Ореста отпускали туда из академии очень редко. И все же, кажется, он ощущал эти места родными. Недаром впоследствии он напишет портреты не только своего соседа по Копорью, живущего в поместье Котлы К. И. Альбрехта, но и весь «куст» его родственников – его деверя (мужа сестры жены) М. В. Шишмарева, сестру жены Е. С. Авдулину и прочих. Причем с портретов Шишмарева и Авдулиной он сделает авторские копии, как сделал еще только с портрета Адама Швальбе. А Альбрехт изображен на фоне речного пейзажа, напоминающего художнику о Копорье.
Можно сказать, что ему повезло, что родился он «на природе». Для художника-романтика это было особенно важно, и «природные» штрихи и детали, а также общее «космически-природное» ощущение мира прочно войдут в его портреты. А в альбоме 1807 года есть несколько простых рисунков сельской жизни – вид из распахнутого окна, незамысловатый крестьянский двор…
Однажды, приехав на каникулы, он шепнул сестрице Анне, что он вовсе не крестьянин и не отсюда… Анна тут же поверила и ходила за ним по пятам, глядя с восхищением. Он и в самом деле очень отличался от них всех. Он был темноволосый, курчавый, легкий и белозубый. А они все русые и поплотнее сложением. Словно и вправду королевич из незнаемых земель. (Замечу от себя, что такого рода детские фантазии достаточно распространены. Их можно встретить, к примеру, еще у одного блистательного художника уже XX века – Кузьмы Петрова-Водкина, родившегося в простой семье волжского грузчика в городе Хвалынске. Вот он в детстве признается другу Вове: «…ты должен знать, что я не тот, за кого ты меня считаешь, – я только укрыт, усыновлен в Хлыновске… Моя родина далеко отсюда»[17]. Если уж у маленького Кузьмы были такие фантазии, то у мальчика Ореста было для них гораздо больше оснований.)
Находясь на мызе Нежинской в 1807 году, вероятно, в связи со смертью Адама Швальбе, юноша Орест напишет в альбоме: «Отцу и матери Азъ по греху принесен за то, что не соглашалась бедная невеста-рабыня с ними с барами»[18]. Фраза довольно туманная. В голове у юноши мысли о «грехе» родителей, о каких-то спорах матери-крепостной «с барами». И идущее из детства чувство, что он вообще другой и не отсюда.
Из всех Швальбе, кроме Адама Карловича, он выделял сестрицу Анну, недаром он будет ей потом материально помогать и горячо рекомендовать своему приятелю Александру Бакунину. Ему нравилось, что она так им восхищается, верит всем его словам.
Во время своих приездов в Нежинскую он рисует почти все семейство, кроме матери, умершей в 1799 году в возрасте тридцати семи лет.
Вот немного туповатая, с опущенными глазами и прилизанными волосами физиономия младшего брата Александра (графический «Портрет юноши», Александр Швальбе, ок. 1807). Разве он может быть его братом? (Этот брат потом тоже будет учиться в Академии художеств на архитектора, но затем поступит на военную службу и погибнет не то в финско-шведской, не то во французской кампании.)
А вот и сестра Вера (рисунок «Девушка за чаепитием», ок. 1807). Ей в это время девятнадцать лет. Возможно, что ее же строгое лицо изображено еще на одном рисунке в альбоме 1807 года. Книги, серьезность – это, конечно, очень хорошо. Он сам кое-что прочел из классических авторов – Сенеку, Горация, Иосифа Флавия… Но самое для него сладкое – предаваться мечтам, вовсе не крестьянская способность воспарять. Сестрица Анна нравилась ему своим мечтательным видом (а грамотой так и не овладела!).
Он рисует карандашом чистый девичий полупрофиль, распущенная коса падает на плечо, глаза опущены («Портрет сестры. Анна Швальбе», ок. 1807). Весь облик нежен и естествен, овеян поэзией, к которой Орест столь восприимчив. Нет, недаром он выделил ее из всех родных! Но душевно они далеки. Среди своих родных он вообще одинок, другой. Он покровительствует Анне как приезжий принц, для сохранения тайны наряженный в простое платье. Этот инстинкт покровительства сохранится у него и в отношениях с приятелями-художниками. И даже жену он себе выберет такую, которой он долгие годы может покровительствовать, чтобы затем из Золушки превратить в принцессу.
Приезжая в Копорье, а потом и в другую сельскую местность – в поместья своих приятелей, Орест все время вглядывается в лица крестьян. Но не взрослых – они ему совершенно не интересны, а детей. И тут он как бы становится одним из провозвестников русского романтизма, подхватившего общеевропейский интерес к детству. В XVII веке строгий и разумный Бенедикт Спиноза в своей «Этике» считал детей сумасшедшими. А в XIX веке Генрих Гейне писал, что «чем более растет тело, тем больше скукоживается душа». Думаю, что Кипренскому это высказывание было близко.
С этих пор дети станут душевным камертоном его живописи, а взрослые будут ему тем более интересны, чем менее «скукожились» их души, чем больше в них проглядывает ребенок. Поэтому он, как это ни парадоксально, не будет избегать портретов пожилых людей, как избегал их, в особенности «старушек», другой гений романтической эпохи – Карл Брюллов. Для Кипренского важно найти этот детский огонь в своем персонаже. И если он погас, портрет будет беспощаден, о чем нам еще предстоит писать.
Головки крестьянских детей возникают и в его альбоме 1807 года, и среди рисунков 1814-го. Кипренский, который рано стал видеть в лицах людей все душевные извивы, словно бы отдыхает на лицах этих детей, отыскивая в их мимике, позах, жестах романтический идеал почти античной простоты и естественности.
Вот удивленный, с невероятно теплым и живым взглядом профиль белоголового мальчишки, набросанный в альбоме 1807 года (ГРМ). А вот целых три разных характера в портретных рисунках детей 1814 года (ГРМ). Валерий Турчин пишет об интересе молодого Ореста к человеческим темпераментам, изучении их «знаков»[19].
Каждый из этих мальчиков знаменует собой какое-то свое душевное состояние. «Петрушка-меланхолик» (1814) изображен в профиль. И его фигура с короткой стрижкой под горшок, и неподвижно устремленный вперед взгляд как бы говорят, что этот мальчик весь в себе и на внешний мир не реагирует. В «Портрете мальчика Моськи» (1814) на лице у персонажа со вздернутым носом и палкой в руках застыло какое-то язвительное выражение, почти гримаса. На рисунке 1807 года «меланхолия» уже просто искажает черты заросшего буйными волосами мальчишки, угрюмого, печального, несчастного (ГРМ).
Видимо, задатки подобной «меланхолии» Орест находил и у себя. И старался с нею бороться. Этот светлый, удивленный, полный живого интереса к миру взгляд он ловил не только у белоголового мальчика в наброске из альбома 1807 года, но и в «Портрете мальчика Андрюшки» (1814, ГРМ). Подобного рода живой и удивленный взгляд будет впоследствии характерен и для некоторых вполне взрослых персонажей художника, например для Екатерины Ростопчиной, дамы вовсе не юной.
Интересно, что уже в этих набросках намечена та дихотомия радостного ожидания и мрачных предчувствий, которые, судя по всему, составляли некую сердцевину натуры самого художника (ср. расхожее заявление романтиков: «Во мне два человека», характерное и для поэзии Лермонтова, и для мира Константина Батюшкова). К этой дихотомии Кипренский вернулся в 1829 году, написав «Неаполитанских мальчиков» с противоположностью их душевных состояний (Неаполь, палаццо Реале). Замечу, что сам Кипренский все же старался, и, как кажется, не без успеха, культивировать в себе не меланхолию, а нечто ей противоположное, жизнестойкое и бодрое. Но к этому я еще вернусь.
Простоту, живость, естественность, иногда сильную печаль, иногда отчаянную надежду находит художник в своих маленьких крестьянских персонажах, которые, как мне кажется, станут для него своеобразными «идеальными» моделями человеческой личности. Минимум антуража, отсутствие роскоши – не от крестьянского ли быта идут эти черты творческой манеры художника?
Просты и карандашные небрежные зарисовки мызы Нежинской, которые, возможно, будут сниться ему в Италии. Интересно, что «роскошной» природы Италии он, в отличие от прочих российских художников-пенсионеров, так и не запечатлеет… Бревенчатые сараюшки, дерево, видное сквозь открытое окно с деревянной рамой, куры во дворе. «Бедные селенья» и «скудная природа», как выразится о России Федор Тютчев. Но в этой незамысловатости есть для художника (как и для поэта!) своя прелесть. Впоследствии и Андрею Тарковскому как-то претила чрезмерная роскошь итальянских видов.
В альбоме 1807 года встречаем и изображение лошади, скорее даже «коняги», предназначенной для пахоты, спокойной и какой-то трогательной. Странно, что нет собак. Не тех роскошных и породистых, которых будет изображать Карл Брюллов во «Всаднице» (1832) и «Портрете А. К. Толстого» (1836), пригодных для охоты и развлечений, а простых дворовых собак, дворняг, которых Орест наверняка видел на мызе и, возможно, даже подкармливал. Иначе откуда у взрослого художника такая странная манера – набивать карманы сюртука сухарями и по дороге из римского дома в мастерскую кормить ими голодных бездомных псов?[20] Был, был у маленького Ореста какой-нибудь хвостатый дружок, который ждал его у дверей дома с большим нетерпением!
В будущем морду собаки (породистой!) встретим на одном из грифонажей (беглых импровизационных рисунков или офортов) художника, а также на картине «Читатели газет в Неаполе» (1831, ГТГ), где читающий вслух газету пристроил за пазухой маленькую грустную собачонку.
И еще одно следует из этих графических портретов или даже протопортретов, как можно их назвать, так как в них закреплялось некое интуитивное глубинное понимание подлинного и человечного, что получит развитие в масляной портретной живописи.
Орест Кипренский стремится к жизненной «естественной» полноте. Он вовсе не из «несчастливцев», как трактует его в своей монографии Дмитрий Сарабьянов. Исследователь находит «метафизическую» причину «несчастливства» Кипренского в том, что он думал о себе как о «несостоявшемся историческом живописце»[21]. И это, мол, совпадало с романтическим культом несчастья. На мой взгляд, Орест Кипренский (как, впрочем, и Александр Пушкин!) был художником счастья, энергии, деятельного добра, бесконечной любви, которые озаряют лица его персонажей.
«Скукоженное» лицо Алексея Томилова или манерная поза Сергея Уварова тут не правило, а исключение. Эти люди потеряли в себе «естественные» черты детей.
Кипренскому, как мне кажется, был близок совет Стендаля изучать «науку счастья», глядя на беззаботных итальянцев. Кстати, именно в Италии Кипренский раскрепостится и повеселеет. В ранней юности душевной гармонии мешали пылкие страсти, некоторая «раздвоенность», о которой я уже писала. В том же нежинском альбоме 1807 года он запишет: «Надобно выбрать самую лучшую и безопаснейшую дорогу из всех человеческих умствований» – и еще: «…на плоте перейти бурю жизни»[22].
Но на чем основать свое счастье? Свое душевное спокойствие? Свою веселость? В 1804 году, приехав на летние каникулы на мызу Нежинскую, Орест все время как бы ненароком вглядывался в лицо Адама Швальбе. Оно его бесконечно занимало и волновало, как неразгаданная загадка. Он мысленно называл его не отец, а Швальбе. Фамилия тоже таила загадку. Однажды, совсем ребенком, он оказался в доме бригадира Дьяконова – принес ему по просьбе родителей корзинку лесных орехов. А тот его угостил конфеткой. Но запомнилась не конфетка, ее он потом скормил любимому щенку, а зеркало в прихожей Дьяконова, в котором он увидел хорошенького курчавого мальчика. И только потом догадался, что это он, Орест, Орестушка, как звали его мать и сестрица Анна. И так захотелось поймать и удержать это удивительное отражение!..
О проекте
О подписке