На столе фок Варзов не валялось ни яблочных огрызков, ни грифелей, на нем не было даже карты. Только курьерский футляр, пара стаканов и серебряная морисская фляга, немало повидавшая за годы маршальских странствий. Сам маршал в расстегнутом – второй день стояла чудовищная духота – мундире откинулся на спинку стула, исподлобья глядя на спехом выдернутого из седла Жермона. Значит, пока он две недели играл в догонялки с дриксами, что-то случилось. Доннервальд или хуже? Но, судя по лагерным физиономиям, никаких разгромов…
– Садись, – разлепил губы маршал Запада и глубоко вздохнул. Очень глубоко. На обратном пути надо натравить на старика Лизоба, пусть поищет что-нибудь от сердца. – О своих похождениях доложишь позже… Толку вышло мало, но и беды особой нет. Звал не за этим. Прибыл гонец от Рудольфа.
Значит, не Доннервальд. Конечно, не Доннервальд, сидеть с таким лицом из-за крепости, которую, по сути, уже списали, Вольфганг не станет.
– Кто убит?
– Ясновидящим стал, не иначе! – Фок Варзов с ненавистью отпихнул украшенный регентским «Победителем» футляр.
Выходит, Катарина родила и придется вечером ей писать, только вряд ли письмо выйдет путное.
– Свои бумаги я забрал. – Командующий смотрел на черно-белую коробку, как смотрят в костер. – Что осталось – твое. От Рудольфа, Арлетты и теперешнего Эпинэ… По-хорошему тебе надо сейчас в Ариго, но хорошего не предвидится, да и поздно уже. Ты так сестре и не написал?
– Сегодня обязательно…
– Уже нет. Катарину убили. Глупо и подловато, как и все, что делают эти субчики. Слава Создателю, ребенка спасли. Мальчишка… Назвали Октавием. Хорошо, Рудольф Манриков загодя в бараний рог свернул, а то пошла бы теперь свистопляска. Дошлый законник не чихнет, брякнет, что Фердинанд отрекся только за себя и за Карла… Леворукий, как же мерзко!
– Ее убили из-за этого? Чтобы не было второго наследника? То есть… сына, за которого не отрекались?
– Если бы! Прости, вырвалось…
– Мой маршал. – Жермон сказал слишком тихо, а Вольфганг стал глуховат, пришлось повторить громче. – Мой маршал, могу я прочесть письма?
– Прочтешь у себя. Захочешь поговорить – приходи, хоть бы и ночью. Нет – я без тебя денек обойдусь.
Журчит золотистая струйка, льется в стакан. Катарине можно не писать.
– Будем помнить, Жермон. Будем помнить их всех…
– Будем помнить. – Когда он вбил себе в башку, что умирает, королева вдруг стала сестрой, потом было не до родственников, да и это ее… регентство. – Я думал, это не с ней…
С кем-то другим, более важным для них обоих. Даже не важным – тем, кого знаешь как себя, с кем говорил, пил, умирал и выживал. Фок Варзов Катарине никто, а краше в гроб кладут, это братец будто чужой.
– Арлетта все расписала, лучше не скажешь… Тут другое вылезло. Все, парень, кончай гадать, с чего на тебя отец взъелся. Не взъедался он. Не было ничего такого, слышишь?! Все подделка, кроме… Кроме твоих орденов и его смерти. Бедолага ждал тебя до последней минуты, а до нас ни до кого не дошло! Бумагам верили, себе – нет. До того докатились, что, приглядевшись к тебе, решили, что Пьер-Луи свихнулся!
– Я…
– Леворукий бы побрал эту геренцию и нашу тупость! – Маршал схватился за стакан, и генерал его не остановил. – Куда не надо – лезем, а тут сожрали, не подавились!
«Кончай гадать…» Хорошо, он кончит, он уже кончил. Странно только, что нет ни обиды, ни радости, ни, наверное, ярости, а ведь должны быть! Должен же он возненавидеть себя за то, что убрался в Торку, не попытавшись объясниться. И тех, кто подделывал отцовские письма, тоже надо ненавидеть, а ему просто хочется понять… Даже не кто, зачем? Если Ойген прав и какие-то ублюдки по всему Талигу охотятся на старших в роду, то… Джастина убила не семья!
– Надо рассказать Райнштайнеру, – твердо сказал Ариго. – Я угадал с Бруно, он – с заговором.
– Нечего ему рассказывать… – Фок Варзов вытащил платок и отер лоб. – Хотя вы же друзья… Друг тебе сейчас точно пригодится, а Райнштайнер еще и пить здоров. Я-то свое почти выпил.
– Дело не в дружбе. – Умерла сестра, а он не написал. Умирал отец, а он задирал теньентов и капитанов, двоих даже убил. Это было просто, проще, чем появиться в Гайярэ. Теперь брату и сыну, даже самому негодящему, впору мчаться в церковь и жрать себя поедом, а он думает о Юстиниане Придде… Жуть. – Мой маршал, Ойген считает, что налицо заговор против первых семейств Талига. Началось с Ариго, кончилось Приддами. То есть еще не кончилось.
– Все проще и… гадостней. Ты вечно писал Арлетте и никогда – матери. Был в обиде?
– Нет, просто… – А что, собственно, просто? Они даже не «не ладили». Они жили в одном замке, пока он не уехал в Лаик. Сын и мать… Она была красива, грустна и занята своими книгами и младшими детьми, а он никогда не любил читать, и ему было скучно с братьями. Иорам все время ревел, Ги дулся. Убраться из такого дома стало радостью. Назад унара, а позже гвардейца не тянуло, пока Гайярэ не стал запретным. Тогда – да, тогда он чувствовал себя обделенным, но писать матери и братьям не хотелось тем более.
– Что «просто»? – Вольфганг ждал ответа, тяжело дыша. Он все хуже переносил жару. Если б не разговор о принятии командования, Ариго спросил бы старика о здоровье, а так пришлось мямлить, пытаясь высказать то, чего самому не понять и что держат при себе.
– Графиня Савиньяк волнуется за сыновей, и потом… она всегда ждет писем из Торки. Даже после восстания Борна. Мне есть о чем писать, а она всегда отвечает.
Это были забавные письма с рассказами про соседей и странными историями про птиц и зверей, иногда даже с рисунками. Графиня ни разу не упомянула об отце и Гайярэ. Про маршала Арно она тоже не написала ни слова, только Жермон чувствовал: она помнит.
– Закатные твари! – Вольфганг отшвырнул смятый платок. – Хожу вокруг да около, как какой-нибудь Креденьи… Жермон, письма твоего отца подделывал Штанцлер, сожги его наконец Закат, но просила его об этом твоя собственная мать!
Бароны, баронессы, просто дворяне… Одетта Мафрá рыдает, и это не лицедейство, она и в юности ревела от души. Дурочке это не шло, а она хлюпала покрасневшим носом над каждой дохлой птичкой и над каждой пошлятиной. Мэтр Капотта не рыдает, но и не живет… Сочинил себе беду, как сонет, и сам не понял. Долго ему не протянуть, а может, так только кажется. Некоторые страдают десятилетиями, а мэтр уже пережил свою обожаемую, неплохо так пережил… Вот возьмет, напишет что-нибудь по-настоящему великое и останется в веках. Гением, не нашедшим понимания у занятых всякой ерундой современников.
Все еще гордо сидящая белая голова притягивала взгляд и бесила. Жермон уже получил письмо и прочел. Пока мальчишка доказывал… нет, не невиновность, право считаться человеком, отец умирал от яда и мечтал хотя бы увидеть сына. Не увидел. Умер, так и не поняв, почему тот не едет… Графиня едва не топнула ногой – привычка, от которой столица не избавила, а Эпинэ и не подумала избавлять, – и поняла, что ноги устали, хоть и не так, как спина. Во дворце и в церкви она сидела, но на площади нужно стоять, а люди с цветами все шли. Простые люди, не «краклионы». Теперь розы и лилии ложились прямо на камни, катафалк поедет, как по скошенному лугу.
Арлетта сощурилась, и убранные траурными гирляндами ворота обрели четкость. Красивое все же сооружение, именно таким и должен быть главный въезд в столицу великой державы. Плохо, если от величия останутся только ворота, мосты и дворцы, но этого не будет, пока в Талиге есть «жалкая чернь», «недалекие торгаши», «грубые вояки»…
Месяц со смерти Катарины. Двадцать лет со смерти Пьера-Луи… Оскорбленный Жермон жил и выжил; теперь ему придется жить с виной перед отцом, невольной, но непоправимой. И все равно Арлетта не жалела о своем письме, хотя, успокоившись, написала бы иначе. Ложь во спасение хороша для беременных и больных сердцем. Жермон, слава Создателю, здоров, а матери у него и без того никогда не имелось, так пусть будет хоть отец!
Желание своими руками прибить Капотту, а также воскресить Каролину – чтобы тоже убить – становилось невыносимым, и Арлетта вынудила себя уставиться на кем-то – Робером! – извлеченные из общей кучи и положенные на освобожденный от иных цветов гроб маки. Сынок Бертрама все понял верно, это она, решив, что Эпинэ не до нежных чувств, села в лужу. Робер любит красотку-баронессу, но что-то у них пошло не так. А верней всего, дурашка наказывает себя за то, что не уследил за кузиной, или, как он выражается, сестрой.
«Сударь, я недостойна вашей любви…», «сударыня, обстоятельства вынуждают меня навеки покинуть Талиг, но моя любовь к вам…» Сколько же их, ослов и ослиц, готовых сгоряча испоганить свою и, того хуже, чужую жизнь, и что с ними, такими, делать? С ними и капоттами с дидерихами, вбивающими в чужие головушки, что приносить себя в жертву правильно, а быть счастливым, наплевав на никому не нужную дурь, нет?!
Ариго тщательно, не пропустив ни единой закорючки, изучил все три послания, но перечесть смог лишь письмо родича. Главное было там. То есть главное было сказано Вольфгангом и даже запито, и главное же было расписано Арлеттой от начала и до конца…
– Мой генерал, я хотел доложить о состоянии полка после похода, но, видимо, сейчас не время?
– Леворукий его знает… Я выпил и плохо соображаю, а у вас с Гирке вечно все в порядке… Давно хотел спросить о… о моей сестре. Вы ведь ее знали.
– Я бывал при дворе и несколько раз удостаивался аудиенции.
– Что вы о ней думаете?
– Простите?
Болван! Не Придд – он сам. Валентин, тот умница, но даже умницы мысли не читают.
– Валентин, у меня была сестра… В последний раз я видел ее девчушкой, а она стала королевой. Я писал, она не отвечала. Она писала, я не отвечал, а теперь… Ровно месяц… Двадцатого Весенних Молний ее убили. Зарезали. Какой она была, раздери тебя кошки?! Какой?!
– Ее величество убита? – Сел. Без спроса… Сидит и смотрит. Вольфганг смотрел, этот туда же.
– Язык проглотил?
– Я не могу сказать о ее величестве ни единого дурного слова.
Дальше дороги нет, даже если не знать о допросах, но Ойген раскопал и это. Подтверди тогда еще граф Васспард и герцогиня Придд то, что хотели дознаватели, Катарина до бегства Манриков не дожила бы, но сын и мать молчали.
– Здесь тебе не Багерлее! Тебя никто не просит выдумывать гадости, но ты ее знал, а я нет! Расскажи…
– Ее величество пять раз удостаивала меня аудиенции наедине до своего заключения и один раз – между бегством временщиков и мятежом Рокслеев. Ее величество была другом моего покойного брата. Юстиниан беспокоился о ней, даже… когда он приходил последний раз. Я счел своим долгом предложить ее величеству свою службу, но она только однажды попросила меня об услуге. Я должен был передать письмо герцогу Окделлу. Я передал.
Окделл ее и убил… Тот самый Окделл, которого собрался уговаривать малыш Арно. Все повторяется. Все, кроме убитых. Близкие или нет, они уходят навсегда!
– Выпьешь?
– Мой генерал, разрешите выразить вам…
– К Леворукому! Я сестру не знал, и я был в обидах, будто какой-нибудь корнет! Меня вышвырнули из дому, как последнего поганца. Катарине тогда было… Закатные твари, опять забыл!.. Забыл, а сам хотел, чтобы она меня помнила и мне верила! Когда меня у Языка прихватило, думал, ты ей расскажешь про мою доблесть… Чтобы она заплакала. Точно, корнет! Ты бы до такого не докатился… полковник!
– Мой генерал, я не рискну за себя поручиться. Я не был в вашем положении. В нашей семье лишить наследства могли лишь одним способом.
– Скажи уж прямо, что мне повезло!
– Я могу говорить только за себя. Я был бы счастлив оказаться в армии. При условии, что мои близкие живы и в безопасности.
– «При условии…» Тебе таки надо к бергерам! Можешь не пить, а я буду… Я должен это переварить, чтобы не вылезло, когда станет не до старья! Доннервальд возьмут со дня на день, как наш Язык… И нам всем придется куда-то прыгать… Так выпьешь?
– Да. Мой генерал, при всем моем уважении к барону Райнштайнеру я хочу остаться с вами. Прошу простить мою манеру выражаться. После смерти Юстиниана я слишком много читал, слишком мало говорил и еще меньше доверял. Я надеюсь, в армии это пройдет.
Пройдет ли, нет ли, но списаться уже списалось. У каждой кошки свой хвост, главное, чтоб крысиным не был.
– Ты знаешь, как тебя прозвали?
– Да, мой генерал.
– И верно, между прочим. Зараза ты и есть! Что ж, за твою Торку, Валентин! Чтоб была не хуже моей! И за нашу с тобой войну.
Скрип. Стук. Длинная и широкая тень на стене. Словно на снегу… В Зимний Излом снега были красными. Швырнуть кошку в красный снег – это к войне… К войне всё, а Доннервальд не отстоять. Нет, не отстоять! Нельзя было пускать Бруно за Хербсте, а он переправился. Ловко так, и никакой Пфейтфайер ему не указ, а у Вольфганга мешки под глазами и резервов кот наплакал… Даже не наплакал, собирается.
– Вы пьете без меня? Послушай, Герман, это не свидетельствует о твоих дружеских чувствах. Тем более после того, как ты сообщил маршалу о своих намерениях.
– О намерениях? – не понял Ариго и покосился на пустую бутылку. Она была одинока, как луна, и генерал точно помнил, что ни о каких намерениях с Вольфгангом не говорил. – Ты что-то путаешь. Бери стакан.
– Охотно. Значит, ты не собирался рассказать мне, что случилось?
– Вот ты о чем… Все очень просто. У меня убили сестру, а из дома меня выставила мать. С помощью Штанцлера, которого тоже прикончили… Вот и все. Выпей за Валентина. Пусть ему повезет в Торке, и пусть у него останутся все… кто еще остался! Леворукий, я же почти не пил!
– У фок Варзов была касера, а здесь я вижу вино, при таком сочетании много не требуется… Я сожалею, Герман. Я очень сожалею, но то, что стало известно, дает пищу для размышлений. Я уже знаю об убийствах в столице, но не о твоих личных делах. Полковник Придд в них посвящен?
– Если ты хочешь его выставить, то не выйдет… Закатные твари, я верю вам обоим… И я хочу за вас выпить! За обоих!
Они выпили, благо вином Жермон запасся, что-то даже пролилось на стол. Генерал отодвинул от красной лужицы регентский футляр и, повинуясь какому-то порыву, вытащил письмо Эпинэ. Двоюродного брата. Единственного близкого родича, не считать же за таковых удравших Борнов!
– Читайте! – велел Ариго двум северным заразам. – Вы его знаете… И того, второго, тоже… Я хочу, чтобы вы прочли!
Заразы не спорили. Две башки – белокурая и каштановая – склонились над письмом. Ариго перечитывать не стал, он и так помнил:
«Вы меня видели, но вряд ли узнаете, – писал кузен, которого Жермон пристрелил бы у Ренквахи и не чихнул. – Мне следовало либо написать раньше, либо не писать вообще. Вы всегда хранили верность присяге, я ее нарушил. Не по убеждениям и не по слабости, а потому что так решил дед, хотя это меня никоим образом не оправдывает. Я не жду ответа и тем более не претендую на Вашу дружбу. Я пишу Вам только потому, что Вы имеете право знать, как умерла Ваша сестра…»
Хорошо, что они не встретились у Ренквахи, и хорошо, что этот Робер жив. Арлетта надеется, что они станут друзьями. Вряд ли. Слишком много за каждым своего, нестерпимого для другого, но пусть живет… Ждать, когда Ойген с Валентином оторвутся от бумаг, становилось невмоготу, и Жермон вытащил письмо регента. Последний из трех листков. Рудольф всегда писал коротко и по существу, не изменил он себе и сейчас.
О проекте
О подписке