Шкатулку пришлось зажать между колен: девушка поостереглась ставить её на пол, поскольку боялась, что быстро поднять не сможет, и потеряет драгоценные минуты. Она и без того провозилась с оконными защёлками, рассчитанными на крепкие мужские руки; хвала Аллаху, что постоянные занятия с Луноликой и с утяжеляющими браслетами сделали мышцы сильными. Кое-как откинула круглую створку – и, отшатнувшись от летящих в лицо дождевых струй, так и повисла на ней.
«Действуй, джаным» – подбадривал обычно эфенди, когда ей не с первого раза удавалось задание. «Ты можешь, я знаю».
Кое-как откинув крышку шкатулки, одной рукой вцепилась в край оконного проёма, на другой, вытянутой, выпростала наружу, прямо под ливень, свои маленькие сокровища. И закричала во всю силу молодых лёгких:
– Пойра-а-аз… Эй, ты, слышишь?
Поперхнулась от брошенной, словно в насмешку, горсти морской воды, плеснувшей прямо в лицо. Выплюнула горько-солёную влагу.
– Пойра-аз! Именем твоим – призываю! Смотри-и-и!
Сквозь прореху в тучах прорвался луч солнца – и в шкатулке, трясущейся в девичьей руке, облепленной мокрым рукавом, засияли, заиграли огнями изумруды, сапфиры, рубины, зарозовел жемчуг из далёких индийских морей… всё, что дарил когда-то своей любимице мудрец, заменивший ей отца. Каждый камушек, каждую драгоценную росинку она помнила… и сейчас словно отрывала от сердца память о дорогом человеке.
– Это тебе, слышишь? Прими-и! Пойра-аз! Прими, Борей!
«Солнцеподобный» вновь зарылся носом в волну, пол каюты накренился… и драгоценности, подарки любимого эфенди за все три года, проведённые вместе, легко скользнули из недр, уже наполовину заполненных дождевой водой, вниз, в пучину, посыпались цветными огоньками и кольца, и серьги, и броши-стрекозы, броши тюльпаны, и нежнейший розовый перламутр, освобождённый от скрепляющей его шёлковой нити, и чёрные кораллы… А вдогонку им – полетел и сам ларчик. Вымокшая с головы до ног, дрожащая Ирис тупо смотрела вслед угасающим в глубине огонькам. Напрасно. Всё напрасно… Ветер не принял жертву. Она не угадала имя.
Заплакав, как дитя, размазывая слёзы бесполезным мокрым рукавом, она опустилась на пол. Ей уже было всё равно, что иллюминатор распахнут, что вокруг на ковёр натекла лужа, что кафтан и шаровары прилипли к телу, сотрясающемуся от холода… Она всхлипывала, не замечая, что качка, наконец, прекратилась. Оконце в тучах раздалось во все стороны, расширилось, вот уже не одиночный луч, а целый сноп упал на спокойную водную гладь. И сразу стало ясно, что день – в разгаре, жизнь продолжается, и, возможно, не так уж она плоха, если бури всё-таки проходят…
… А где-то, на островке, не столь отдалённом от потрёпанного стихиями каравана, сидели на скалистом утёсе двое. Могучий старик с кудлатой седой гривой, развевающейся при полном безветрии – и нежноокая сирена с бело-розовой кожей, с чудесным изумрудно-золотым чешуйчатым хвостом. Ахая и восторгаясь, дева перебирала цветные камушки, постанывала в восхищении, цепляя к сиренево-зелёным прядям то драгоценную стрекозу, то дивный гранатовый тюльпан, перебирала розовый жемчуг и всё норовила полюбоваться на себя в лужицу-озерцо, натёкшую в углублении скалы. Старец морщил губы, стараясь сдержать довольную улыбку, и поглядывал то на неё, то на горизонт, где, словно в нерешительности, не веря, что всё страшное позади, замерли людские кораблики, один побольше, пять поменьше. И уже взлетали в засиневших водах веретёнца дельфинов, спешащих на помощь одиноким человечкам, цепляющимся за щепочки-доски.
***
Ох, Назар попал, ну и попал…
В жизни не подумал бы, что всё может быть настолько плохо. Когда мать хоронили, так и не разродившуюся последним младенцем – молчал, слезами давился, но горю воли не давал. Когда поколачивали старшие братья – не за воровство, а за то, что пойман, а случался с вечно голодным отроком такой грех: стянуть то чурек у уличного торговца, то рыбку – терпел. За грех нужно отвечать. Оно же и наука впрок шла: день-другой хлопец и не мыслил заглядывать в обжорные ряды, хоть потом пустое брюхо надумывало планы куда изобретательнее, чем пустая голова… Ни на рабском рынке не отчаивался, когда продавали его, вертели голого, будто какое неживое пугало, ни когда получал плетей за первый побег – а всыпали ему знатно, не то, что братья-жалельщики. Ни когда в яму попал, «для науки», как выразился злобный хозяин, чьего поганого имени Назарка так и не запомнил, больно заковыристое, язык сломаешь…
Что бы ни случилось страшного или горького – всё думал: авось обойдётся. Не может такого быть, чтобы не обошлось. Батька вон, когда с семьёй в полон угодил, решил – всё, жизни конец; ан нет – не конец. Купил один добрый человек крымского раба вместе с жёнкой и тремя мальцами, обращался хорошо, и не только с ними, христианами, но и с прочими рабами и слугами, что у него давно почти наравне с семейными свободно по дому ходили, и с одного стола ели-пили, и не обноски нашивали. При нём батька с мамкой иной раз забывали, что несвободны, да ещё новых детишек нарожали. А когда ислам приняли – написал хозяин их семейству вольную, да и оставил при себе. И то сказать, куда бывшим рабам деваться? В далёком бывшем отечестве шла война, и ежели бы не полон – задушили бы семью податями: к тому времени долг на их деревне висел немереный…
После мамкиной смерти жизнь стала какая-то серая. И хозяин вскорости тоже помер, снесли его под завывание плакальщиц на кладбище, усадили в яму под гладкий камень и водрузили на плиту зелёный тюрбан – ибо успел уважаемый Нашх-ад-Дин за полгода до кончины посетить Святой Город и стал прозываться Ходжой. Семейство Назара осталось без куска хлеба, а потом и вовсе на улице. И пошло-поехало: рабский ошейник, плети, один хозяин-мучитель, другой… А всё почему? К тем, кто обращался в «истинную», как здесь называли, веру, отношение-то было мягче, но вот не хотел Назарка ислам принимать. Даже когда к заднице прислонили кол, смазанный бараньим салом, и пригрозили, что вот сейчас на него, как на вертел, и нанижут, ежели не скажет заветных слов – «Ля иляхэ иллял-лах, мухаммадун расулюл-лах» (Нет бога, кроме Аллаха, и Мохаммед – пророк Его!) – визжал, как нечестивый поросёнок, но не сдался. Уж что за дурацкое упрямство на него нашло? А может, и не упрямство, а просто помнил Назар, как мать ночами тайком крестилась и бормотала молитвы Богородице и Животворящему Кресту, и… отчего-то пустая и легкомысленная голова, когда вспоминала материнский шёпот, не слушала ни пустого брюха, ни поротой спины, ни набитой пинками задницы. А хозяев, видать, досада брала, не хотелось из-за строптивого сопляка в убыток входить. Вот Назарку и перепродавали один другому, нехристи.
Пока однажды в вонючем зиндане, где он в очередной раз отсиживался, не появился старец, похожий на святого. Хоть и в местном халате, и в тюрбане, и при чётках – а всё чудилось Назарке вокруг его головы дивное сияние, как от настоящего святого, что на мамкиной нательной иконке был. Старец негромко выговаривал стражникам, те багровели, бледнели, торопливо приносили для заключённых баклажки со свежей водой, почти свежие лепёшки и рис… А лекарь, оказав помощь болящим, велел перевезти двоих в городскую больницу, поручившись, что не убегут от правосудия, а потом… глянул на забившегося в угол тощего мальчишку – и покачал головой.
– Чем провинился этот отрок? Не маловат ли он, чтобы взыскивать с него со всей строгостью закона? – Выслушав ответ почтительно склонившегося стража, кивнул. – Значит, от него отказались… Что ж, я забираю этого ребёнка. Моему садовнику нужен помощник. А если бывший хозяин передумает – пришлите его ко мне, и я напомню, что переход в истинную веру должен свершаться добровольно, без угроз и принуждения. Будет возражать – пусть прихватит с собой кади, а уж мы с ним поговорим, как знатоки законов…
С тех пор у Назара появились Господин и Госпожа, светлые-пресветлые… Это он сам их так мысленно назвал, потому что не только у Аслан-бея, но и у его ласковой и доброй жены над головой так и сияло лёгкое золотое облачко. Отрок давно за собой знал такое свойство – видеть в людях или темень, или свет, и поначалу думал, что все так видят, но потом раскусил – ан не все! Да ещё и побьют, ежели ляпнешь, что, мол, чудится что-то… А вот доброму эфенди однажды проболтался. Не выдержал. Тот лишь улыбнулся и ответил спокойно: «Я знаю, юноша. Но твоему дивному дару ещё рано оживать. Подожди, будет и у тебя когда-нибудь Наставник, он и научит, и одарит светом мудрости».
Добрая Госпожа Ирис была ласкова, дарила подарки, закармливала вкусностями, заступалась за него перед суровым Али… и Назар, считая себя последней скотиной, не заслуживающей подобного обращения, даже перестал воровать на кухне, тем более что, наконец, наелся; и вскорости со всем усердием сбивал пятки на мостовых столицы, бегая по её поручениям, и старался угодить, угадать малейшие желания, успеть…
А потом оказалось, что умирают даже Светлые.
Значит, Госпожу, ставшую вдовой, нужно оберегать ещё сильнее.
Зачем, зачем ей понадобилось уезжать? Да ещё за море, да ещё, наверняка, навсегда… Да ещё без него: ты, мол, маленький… Остаёшься под приглядом Айлин-ханум, а потом пойдёшь в школу, ведь ты теперь не раб, а вольный, можешь стать учёным или ещё кем-нибудь… Умом-то отрок всё понимал, а вот сердце бунтовало. И теперь оно, вступив в коварный сговор с уже далеко не пустой головой, взяло верх над Назаром. Приказало ему следить за сборами наследства эфенди, сопровождать лари и ящики до самого корабля, следить за погрузкой – якобы, чтобы затем подтвердить Ирис-ханум, что сокровища её мужа перевозятся с соблюдением всех предосторожностей. Голова высматривала укромные местечки в трюме, а сердце подсказывало, что вон там, в уже заставленном углу, есть место между ящиками, куда можно натаскать в несколько приёмов запасы еды и воды, а потом втиснуться самому, перед отплытием. За день до отхода, говорят, на кораблях затевается такая суматоха и бесконечные проверки того-сего, что никто и не заметит, как примелькавшийся всем парень в очередной раз сунется в грузовой отсек, да так из него и не выйдет.
Ну, не хотел он оставаться в этой стране, не хотел!
…Или просто желал быть рядом с Госпожой. Вот что.
За три года сытого жития в доме Аслан-бея Назар изрядно раздобрел, как ему самому казалось. Рёбра уже не торчали, скулы не выпирали, руки-ноги обросли мышцами – недаром Али заставлял приседать с мешками на плечах, наполненными песком, и гонял каждое утро с деревянным мечом! Но сейчас тело привычно включилось в полуголодный режим. Ибо съестного, украдкой добытого на хозяйской кухне, хватило бы дней на семь-десять, а сколько продлится плавание – кто его знает. Малец собирался явиться к Госпоже и покаяться на третий-четвёртый день пути, не раньше, не высадят же его никуда в открытом море! Но уже в первую же ночь, решив тишком выбраться на палубу и осмотреться, не сумел приподнять крышку люка – и понял, что заперт. Приходилось терпеть. Ждать. И оборонять свои скудные припасы от корабельных крыс.
Через три дня у него не осталось свечей, а масло в лампе закончилось. За это время он успел «обжиться», запомнить стратегически нужные места – особенно место для сна, поверх целого ряда сундуков, обитых гладкой от краски пробкой. Должно быть, краска была непростая: крысам не нравился её запах, а потому – Назар спал спокойно. Ещё через четыре дня он готов был завыть от тоски и безделья, и совсем уже решился себя обнаружить при первом удобном случае: услышит, что возле люка кто-то проходит – сразу заорёт и сдастся, пусть делают с ним, что хотят, не убьют же, в конце концов.
А потом, на восьмой день, корабль вдруг стало раскачивать совсем не так, как раньше, и с каждым часом всё сильнее. Назар слушал, как в темноте скрипят от натуги крепёжные тросы, трутся о деревянные поверхности ящиков верёвки, скрежещут в скобах железные крюки, и понимал, что если хоть один из тросов не выдержит тяжести, либо очередного толчка в борт – вся эта махина размелет его в кашу из мяса и костей. Нет, сперва сломает трап, на самой верхотуре которого, упершись головой в люк, он сидел, как петух на насесте. А потом размажет…
И вот теперь ему стало страшно, как никогда.
Казалось, он сидит тут целую вечность, судорожно цепляясь за поручни, стараясь не слететь при очередном крене вправо, влево… Куда-то подевалась вся недолгая жизнь: мир сократился до нескольких деревянных ступеней с жёсткими рёбрами, и кокона темноты, в которой всё громче и злораднее скрипела, стонала и подбиралась ближе незримая Смерть. И когда в этот угрожающий шелест неожиданно пробились людские голоса – он поначалу не поверил. Мало ли что со страху почудится.
И когда распахнулся люк – зажмурился от ослепительного, как показалось, света и кулем свалился вниз, к подножию трапа. Голоса слились в один сплошной гул. Его выволокли наружу, полуослепшего, полуоглохшего, надавали затрещин… Удивительно действенное средство для оживления полупокойников! И поставили перед взбешённым капитаном.
Джафара-агу легко можно было понять. От ударов волн, в Средиземном море куда более крутых, чем в Атлантике, «Солнцеликий» трещал по швам. Ценный груз, репутация капитана, жизни – его, команды, прекрасной пассажирки – висели на волоске. А тут… как какой-то шайтан, выскакивает из грузового люка очумелый мальчишка…
– Это парень госпожи, – услышал он неожиданное. И не сразу понял.
– Что? Чей? Кто?
– Я говорю, что этот паршивец – слуга Ирис-ханум, капитан. – Только сейчас Джафар-паша сообразил, что к нему обращается чернокожий Али. – Ишь, не захотел оставаться дома, увязался с нами.… Позвольте, капитан, я его выпорю. После того, как всё закончится. А пока – поставлю к помпам, он только с виду хлипкий, но жилистый, долго потянет.
«К помпам…»
Не время творить расправу. Каждый человек пригодится, даже этот жалкий трюмный крысёныш.
– Приставь, живо. Потом спустишь с него шкуру и доложишь, – рубанул капитан, позабыв, что Али взят в команду только временно.
И тут затрещала под очередным шквалистым порывом ветра мачта – и стало не до сопляка, взявшегося невесть откуда.
Назар пыхтел над рычагом помпы вместе с десятком дюжих матросов, откачивая воду из очередного трюма. Ладони дымились от натираемых мозолей, всё тело ломило, его, лёгкого как пёрышко, по-прежнему мотало качкой из стороны в сторону, и даже хорошо, что рядом был тяжёлый насос, за который можно было держаться. Ничего, пусть выпорют, у него спина крепкая, главное – он теперь не один. И Али здесь, и добрая Ирис-ханум… Пусть ругается, он отслужит, отработает. Спина заживёт.
А Франкия и Госпожа останутся.
***
Нет-нет, голова уже не шла кругом от свалившихся разом дел, не то, что при сборах в дорогу… Ирис просто не успела понять и порадоваться тому, что её задумка удалась. Ещё недавно она, съёжившись и дрожа от холода, вытирала слёзы, сидя на полу – до того было жалко пропавшие зря безделушки – и вдруг понимает, что вокруг тихо, спокойно, почти как раньше, в штиль, и пол под ногами не пляшет, и через хлопающий створкой иллюминатор в каюту пробивается солнце. Только шумов снаружи больше обычного: помимо команд и топота матросов слышны какие-то нервные окрики, и звуки, будто волоком тащат что-то тяжёлое. Потом – стук топоров, визжание пил…
О проекте
О подписке