непременно из офицеров, чтобы наблюдать за обстановкой, отделять своих от чужих и обеспечивать спокойствие. Это он с виду швейцар, а на самом деле, небось, капитан германского генштаба. А то и майор…»
На Веру швейцар смотрел благосклонно. Сдержанно поклонился, сделал приглашающий жест рукой, проходите, мол, и сказал, указывая на распахнутую двустворчатую дверь, находившуюся справа от широкой мраморной лестницы:
– Рад вас видеть, сударыня. Пожалуйте вон туда.
«Разве мы знакомы?» – едва не сорвалось с языка у взволнованной Веры, но она вовремя поняла, что это просто такая приветственная фраза, не более того.
– Я в салон, – на всякий случай уточнила Вера.
Швейцар молча кивнул, давая понять, что именно в салон он Веру и отправил.
Сдав в гардероб свое модное, утепленное ватином, вельветовое пальто цвета мордоре[14], Вера глянула на свое отражение в зеркалах и порадовалась тому, как сидит на ней новое платье-«принцесса», сшитое совсем недавно, в прошлом месяце, к Пасхе. Портниха «обновила» классический фасон косым срезом подола и пустила по вороту и подолу черные кружева, замечательно смотревшиеся на устрично-розовом атласе. Наряд дополняли только-только начавшая входить в моду шляпка-клош[15] (Аста Нильсен щеголяла в такой на экране) и черный кружевной шарф, наброшенный на плечи вроде шали. Замечательно получилось – роскошно, но утонченно и немного загадочно. То, что уместно в салоне, где собираются поэты с музыкантами.
Не успела Вера войти в гостеприимно распахнутые двери, как к ней подошла улыбающаяся дама в строгом черном платье, совершенно не вязавшемся ни с улыбкой, ни с взглядом, который так и хотелось назвать «лучезарным» или хотя бы «сияющим». Дама была красивой, не очень молодой, но из тех, про кого принято говорить «хорошо сохранилась». Если бы не шея (а что выдает возраст сильнее, чем шея или руки?), то ей можно было бы дать тридцать с небольшим. Высокая, но не толстая, нерасплывшаяся, правда в кости немного широка.
– Каждое новое лицо несказанно меня радует! – проворковала дама, глядя на Веру с такой приязнью, словно она была ее дочерью, потерявшейся в младенчестве и только сейчас нашедшейся. – Кто вы, прекрасная незнакомка?
Сверкнули глаза, сверкнули бриллианты в ушах, сверкнули жемчужные зубы. Вера догадалась, почему столь «блистательная» (другого слова и не подобрать) особа надела простое, скромное, едва ли не траурное платье. Фон должен подчеркивать, а не затмевать. И потом в большой зале, кажется, не было другой женщины в черном. Оригинально и с претензией.
– Я – Вера Холодная! – представилась Вера. – А вы, должно быть, Вильгельмина Александровна?
Впервые в жизни Вера не стала добавлять, что она супруга адвоката Владимира Холодного. Непонятно почему, но так ей захотелось.
– Да, я – Вильгельмина Александровна Цалле, – с достоинством подтвердила дама и церемонно осведомилась: – А можно ли узнать ваше отчество?
– Васильевна, но можно обойтись и без него, – смело заявила Вера, входя в роль совершенной émancipée[16]. – Я, знаете ли, предпочитаю простоту и свободу.
А кем еще выставляться, если явилась одна, без мужа? Только émancipée.
– Я тоже придерживаюсь тех же правил, – заявила Цалле, беря Веру под руку. – Обожаю простоту, вы сами увидите, как у меня все просто. Чопорность на втором этаже, а здесь, на первом, все иначе. Но – без развязности и амикошонства. Мера! Мера! Во всем должна быть мера…
Она повела Веру по зале, роскошью не уступавшей вестибюлю, разве что зеркал здесь не было. Но зато лепнины на потолках и прочих украшений было больше. Если вестибюль, при всей его избыточной зеркальной пышности, нельзя было назвать безвкусным, то к зале это определение так и напрашивалось.
В дальнем правом углу было устроено нечто вроде сцены – невысокий подиум, на котором стояли рояль и высокий напольный пюпитр из красного дерева. Вдоль левой стены протянулись столы с угощением (довольно скромным, как заметила Вера: нанизанные на деревянные шпажки канапе, какие-то печенья, фрукты). Впрочем, на закуски почти никто из собравшихся не обращал внимания. Жующих Вере почти не попадалось, а вот бокалы и фужеры с напитками были почти у всех. Напитки разносили официанты в белоснежных костюмах. Вера отметила про себя странность – немецкий, европейский, ресторан, а официанты в белом, как в купеческих трактирах.
– У меня гостям предоставлена полная свобода, – ворковала Цалле, кивая на ходу направо и налево. – Сейчас я вас познакомлю кое с кем, а затем оставлю. Но ни в коем случае не уходите рано, умоляю вас, потому что сегодня я приготовила восхитительный сюрприз! Ладно, так уж и быть – вам скажу прямо сейчас, чтобы вы не мучились неведением! Я пригласила самого Мирского-Белобородько! Если бы вы только знали, чего мне стоило уговорить его изменить на один вечер своей любимой «Мозаике». Вы, конечно же, любите Мирского? По глазам вижу, что любите!
Было очень стыдно признаваться в том, что не знаешь стихов Мирского-Белобородько, только фамилию его мельком слышала и запомнила лишь потому, что она похожа на Кушелёва-Безбородко[17]. Поэтому Вера поспешно кивнула, а затем восторженно закатила глаза, давая понять, что она без ума от этих никогда ею не слышанных и не читанных стихов.
– Вам у меня непременно понравится! – обнадежила Цалле. – Сейчас я познакомлю вас с интересными людьми!
Подбор «интересных людей» сильно удивил Веру. В первую очередь тем, что по-настоящему интересным оказался всего один человек, а во вторую – тем, что из шестерых интересных людей пятеро были мужчинами. Логичнее было бы ожидать, что хозяйка салона введет ее в женский круг, но, видимо, у госпожи Цалле были свои резоны. Или она попросту перезнакомила Веру с первыми же попавшимися людьми и упорхнула к другим гостям.
Упорхнула, именно упорхнула. При всей своей тяжеловесности двигалась Вильгельмина Александровна очень легко, порхала бабочкой. Движения ее были грациозными и энергичными, что и создавало впечатление легкости.
Актриса Ариадна Бельская-Белогорская Вере совсем не понравилась – больно уж манерная, и глаза злые, колючие. Одна только фамилия Бельская-Белогорская говорит о многом. Ясно же, что это не настоящая фамилия, а сценический псевдоним, похожий на княжескую фамилию Белосельских-Белозерских. «Не иначе как нашу Ариадну на самом деле зовут Марфой, и настоящая фамилия у нее самая прозаическая – Сидорова или Уткина», – неприязненно подумала Вера, задетая высокомерной холодностью актрисы. Вера если и ошиблась, то ненамного. По паспорту Бельская-Белогорская звалась Евдокией Ефремовой, крестьянкой Яранского уезда Вятской губернии.
Густава фон Римшу, про которого упоминал Немысский, Цалле представила как «доброго кудесника», без которого она не мыслила себе своей жизни. Римша растянул в неприятной улыбке тонкие бескровные губы и сказал, что «добрейшая Вильгельмина Александровна» ему льстит. «Такому захочешь польстить, да не получится», – неприязненно подумала Вера, которой длинный, худой, белесый Римша напомнил червяка. Впечатление дополнялось тем, что он то и дело передергивал плечами, будто извивался. Неприятный человек.
Взъерошенный композитор Мейснер, похожий на суетливого воробья, произвел на Веру более благоприятное впечатление. Но сразу же его испортил каким-то неимоверно цветистым и не менее пошлым комплиментом, который даже не довел до конца, потому что поймал за лацкан форменного сюртука (поймал в прямом смысле этого слова – вцепился пальцами) какого-то господина из судейских и завел с ним разговор.
– Хорохорится, но беден как церковная мышь, – шепнула Вере на ушко Вильгельмина Александровна, и эти слова прозвучали чем-то вроде предостережения – не питайте надежд, милочка.
Как будто Вера питала какие-то надежды. Но приходилось изображать из себя восторженную простушку. Только бы не переусердствовать, только бы не переборщить… Но вроде как получалось неплохо. Во всяком случае, Вильгельмина Александровна оставалась все такой же радушной.
– Вы знаете, что нынче все, в том числе и синематографические фирмы, деятельно готовятся к августовским торжествам по случаю восемьсот двенадцатого года? – спрашивала она так доверительно, словно Вера уже успела признаться ей в своей любви к синематографу (нет, поистине в этой женщине было что-то колдовское!). – Ханжонков и Паттэ готовят к юбилею нечто невероятное. Вы знакомы с Ханжонковым? Он бывает у меня, но не так часто, как хотелось бы… Говорят, что он снял какую-то поистине грандиозную сцену отступления Наполеона из Москвы с участием гренадеров Астраханского полка. Полковник Добрышин жаловался мне… Вы не знакомы с Филиппом Николаевичем? Он бывает у меня только по четвергам, по субботам у него преферанс в Английском клубе. Часу до двенадцатого, а то и позже… А вот и его верный друг и партнер князь Чишавадзе! Рада вас видеть, князь!
Князь Чишавадзе понравился Вере даже меньше, чем фон Римша. Лощеный самонадеянный хлыщ с наглыми влажными глазами. Руку целовал так долго, что Вере пришлось ее отдернуть. Глазами ел, улыбался во все тридцать два (или сколько их там?) зуба, усы подкручивал, ресницами пышными взмахивал. Короче говоря, обольщал, как мог, но Вера к щедрым авансам осталась равнодушна. Вильгельмина Александровна это сразу же поняла и задерживаться возле князя не стала, повела Веру дальше. Познакомила с невзрачным улыбчивым газетным репортером по фамилии Вшивиков (люстриновый пиджак его лоснился на рукавах, и вообще Вшивиков выглядел каким-то затасканным), а затем познакомила Веру с промышленником Шершневым, единственным человеком, произведшим на нее хорошее впечатление. По всему: по степенной, даже величественной осанке, по костюму, по большому бриллианту на безымянном пальце левой руки – было видно, что Шершнев человек не из простых, но при том держался он крайне просто, смотрел приветливо, разговаривал учтиво, без малейших признаков спеси и вообще какой-либо надменности. Вере нравилось, когда люди не задаются, и потому она сразу же почувствовала к Шершневу если не приязнь, то, во всяком случае, нечто вроде расположения.
Вера давно привыкла к тому, что мужчины пытаются произвести на нее впечатление, и чем они старше, тем сильнее пытаются, поэтому не удивилась, когда Шершнев (ему на вид было около пятидесяти или чуть больше) начал рассказывать о том, что недавно купил у какого-то Головнева или Головина в Рыбинске чугунолитейный завод и сейчас озабочен тем, чтобы наладить перевозку готовой продукции в Виндаву. Чугунолитейный завод – это скучно, но зато за время разговора можно незаметно оглядеться по сторонам, немного освоиться.
Ничего интересного вокруг не происходило. Ходят мимо мужчины и женщины, нарядные и не очень (некоторые так совсем в затрапезном виде), разговаривают, потягивают вино из бокалов. Вера взяла у проходившего мимо официанта бокал с белым вином, которое оказалось вполне недурственным токайским, и потихонечку пила его и слушала Шершнева:
– На железной дороге служат такие канальи, что просто слов нет. Никто им не указ, никого не боятся. Мы, говорят, ничего не можем сделать, потому что… и начинают причины перечислять. А как четвертной покажешь, так сразу все налаживается. Но у меня в день по нескольку отгрузок происходит, если за каждую по четвертному выкладывать, да еще и в Виндаве подмазывать, чтобы вовремя перегрузили, то я ведь разорюсь…
К этому Вера тоже успела привыкнуть. Все клиенты Владимира из числа промышленников и купцов, время от времени приглашавшиеся в дом на ужин или обед, непременно жаловались на тяжкие обстоятельства и то и дело пророчили себе скорое разорение. Это, должно быть, традиция такая.
Познакомив Веру с Шершневым, хозяйка салона куда-то исчезла, так что Вере волей-неволей приходилось слушать скучные деловые речи. Лучше уж слушать скучное, чем бродить одной между незнакомых людей. Это неловко и как-то неестественно, когда молодая (и красивая!) женщина ходит неприкаянной. Заскучав окончательно, Вера пошла на хитрость. Дождалась, пока собеседник сделает паузу, и быстро спросила:
– А правду ли говорят, что сегодня здесь будет сам Мирской-Белобородько? Невозможно поверить!
– Неужели вы любите его стихи? – удивился Шершнев, сдвигая на переносице тронутые серебром брови и недоверчиво прищуриваясь. – «Отчаянье мое нескончаемо, а прошлое непослушно мне…» Душные они какие-то, и сам он душный, вязкий. Но мнит себя Байроном или Лермонтовым, не меньше.
– На вкус и цвет товарищей нет. – Вера лукаво улыбнулась и перевела разговор на знакомую тему. – А Зинаиду Гиппиус вы любите?
– Я вообще стихов не люблю, – признался Шершнев. – Я – промышленник, деловой, прозаический человек. Ничего возвышенного во мне нет, но я стараюсь искупать этот недостаток по мере возможности.
– И как же вы это делаете? – заинтересовалась Вера.
– Помогаю материально тем, кто в этом нуждается. – Шершнев, словно винясь в чем-то, развел руками. – Это все, что я могу сделать для искусства. Вклад, конечно, ничтожный и в веках не прозвучит, но…
– Застеколье мое зазеркальное, поднимаю я очи карие, и волнуется сердце, как встарь, мое! – донесся от входа громкий, высокий, с подвизгом, голос. – И свернулась душа калачиком, век бы ей меж людей околачиваться…
Шершнев скривился, словно выпил чего-то горького, и демонстративно уставился куда-то в угол, где ничего интересного не происходило.
– Мирской-Мирской-Мирской!.. – восторженно пронеслось по зале.
Оставив Шершнева (а нечего столь невежливо отворачиваться!), Вера стала лавировать в толпе, пробираясь поближе к дверям, потому что ей, с ее небольшим, четырехвершковым[18], ростом, было видно одну лишь рыжую растрепанную шевелюру вошедшего.
О проекте
О подписке