Безгубая широкая пасть, из которой торчал частокол длинных желтых зубов-игл, почти не шевелилась, когда хозяйка избы выговаривала слова. Хриплый, взбулькивающий низкий голос исходил то ли откуда-то прямо из горла, то ли из утробы:
– Эй, помощнички, а ну в подпол девку! И вояку – тоже!
Два страхолюда, что выскочили на окрик хозяйки из-за печи, и еще трое, с топотом ссыпавшиеся в горницу по лесенке-всходу, ростом не вышли, но силой их Тьма не обделила. Увитые тугими узлами мышц тела, ручищи – будто лопаты. У двоих брылястые морды украшало что-то вроде птичьих клювов, с зубастых харь остальных таращились россыпью черные гляделки, такие же, как у хозяйки. Одежды на страхолюдах не имелось никакой, кроме тряпичных юбок-напашников да широких кожаных поясов с металлическими накладками.
– Василий Кази… мирыч! – Терёшка снова рванулся, да без толку! Тело не слушалось, рук и ног он почти не чувствовал, а хрип из горла вырвался сдавленный и сиплый. – Очнись!..
Василий не слышал, продолжая раскатисто похрапывать. Богатырь так и не проснулся, когда подскочившие страшилы вцепились в него и с натугой поволокли к черному зеву подпола, крышку которого уже отворотил один из клюворожих. Меч и длинный боевой нож с пояса русича сорвал другой брылястый уродище и, недовольно хрюкнув, швырнул под лавку. Следом за Казимировичем к подполу поволокли бесчувственную Мадину. Голова у царицы моталась из стороны в сторону, одна коса расплелась и мела половицы.
– Не старайся, он не очнется, – в голосе хозяйки, опять склонившейся над Терёшкой, прозвучала усмешка. – А в тебе, гляжу, не простая кровь течет, паренек, раз ты после яда жальцев выжил да так быстро в себя пришел. Редкая мне добыча перепала, сочная. И меня вон, видишь как я есть, и нож у тебя ой до чего любопытный…
Терёшку, с ненавистью глядевшего в буркала чудища, как ударило. Мальчишка лишь сейчас понял: пояса с отцовским ножом на нем нет. А проследив за взглядом твари, рассмотрел, что его полукафтан и пояс лежат на чем-то вроде ларя в углу горницы. Парню наконец сделалось ясно, почему камень в рукояти ножа, меняющий цвет при встрече с нечистью, не предупредил Добрыню и Василия. Видать, раздевала Терёшку сама хозяйка и догадалась убрать нож с глаз гостей подальше.
– С теми, кто его ковал, у меня счеты старые, – осклабилось чудище. – А что не из Синекряжья вы, я сразу раскусила. Для местных вы, русичи, за своих, может, и сойдете, а меня вам не провести.
Терёшка никак не мог оторвать взгляда от скалящейся жуткой морды. Что это за Чернобогово порождение иномирное такое? И откуда оно про Русь и Китеж знает?..
Служки, выбравшиеся из подпола, поухивая и урча, тем временем уже пристроили крышку на место. Двое присели рядом на корточки, остальные ожидающе уставились на хозяйку: какие, мол, приказания еще будут?
– Тобой я прямо сейчас полакомлюсь, – неспешно продолжала меж тем жуть со щупальцами. – Давно парного молоденького мясца не пробовала, соскучилась… Только кровушку сперва из тебя выцежу. Она мне на другое надобна.
Шипящий хриплый голос аж мурлыкнул, и сын Охотника невольно стиснул зубы. Страшно было до того, что заорать хотелось, но парень вдруг поймал себя на мысли, что еще чуть-чуть, и из пересохшего, сжатого судорогой горла у него против воли вытолкнется смех. Да что ж это такое делается: ведь и трех недель не прошло, как еще одна людоедка, чащобная ведьма-вештица, собиралась принести его в жертву Чернобогу, запугивая почти теми же словами… Медовый пряник он для отощавшей на скудных лесных харчах нечисти, что ли?
«Мне только кровь да сердце твои надобны, дитятко… Я твою кровь нынче выпью – и душа твоя на Ту-Сторону уйдет. К повелителю…»
И, как и тогда, отчаяние разом куда-то отступило. Терёшку захлестнула жаркая, упрямая и бесшабашно-злая ярость. Нельзя сдаваться. Рано гадина слюни роняет. Вештица клыки гнилые об него обломала, и этому неведомому отродью Чернояра он себя сожрать не даст.
Время надо как-то потянуть – на разговор тварь вызвать, что ли, пускай побахвалится… А там, дай Белобог, руки-ноги отойдут, его же на этот раз связать не озаботились.
И заодно, глядишь, к ним с Василием и Мадиной подмога подоспеет. Алырская царица помянула, что Добрыня Никитич за знахарем для него, Терёшки, куда-то поехал. Значит, жив богатырь и цел… Лишь бы с воеводой по дороге никакой беды не стряслось. Страшилище-то наверняка басню про знахаря выдумало, чтоб спровадить Добрыню прочь из своего логова и без помех с остальными расправиться… Не по зубам воевода ему, видать!
– Не… поперхнись… ненароком… – выдохнул парень. – Наш старший… вернется… и нас выручит…
– А ты смелый, – в гляделках твари снова промелькнуло удивление. – Хочешь поболтать напоследок? Что ж, храбрец-удалец, давай поболтаем. Я по душевным разговорам стосковалась. Путники сюда редко заглядывают, скуку разогнать нечем… А большого богатыря мои слуги в лесу задержат. Воротится он не скоро.
Повелась, подлюка! Проглотила наживку вместе с крючком. Как оголодавшая щука, что без разбору на любую добычу бросается – от плотвицы до утки и водяной крысы. Ну да, нечисти только дай про себя, любимую, байки потравить.
– Мы-то уже подумывали на новое место перебираться. Поживы тут мало, слезы одни. Так что спасибо вам, дурни из Белосветья, очень вы вовремя мне попались, – покачиваясь на ногах-щупальцах, чудище заскользило к ларю у двери. Откинуло крышку и вытащило странную посудину – что-то вроде здоровенного двухведерного самовара, но из черного стекла и на трех железных лапах. Поволокло к столу. – С теми двумя, в подполе, пусть избушечка развлекается, а то совсем она, бедная, изголодалась. Кто из них покрепче окажется, тот еще поживет… немножко. А я покуда тебя выпотрошу. Для моих дел, чтоб ты знал, мертвечина не пригодна. И лучше, чтоб живое человечье мясо в сознании было, вот я тебя отхаживать и взялась. Побоялась, подохнешь от яда раньше времени – а ты, эвон, сам оклемался, щенок неблагодарный, зря только старалась и на тебя снадобья изводила! Да еще, даром что в беспамятстве валялся, как-то учуял, что возится с тобой не человек… Сестрицы б такого оценили, сильный, смелый, волшба, жаль не девчонка, а то б переманили…
О чем это тварь вдруг отрывисто забормотала, обращаясь уже не к пленнику, а сама к себе, уразуметь парень не сумел. Чушь бессвязная какая-то, ни складу, ни ладу… А чудище, поставив «самовар» на стол, словно разом очнулось.
– Ну, ничего, как подзакушу, так сил наберусь, и с вашим старшим легко справлюсь. Даже волшбу в ход пускать не придется.
– Погоди… хвастать… – после непонятных, но донельзя жутко прозвучавших слов нечисти об изголодавшейся избе у Терёшки опять сердце прыгнуло к горлу, но уже от страха за Василия и Мадину, а не за себя. – Он… и не таких, как ты… одолевал…
– Ой ли? – с насмешкой отозвалось чудище. – Силушка-то его богатырская здесь, в чужом мире, почти вдвое убавилась. И у его приятеля – тоже. Вы что, ясны соколы, и про это не знали, когда сюда совались? А дивокони твоих дружков вам сейчас не помощники. Думаешь, с чего дряни мерзкие не почуяли, что с хозяевами беда? Я на них чары навела, пока тот вояка стряпней моей угощался…
Людоедка возилась с посудиной, а один из служек меж тем стащил с печи и приволок хозяйке большой плоский короб. Когда та принялась раскладывать на столе вынутые оттуда кривые тонкие ножи и иглы, Терёшка зло прикусил губу и ощутил во рту соленый вкус крови.
Не показывай ей, что боишься, с ожесточением приказал себе мальчишка. Не радуй эту погань зубастую, не хорони прежде смерти ни Василия Казимировича с алырской царицей, ни себя. Ты, Терёха, покуда ни до Китеж-града не добрался, ни об отце своем родном, чей серебряный крест-секирку на груди носишь, так ничегошеньки и не узнал. Так что рано еще сдаваться. Отец-то на твоем месте, поди, не сробел бы, придумал, как выпутаться и товарищам в подполе пособить… Не смей память о нем позорить, понял? А приемный твой батюшка Пахом чему тебя учил, когда ты мальцом нос расшибал, палец ножом рассаживал да с лошади падал и хныкал? «От напасти не пропасти, а на свете два раза не помирать…» Пока живой – барахтайся. Дерись. Даже если нечем.
Ну, а коли придется все-таки на Ту-Сторону уходить, плюнуть в морду твари напоследок у тебя сил хватит. Не дождется она, чтобы ты раскис, слезу пустил и портки от страха намочил.
– Я и не надеялась уже, что так повезет. Три года, как владычица меня от Охотников спасла и здесь укрыла. Только в этой глуши иномирной толком и добычей не разживешься. А как в Белосветье вернуться, не знаю, – чудище, кажись, даже вздохнуло, – ну ничего, ты мне подскажешь. Или тот из приятелей твоих, кого изба не доест. Под моими ножами вы, люди, разговорчивыми делаетесь.
– А кто хоть… ты такая? – прохрипел Терёшка. – Обидно-то… не узнать даже… кому на обед пойдешь…
И обнаружил, что язык слушается получше, меньше заплетается.
– Не понял еще? – уронила тварь с ленивой издевкой. – Или ты про нас не слышал? Коли так, тебе оно и ни к чему. А вот как ты умирать будешь, я, пожалуй, сначала расскажу. Позабавлю тебя, чтоб знал, чего ждать.
Овраг остался позади. Пестрые заросли наконец расступились, и в просвете между деревьями показалась «ведьмина плешь», посреди которой стояла изба отступницы.
Хозяйка наверняка не ждет, что он вернется так быстро, колотилось в висках у Добрыни во время скачки через чащу. Не срежь великоградец путь, они с Бурушкой еще огибали бы овраг, а задержать воеводу в лесу служки яги, видать, должны были на обратном пути к избе.
Именно задержать. Скорее всего, гадам велели оставить русича без коня, может быть, ранить, но не убить. Не просто потому, что яга не могла не понимать: сами сладить с богатырем ее уроды не сумеют. Из книги Ведислава Добрыня помнил, что на зелья, которые отступницы стряпают из тел своих жертв, человечья кровь годится лишь горячая. Еще не остывшая.
«Сверху! Снова!» – предупреждение неистово заржавшего Бурушки ворвалось в мысли, когда до заросшего багряными папоротниками края поляны оставался какой-то десяток саженей.
На этот раз поджидавший в засаде черный летун напал молча. Без крика. И напал в одиночку! Значит, гусей-лебедей у яги в запасе всего-то парочка и была.
То ли зубастая дивоптица, выцеливая их, кружила высоко над опушкой, то ли караулила в засидке, но врасплох богатыря на сей раз она не застала. Стрелять из лука с коня, по-степняцки, Добрыня обучился еще лет в одиннадцать. Снаряженный заранее лук он выхватил из саадака не глядя. Сжав коленями бока жеребца, потянул из колчана стрелу и привычным стремительным движением натянул тетиву к правому уху. Она звонко запела-загудела, когда усиленный роговыми подзорами [17] и лосиными сухожилиями лук послал стрелу в полет – длинную, с тяжелым, граненым железным жалом. Вслед ей с тугой сыромятной тетивы сорвались еще две.
Добрыня знал, что не промахнется, да и трудно было промахнуться по такой туше. Гусю-лебедю, который заходил на них с Бурушкой, широко расправив крылья, первая стрела угодила чуть выше основания шеи. Вторая – в грудь, третья – в правое крыло.
И от крыла, и от скользкой вороненой брони перьев, внахлест покрывающих грудину, обе отскочили. Хотя Добрыня из этого лука, который обычный человек не смог бы даже натянуть, наповал укладывал, бывало, тура на охоте. А стрелу, завязшую в мышцах шеи, дивоптица, кажется, даже не заметила.
Бурушко резко развернулся на скаку. Чернокрылый страх пронесся над ними и пошел вверх, набирая высоту для следующей атаки. Добрыня успел увидеть, как блеснул частокол острых треугольных зубов в распахнутом клюве.
Этот гусь-лебедь был не только крупнее и мощнее зарубленного воеводой, он и в драках был, видать, куда опытнее. Задетую клинком в схватке у оврага левую лапу берег, а вот когти-ножи правой один раз ухитрились скрежетнуть по кольчуге на плече богатыря и дважды оставить росчерки на щите, который Добрыня перебросил на руку. Лук, поняв, что стрелы бесполезны, русич отправил обратно в саадак и выхватил меч. Отбивая выпады клюва-пасти и когтей, воевода мельком успел подумать: все-таки это не нечисть – живая птица, пускай и небывало громадная. Нечистую силу от булатной стали, как и от серебра, корчит и корежит…
Но великоградский булат все равно выручил. Когда гусь-лебедь, снизившись, попытался хлестнуть Бурушку крылом по морде, Добрыня, выпрямившись в стременах во весь рост, рубанул мечом – сверху и наискось. Сталь клинка блеснула белой молнией, рассекая перья и кости, и одним ударом отсекла левое крыло.
Гусь-лебедь жутко вскрикнул. Обливаясь темной кровью, черная туша косо дернулась в воздухе и рухнула в папоротник. Сдаваться дивоптица не собиралась до последнего. Вытянула шею и разинула пасть, с усилием пытаясь приподняться на лапы, да не успела. На шею и голову гуся-лебедя обрушились копыта Бурушки. Подковы зло оскалившегося коня били, как молоты. Зубастый клюв судорожно раскрылся в последний раз, затянулись мутной пленкой красные глаза. По смятой черной груде перьев еще прокатывались волны дрожи, но всё уже было кончено.
– Умница мой, – прошептал Добрыня, чуть подаваясь вперед в седле и посылая пяткой сапога жеребца в намет.
Нет, не зря и по дороге к избе людоедки, и во время боя с гусем-лебедем он не переставал ждать от яги еще какого-то пакостного подвоха. Правильно ждал. Серко и Гнедко стояли у крыльца неподвижно, погруженные в тяжелый морочный сон-оцепенение. Головы опущены, глаза полузакрыты, чуткие уши поникли. Белогривый, в яблоках, красавец-жеребец Василия, похоже, и не чувствовал, что над ним целым облаком роится гнус, а по ноздрям и векам ползают мухи. У Гнедка, тоже облепленного мошками-кровопийцами, расслабленно отвисла нижняя губа – никакого внимания на крылатых мучителей не обращал и он.
Околдованные скакуны даже мордами не потянулись в сторону Добрыни, соскочившего с седла и поспешно к ним бросившегося. Словно и не почуяли его с Бурушкой, и не услышали… И только когда Бурушко тревожно заржал, окликая товарищей, оба жеребца встрепенулись, а Серко, будто медленно просыпаясь, ответил на зов тихим неуверенным всхрапом.
«Скорей! – вспыхнуло огненной вязью в мыслях Бурушки. – Я их разбужу, а ты – в дом! Там плохо!»
– Ждите! – крикнул Добрыня, взбегая на заскрипевшее крыльцо. – Начеку будьте!
Дверь в сени тяжело грохнула за спиной.
Тварь, так и не сказавшая Терёшке, кто она такая, в самом деле не сомневалась, что Добрыня Никитич воротится не быстро, а значит, и торопиться некуда. В том, что отравленный юнец еще долго останется беспомощным и неподвижным, гадина тоже была уверена. Прощупала окостеневшие, толком ничего не чувствующие мышцы рук и ног мальчишки, ткнула ему в здоровое предплечье и под колено длинной иглой, проверяя, не дернется ли от боли, и одобрительно хмыкнула.
– Вот и ладно. И привязывать тебя не придется, и закончу с тобой быстрее, – деловито-равнодушно объяснила она. Словно курице, которую собралась к обеду резать.
И эта холодная деловитость была даже страшнее, чем блеск безумия в бесцветных глазах вештицы Росавы.
Поставив на стол посудину, смахивающую на самовар, и разложив вокруг ножи, хозяйка избы принялась возиться у печи с какими-то скляницами. Сгоняла одного из своих уродов куда-то наверх, и тот притащил и плюхнул на скамью тяжелую ступку, вроде бы железную – зачем она, Терёшка даже гадать не хотел. Зажгла на столе причудливого вида курильницу, откуда заструился плотный, кисло пахнущий синеватый дым. А заточкой обоюдоострого кинжала с черной рукояткой и покрытым рунами клинком, который бережно достала со дна короба с ножами, осталась недовольна. Точила страхолюдина свой кинжал долго и тщательно, прикасаясь к зачарованному оружию с явным почтением и мурлыча под нос что-то непонятное – то ли песню, то ли заклинание. Клешни и щупальца управляться со всем этим колдовским хозяйством людоедке ничуть не мешали.
Для чего какой из ножей и какие из игл служат, она Терёшке, как и посулила, подробно да неспешно растолковывала. Никакого подвоха от жертвы, смирнехонько лежащей на лавке, нечисть не ждала, а у парня меж тем в груди захолонуло. Но не от ужасов, которые тварь расписывала. Он ощутил, что онемение в теле помаленьку начало проходить. Кисти рук ожили первыми, зазудело-зачесалось раненое запястье, следом колющие мурашки поползли вверх, от ступней, по ногам.
Терёшка боялся пошевелиться, чтобы себя ненароком не выдать. Лихорадочно метались мысли: только бы Казимирович с царицей там, в подполе, были еще живы… и только бы добраться до отцовского ножа… или до ножа Василия, его клинок тоже булатный, а нечисти булат ох как не по вкусу… Если не выйдет отвалить крышку подпола, то хоть жизнь свою продам незадешево. Шкуру тебе, погань, точно попорчу, зубами, если что, рвать буду…
И все-таки в собственную смерть, скорую и жуткую, парню упрямо не верилось. Ну никак. Плохо верится в такое, когда тебе сравнялось пятнадцать. «Ты, ягодка моя, далеко полетишь», – в какой раз вспомнилось мальчишке предсказание берегини Ветлинки. Не зря же та напророчила ему впереди удачу… Не может такого быть, чтобы Ветлинка ошиблась, гадая по воде и по ракушкам на Терёшкину судьбу!
А потом в сенях раздался грохот сапог. Дверь в горницу задрожала под градом ударов. Повисла на одной петле, едва не вышибленная вместе с косяком, и распахнулась настежь.
– Проснись! Да проснись же, задери тебя леший!
Сначала Василий смутно ощутил, как на щеку ему капнуло что-то горячее. Обожгло. Сильно. Это ощущение ожога разом вытолкнуло богатыря из омута непробудного сна, в котором он тонул. Великоградец услышал над собой сдавленные и злые женские всхлипывания. Потом разобрал, что в него вцепились чьи-то руки и безжалостно трясут, а сам он лежит на чем-то твердом и неудобном. Казимирович замотал головой, стряхивая с себя остатки сонного морока, зевнул, едва не вывихнув челюсть, и открыл глаза.
Под веки, которые он еле разлепил, словно песка насыпали, голова была тяжеленной. Сперва Василий понял только то, что вокруг темно. И запах… хоть ноздри затыкай. Воняло сразу и бойней, и выгребной ямой, а приправлял всё это резкий едко-кислый душок, очень напоминающий тот, какой исходит от свежеразрытой муравьиной кучи.
Богатырь широко и судорожно зевнул снова, еще ничегошеньки толком не соображая, и наконец угадал по голосу в склонившейся над ним и трясущей его за плечи молодке Мадину.
О проекте
О подписке