Кроме П. Е. Щеголева и М. О. Гершензона, свои предположения о предмете «утаенной любви» Пушкина пытались обосновать П. К. Губер, Л. П. Гроссман, Ю. Н. Тынянов, Б. В. Томашевский.
Работы Тынянова и Томашевского мы уже упоминали и рассмотрим их более подробно чуть позже, что же касается догадок Губера (о графине Н. В. Кочубей)35 и Гроссмана (о графине С. С. Потоцкой-Киселевой)36, то они представляются нам еще менее обоснованными, чем версия Щеголева, хотя и не лишены увлекательности.
Более сложно однозначно оценить гипотезу Тынянова, по которой предметом «утаенной любви» Пушкина является Е. А. Карамзина. Появившаяся в пору почти безраздельного торжества версии Щеголева, она не была рассмотрена всерьез, но никем до сих пор и не опровергнута. Между тем некоторые аргументы Тынянова заслуживают внимания.
Биографической основой гипотезы служат рассказы Е. А. Протасовой и графа Д. Н. Блудова, известные по записи П. И. Бартенева. Из этих рассказов следует, что Карамзиной была передана любовная записка лицеиста Пушкина, в результате чего Пушкин имел серьезное объяснение с Карамзиным. Блудов, в частности, вспоминал, что «Карамзин показывал ему место в своем кабинете, облитое слезами Пушкина»37. Тынянов связывает с этими рассказами элегию 1816 года «Счастлив, кто в страсти сам себе…», особенно ее заключительные стихи:
Но я, любовью позабыт,
Моей любви забуду ль слезы!
«Слезы» в рассказах графа Блудова и в элегии исключают, по мнению Тынянова, всякие сомнения в том, что Пушкин в 1816 году мучительно переживал свою любовь к Екатерине Андреевне. Существование такой любви подтверждается и другими современниками поэта. Так, графиня Р. С. Эдлинг в своем письме от 17 марта 1837 года В. Г. Теплякову, упоминая о предсмертном желании поэта видеть Карамзину, пишет: «Меня очень тронуло известие, что первая особа, о которой после катастрофы спросил Пушкин, была Карамзина, предмет его первой и благородной привязанности»38. «Первой любовью Пушкина» называет Карамзину и А. П. Керн в своих воспоминаниях39.
Но едва ли не самое важное свидетельство этой любви, почему-то оказавшееся вне поля зрения Тынянова, принадлежит лицейскому товарищу поэта Ивану Васильевичу Малиновскому, сыну первого директора лицея В. Ф. Малиновского. Оно было обнаружено Цявловским и опубликовано в 1930 году40. Речь идет о помете И. В. Малиновского на полях оттиска статьи П. И. Бартенева «Александр Сергеевич Пушкин. Материалы для его биографии. Глава 2-я. Лицей» из «Московских ведомостей» за 1854 год, № 117–119. На стр. 44 оттиска к словам П. И. Бартенева: «Пушкин горячо полюбил Николая Михайловича и супругу его» – рукой Малиновского карандашом приписано: «Пушкин влюбился в его жену так, что написал ей письмо прозой о том. Отец его был с детства знаком с моим дядей П. Ф. Малиновским, прислал это письмо, переданное от Карамзина, моему дяде с тем, чтоб ему дать… Я помню это перед выпуском этот день».
Как известно, день выпуска из лицея – 9 июня 1817 года. Значит, к этому моменту эпизод с письмом формально еще не был завершен. Только в тот день, как следует из воспоминания Малиновского, злополучное письмо, по-видимому с назидательной целью, было возвращено его автору, пройдя предварительно через руки третьих лиц.
Вряд ли требуются еще какие-то доказательства тайной любви Пушкина к Карамзиной в 1816–1817 годах, а также факта существования любовного послания к ней.
Причины, по которым Пушкин должен был таить от всех эту свою любовь, психологически точно очерчены Тыняновым: «Старше его почти на 20 лет… жена великого писателя, авторитета и руководителя не только литературных вкусов его молодости, но и всего старшего поколения, от отца Сергея Львовича до П. А. Вяземского, она была неприкосновенна, самое имя ее в этом контексте – запретно»41.
Все это делает довольно убедительным и предположение Тынянова о том, что в элегии 1820 года «Погасло дневное светило…» поэт вспоминает именно эту свою «безумную» любовь.
Идя вослед Тынянову, мы готовы признать, что элегия «Счастлив, кто в страсти сам себе…» и «Погасло дневное светило…», а также эпилог «Бахчисарайского фонтана» связаны с Е. А. Карамзиной. Жаль только, что его анализ отмеченных текстов (весьма убедительный для тех, кто разделяет его точку зрения) не получил достаточных фактических подтверждений.
Правда, от всех других версий относительно «утаенной любви» гипотезу Тынянова, как мы уже отметили, отличают свидетельства современников, подтверждающие факт влюбленности юного Пушкина в Е. А. Карамзину42.
Однако, чем дальше отходим мы от 1816 года, тем слабее становится вероятность сохранения этой любви. В первой главе «Евгения Онегина» (она была закончена осенью 1823 года) содержится достаточно ясное указание на то, что к этому времени какая-то мучительная и длительная по времени любовь поэтом уже преодолена:
Прошла любовь, явилась муза,
И прояснился темный ум…
Говорить о «северной любви» после 1822 года не имеет смысла. Другое дело, что Пушкин на всю жизнь сохранил привязанность и глубочайшее уважение к Екатерине Андреевне. И здесь совершенно прав Тынянов, напоминая о том, что Пушкин обращался к ней в самые критические моменты жизни: он хочет знать ее мнение о своей предстоящей женитьбе, среди немногих близких людей она была посвящена им в обстоятельства его преддуэльной истории, наконец, о ней вспоминает поэт на смертном одре, и она приезжает, чтобы проститься с ним. Но Тынянов, как это часто бывает, не смог преодолеть своей увлеченности предметом исследования и пошел дальше, чем позволял это сделать исследуемый материал.
Вообще существующая тенденция связать с одним лицом написанные на юге элегии, эпилог «Бахчисарайского фонтана», посвящение «Полтавы», стихи «На холмах Грузии лежит ночная мгла…», «Не пой, красавица, при мне…» и некоторые другие стихи – мало плодотворна. Более вероятно, что они обращены к разным женщинам. Не менее загадочны ведь и «два ангела», «два призрака младые» из черновой рукописи стихотворения «Воспоминание», но это не означает, что и «Воспоминание» обязательно следует включать в тот же ряд. Объединение всех этих произведений одной жесткой исследовательской схемой вряд ли оправдано. Реальная жизнь, тем более жизнь гениального поэта, намного, думаем, сложнее, чем это может представиться даже самому талантливому исследователю.
В то же время не следует пренебрегать наблюдениями, накопленными в результате анализа отдельных произведений, традиционно объединяемых проблемой «утаенной любви». В этом плане гипотеза Тынянова в своей наиболее убедительной части (период с 1816 по 1822 год) заслуживает внимания. К сожалению, вне поля его зрения остались еще два пушкинских текста, которые, по нашему мнению, могут иметь самое непосредственное отношение к Е. А. Карамзиной.
Более полувека отделяет нас от времени опубликования тыняновской статьи. Появилось немало работ, посвященных этой теме, годам южной ссылки поэта. В одной из них – «“Таврида” Пушкина» Томашевского – было установлено, что в элегии «Редеет облаков летучая гряда…» в качестве «девы юной» запечатлена Екатерина Раевская, дочь генерала Н. Н. Раевского, с семьей которого Пушкин находился в Гурзуфе с 18 августа по 5 сентября 1820 года. Речь идет о трех последних стихах элегии:
Когда на хижины сходила ночи тень —
И дева юная во тьме тебя искала
И именем своим подругам называла.
Доказательством послужило следующее место из письма М. Ф. Орлова от 3 июля 1823 года к его жене Е. Н. Раевской, в брак с которой он вступил на следующий год после пребывания Пушкина в Гурзуфе: «Среди стольких дел, одно другого скучнее, я вижу твой образ, как образ милого друга, и приближаюсь к тебе или воображаю тебя близкой всякий раз, как вижу памятную Звезду (fameuse Etoile), которую ты мне указала. Будь уверена, что едва она всходит над горизонтом, я ловлю ее появление с моего балкона»43.
Из письма видно, что Е. Н. Раевская считала своею некую звезду, восходившую вечером на гурзуфском небосклоне, и любила показывать ее близким.
Стихотворение возвращает нас к кругу переживаний, знакомых нам по другой элегии 1820 года «Погасло дневное светило…», комментарии по поводу которой Тынянов дал в своей статье, – это печаль, воспоминание о несчастной любви прежних лет.
Луч звезды «думы разбудил, уснувшие во мне», вызвал опять «сердечную думу», «задумчивую лень», которые долго владели поэтом на юге, «во всяком случае до Одессы», как отмечал Гершензон44. Следы этого состояния находим и в «Отрывке из письма к Д.»: «Растолкуй мне теперь, почему полуденный берег и Бахчисарай имеют для меня прелесть неизъяснимую? Отчего так сильно во мне желание вновь посетить эти места, оставленные мною с таким равнодушием? Или воспоминание самая сильная способность души нашей, и им очаровано все, что подвластно ему?» (VIII, 439).
Это «все» – очевидно, местность, пейзаж. Но может ли быть пейзаж «очарован воспоминанием» лишь после того, как носитель этого воспоминания его покинул, лишился возможности наблюдать его непосредственно? Конечно, нет.
Значит, местность, пейзаж были «очарованы воспоминанием» во время лицезрения их Пушкиным в 1820 году. Благодаря этому воспоминанию, мучившему поэта летом того года, столь дороги теперь для него эти места, оставленные им несколько лет назад без сожаления.
Так комментируется пушкинское признание и Тыняновым: «Крым, который он покидал с таким равнодушием, был для него местом, в котором он испытал воспоминания»45.
В приведенной нами части элегии нет никакого повода для того, чтобы считать ее обращенной к какой-то присутствующей рядом с поэтом женщине. Да и ничьего реального присутствия в стихотворении не ощущается. Только в последних трех стихах, приведенных выше, вспоминается «дева юная», которая «искала» звезду, созерцаемую теперь поэтом, погруженным в глубокую задумчивость, в воспоминание. Нет ничего, что говорило бы о любовном волнении поэта по отношению к «деве», его отношение к ней совершенно бесстрастно46.
Между тем Пушкин настоятельно требовал издателей альманаха «Полярная звезда» отбросить эти три последние стиха элегии. Кого же они компрометировали?
Томашевский доказал, что «девой юной», называвшей звезду своим именем, была Екатерина Раевская. Но из этого вовсе не следует, что она – героиня его «утаенной любви». Во всяком случае, в рассматриваемом стихотворении невозможно найти каких-либо любовных мотивов, обращенных к «деве юной». Если же перевести вопрос в биографическую плоскость, то необходимо отметить, что брак Е. Н. Раевской с М. Ф. Орловым не вызвал у Пушкина заметных переживаний. В письме к А. И. Тургеневу от 7 мая 1821 года он сообщает об этом событии в довольно-таки фривольном тоне: «Орлов женится; вы спросите, каким образом? Не понимаю. Разве он ошибся плешью и … головою. Голова его тверда; душа прекрасная; но черт ли в них? Он женился, наденет халат…» (XIII, 29). Никакого следа тайных страданий не содержат и стихи, обращенные к В. Л. Давыдову, написанные месяцем раньше («Меж тем, как генерал Орлов»), где «Раевские» упоминаются только во множественном числе, – в отличие от того, что делал Пушкин при упоминании Карамзиных, специально выделяя Е. А. Карамзину47.
Через несколько лет (точнее, через 4 года) он запросто называл Екатерину Николаевну Раевскую «славной бабой» (XIII, 226) и еще более бесцеремонно вспоминал ее в письме к Вяземскому, написанном около 7 ноября 1825 года (XIII, 240).
В чем же дело, что смущало Пушкина в заключительных строках элегии? Выскажем предположение, что его могло смущать имя звезды. Оно ведь косвенно (для него самого и для тех, кто находился в те дни, когда он созерцал звезду, рядом с ним) было названо: ЕКАТЕРИНА! То есть было указано на имя, которое он предпочитал навсегда сохранить в тайне. Не исключена и возможность того, что Е. А. Карамзина тоже считала эту звезду своею и что Пушкин знал об этом. Как бы то ни было, Пушкин действительно был искренне взволнован нарушением его воли. Вспомним, что писал он А. А. Бестужеву 29 июня 1829 года: «Бог тебя простит! но ты острамил меня в нынешней ”Звезде“ – напечатав последние стихи моей элегии; черт дернул меня написать еще кстати о ”Бахчисарайском фонтане“ какие-то чувствительные строчки и припомнить тут же элегическую мою красавицу. Вообрази мое отчаяние, когда увидел их напечатанными.
Журнал может попасть в ее руки. Что ж она подумает, видя, с какой охотою беседую об ней с одним из петербургских моих приятелей. Обязана ли она знать, что она мною не названа, что письмо распечатано Булгариным – что проклятая элегия доставлена тебе черт знает кем – и что никто не виноват. Признаюсь, одной мыслию этой женщины дорожу я более, чем мнениями всех журналов на свете и всей нашей публики. Голова у меня закружилась…» (XIII, 100–101)48.
Вряд ли эта характеристика («одной мыслию этой женщины» и т. д.) может относиться к Е. Н. Раевской, которую Пушкин действительно высоко ценил, что не помешало ему буквально через год упоминать ее имя в письмах к Вяземскому в весьма вольном контексте.
Трудно понять, почему бы у Пушкина должна была «закружиться голова», если бы издание Булгарина попало в руки Е. Н. Раевской, чтÓ компрометировало ее в процитированном там отрывке пушкинского письма?
Совсем иное дело, если подразумевать здесь Е. А. Карамзину: самое имя ее запретно для Пушкина в этом контексте.
Тем не менее в письме к Бестужеву Пушкин подчеркнул, что женщина, к которой обращена элегия, и женщина, рассказавшая ему о «фонтане слез», – одно и то же лицо. И это крайне важно. Именно это указание Пушкина и должно быть применено в качестве объективного критерия при оценке достоверности той или иной гипотезы, выдвинутой для решения проблемы «утаенной любви».
По этому признаку не выдерживают проверки версии Щеголева, Губера, Гроссмана, так как ни к М. Н. Волконской, ни к Н. В. Кочубей, ни к С. С. Киселевой не может быть отнесена элегия «Редеет облаков летучая гряда…». После исследования Томашевского можно считать установленным, что женщина, к которой обращена эта элегия, звалась Екатериной.
Полгода спустя, в «Отрывке из письма к Д.», Пушкин почти назвал ее: «В Бахчисарай приехал я больной. Я прежде слыхал о странном памятнике влюбленного хана. К** поэтически описывала мне его, называя la fontaine des larmes…» (VIII, 438). В черновом варианте письма было: «К*** поэтически описал мне его и назвал…» (VIII, 1000).
Замена мужского рода на женский в окончательном тексте свидетельствует о том, что таким образом (буква со звездочками) Пушкиным обозначена фамилия, а не имя – сначала мужа, а затем жены. Это косвенно подтверждается и тем, что, как заметил Тынянов, в «Отрывке…» все фамилии обозначены начальными буквами: Дельвиг, Муравьев-Апостол, Чаадаев. С учетом всего отмеченного трудно предположить другой вариант расшифровки фамилии, обозначенной Пушкиным заглавной буквой «К» со звездочками.
И следовательно, женщиной, рассказавшей поэту о фонтане в Бахчисарае, вероятнее всего признать Е. А. Карамзину. Тынянов отмечал, что именно она могла знать старое предание, положенное Пушкиным в основу поэмы, так как была в курсе всех исторических интересов своего мужа, в том числе к Крыму – Тавриде. Ее же имя косвенно обозначено в элегии «Редеет облаков летучая гряда…» через имя звезды, принятое в семье Раевских.
Итак, с одной стороны, имя этой женщины для Пушкина неприкосновенно, он готов навсегда сохранить его в тайне, с другой стороны, он едва сдерживает себя, чтобы не произнести его вслух.
О проекте
О подписке