Мосье Мулине на носилках. Во французском госпитале. Про подвиг графа Понятовскаго. Доктора: барон Ларрей и де ла Флиз. «Где стол был яств, там гроб стоит»
Августа 7. К трем часам утра неприятели сломанный на Днепре мост починили, а несколько верст выше другой мост еще наводят, дабы русскому арьергарду отрезать наступление. Издали слышна неумолчная пальба: идет, значит, упорный бой. А здешние наши постояльцы и ухом не ведут. Гвардия! Разыскал сержант Мушерон в погребе для своего лейтенанта и шампанское; тот приятелей офицеров зазвал; до глубокой ночи пировали. Нижние чины тоже устроились, как в мирном лагере: кто амуницию чинит, кто ружье чистит, кто чулок штопает; мухи, кажись, не обидят.
И вдруг – не сонное ли видение? Вносят раненого на носилках, и кого же? Толбухинского гувернера, мосье Мулине! Увидал меня – простирает руки.
– О, мой дорогой Андре! Вы-то еще здесь! А у меня бомбой оторвало ногу.
Отнесли беднягу во флигель, в прежнюю его комнату. Пришел тут к нему понаведаться и лейтенант-постоялец, рекомендуется:
– Лейтенант д’Орвиль. Чем могу служить? Вы ведь тоже офицер великой армии?
А Мулине:
– Был таковым 12 лет назад. При Маренго, в чине корнета, ранен в грудь навылет; из собственных рук императора – тогда еще первого консула – ордена Почетного легиона удостоился. О! Он умеет ценить заслуги. Но одно легкое у меня было прострелено: пришлось подать в отставку. Стал учительствовать… Надо же чем-нибудь прокормиться! Так гувернером и в Россию попал к достойному семейству…
– Но когда услышали теперь военные трубы обожаемого вашего императора, то не выдержали?..
– Да, помчался на призыв, как боевой конь. И вот – безногий инвалид! В госпитале перевязали; но я просил перенести меня сюда. Коли умирать, так в родном доме; а дом господ Толбухиных стал для меня все равно что родной.
Августа 8. Бедный мосье Мулине от адских мучений всю ночь глаз не сомкнул. Не жалуется, а тихонько только этак стонет. Ввечеру еще посылали в госпиталь за доктором, чтобы снова перевязал рану. Обещал быть, да так и не прибыл: забыл, что ли.
«Дай-ка, – думаю, – напомню».
Пошел. Под госпиталь свой французы заняли дом губернатора; каменный он, так уцелел от огня.
Прихожу, спрашиваю хирурга.
– Да вам какого?
– А кто у вас главный?
– Главный – барон Ларрей, его величества генерал-штаб-доктор.
– Его-то мне и нужно. Проведите меня к нему.
– Простите, он на операции.
– Так я обожду.
– Да вы-то сами от кого?
– От раненого французского офицера.
– На частной квартире?
– На частной. Вчера его здесь уже перевязали; обещали прислать вечером хирурга, да вот не прислали.
– Прошу за мною.
Поднялись во второй этаж. Идем палатами.
– Обождите тут.
А кругом раненые лежат вповалку. У кого голова забинтована, кто без руки, кто без ноги, а кто и без обеих ног. И все-то больше молодой еще народ.
Одни молчат, временами только охают, стонут; другие разговор ведут. Громче всех, задорнее один – и по виду, и по говору не француз.
– Что, – говорит, – все ваши маршалы! Один наш Понятовский всех их стоит. Нации храбрее нашей нет. Сам Наполеон ваш это признает.
А французов за живое задело.
– Ну да! – говорят. – Ваша шляхта – известные хвастуны. Чем вы в этой кампании отличились, ну-ка?
– Да хоть бы и тем, что пока вы на Немане понтонные мосты наводили, наша кавалерия уже вплавь пустилась.
– И без всякой нужды перетопила сорок человек!
– Что ж такое? Зато император нас как расхвалил! А здесь, под Смоленском, он нас же первыми в атаку послал: «Поляки! Этот город принадлежит вам!»
Что дальше говорилось – я уже не слышал: меня провели в уборную, куда барон Ларрей должен был выйти после операции – руки мыть.
Наконец-то операция кончена. Входит сам Ларрей, седой уже, преважный, в генеральских эполетах, но в белом фартуке, с засученными рукавами. Фартук весь кровью забрызган, руки в крови.
Фельдшер вослед бежит, воду на руки ему наливает. А барон про себя брюзжит, ругательски ругается:
– Уж это анафемское интендантство! Черт бы его подрал! Ни бинтов, ни полотенец, ни корпии… Справляйся, как знаешь! Ни в итальянскую кампанию, ни в австрийскую ничего подобного не было.
– Смею доложить г-ну барону, – говорит фельдшер, – ни в Италии, ни в Австрии жители своих городов не жгли.
– И мы гранатами их домов не поджигали!
– Точно так. Но Россия – страна варварская. И хлеба не допросишься. Хоть бы тут, в Смоленске. Большой ведь город, и лавки есть еще не сожженные, да с чем? С железным товаром, с посудой, хомутами и дегтем; а булочные заколочены, мясные пусты…
– Ну вот, ну вот! Что же я говорю? Прежде чем воевать, надо изучить страну, принять меры. Так нет же, ради военной своей славы, опустошаем целый край, разоряем тысячи людей, ни в чем не повинных, свое собственное войско заставляем голодать да требуем от него еще геройских подвигов…
Тут только он заметил меня.
– Вы кто такой? Как сюда попали?
Я объяснил.
– Гм… Самому мне уйти никак невозможно…
– Не позвать ли мне г-на де ла Флиза? – говорит фельдшер.
– Позовите.
И так-то вот помощник Ларрея, доктор де ла Флиз пошел со мной.
Как обмыл он мосье Мулине рану, перевязал – я за ним в переднюю.
– Что, г-н доктор, не очень опасно?
– Ни за какую ампутацию, – говорит, – отвечать врач не может, особенно когда рана запущена.
А кто же запустил?
Августа 9. Полночи у нашего больного просидел Тихоныч; в 5 часов утра я его сменил. Сперва бедный метался, бредил; потом крепко заснул. Проснулся уже в 10-м часу, когда наведать его пришел лейтенант д’Орвиль.
– Ну что, дорогой мой, – говорит лейтенант, – как себя чувствуете?
А Мулине:
– Не во мне уж дело. Буде и выживу, то останусь все-таки навек инвалидом: моя песня спета. А что, скажите, русские все еще отступают?
– Отступают, но отбиваются. Вчера была опять отчаянная схватка: из строя у нас выбыло 6.000…
– А здесь при штурме города 12.000!
– Да, потери крупные. Император после вчерашнего боя сам нарочно на место выезжал и вернулся крайне разгневанный: Жюно опоздал подать помощь Нею, а опоздал потому, что в болоте завяз.
– Сказать между нами, г-н лейтенант, боюсь я за нашу французскую армию, сильно боюсь. Император наш не считается с здешним климатом, с здешними дорогами. Наступит осень, польют дожди – дороги, и так уже плохие, станут непроходимыми; а там снег, лютые морозы…
– Ну, с этими дикарями мы справимся еще до морозов. Армия у нас громадная – 650.000 при 200.000 конях и 1.300 орудиях…
– Но на такую громаду и запасы нужны громадные; а ни провианта, ни фуража уже не хватает?
– Так-то так…
– Барклай-де-Толли – лукавый немец, нарочно завлекает императора в глубь страны, это может окончиться весьма печально!
– Да не самому же императору, великому Наполеону, первому предлагать мир! Бертье и то уже советовал ему начать переговоры.
– А он что же?
– Я не прочь, говорит, помириться. Но для заключения мира мало одного, нужны двое. Теперь же, когда во всех русских газетах напечатано воззвание царя к своему народу – он покоя себе уже не находит; клянет и турецкого султана, что помирился с царем, и короля шведского Бернадота, что вступил с ним в союз: «О, глупцы, глупцы! Они дорого поплатятся за это!»
А я слушаю обоих да на ус себе мотаю: «А ведь Барклай-то, пожалуй, и взаправду готовит им ловушку! Недаром говорится, что немец обезьяну выдумал».
Августа 10.
Где стол был яств, там гроб стоит,
Где пиршеств раздавались лики,
Надгробные там воют клики,
И бледна смерть на всех глядит…
Бедный, бедный мосье Мулине! Вчера вечером еще доктор де ла Флиз вышел от него хмурый-прехмурый. «Плохо!» – думаю. А к утру аминь: антонов огонь! В столовой, на том самом столе, за котором земляки его намедни пировали, лежал он в гробу, с своим орденом Почетного легиона на груди, весь в цветах: мы с Тихонычем опустошили для него весь цветник в саду. А лейтенант д’Орвиль еще полковую музыку привел, чтобы и до могилы проводить его со всеми «онерами». Да будет легка тебе земля, милый человек!
На походе. Шевардинский редут. Воззвание Наполеона
На привале, августа 13. Вот где довелось за дневник опять приняться! Хоть и сон клонит, устал шибко, а надо ж самое главное занести.
Приходит ко мне третьего дня Мушерон.
– Ну, пти буржуа, собирайся-ка в путь-дорогу.
– Куда? – говорю.
– В Москву.
– В Москву! Вы шутите, г-н сержант.
– Какие уж шутки! Вся гвардия с самим императором сейчас выступает. А тебя лейтенант берет с собой переводчиком.
Вот не думал, не гадал – в Москву попасть, в наш град первопрестольный! Вожделенный случай, о коем мечтал и денно и нощно. Кабы маменька-то про то знала-ведала! Да доберемся ли еще? Нет, русские не отдадут Москвы-матушки! И куда занесет еще меня театр войны? Быть может, приближаюсь к вратам смертным… Но, пока что взираю на все равнодушно. Не ратный ведь человек; так что может со мною приключиться?
А этакий поход – дело, ох куда нелегкое! С раннего утра до позднего вечера все вперед да вперед. Днем жарища нестерпимая.
– Та же Италия! – жалуются французы. – Хуже Италии – пекло адское!
От пехоты да от конских копыт пыль облаком, глаза ест, в нос и глотку забивается. А тебя, без вкушения хлеба и воды, все вперед гонят:
– Марше! марше!
Попадается речка, ручеек; промочил бы горло, ан нет:
– Чего стал? Марше!
Наконец-то привал – слава Тебе, Господи! Уляжешься в лесу у костра; да леса-то все сосновые, болотистые, комариное царство: жужжат проклятые, как рой пчелиный, кусаются что собаки.
…Не дописал, как Мушерон тетрадь из-под рук вырвал:
– Это что у тебя?
– Дневник.
– Эге! Г-н лейтенант!
Подошел д’Орвиль:
– А что?
– Не угодно ли поглядеть: наш пти буржуа дневник ведет. Не шпионом ли уж к нам приставлен?
Рассмеялся тот:
– Да не сами ли мы его с собой забрали? И что он в нашем военном деле смыслит?
– Так пускай вам прочитает что сейчас написал.
– Извольте, – говорю, – по-русски прочитать или перевести?
– Само собой, перевести.
Перевел я им страницу, другую.
– Ну что Мушерон? – говорит лейтенант. – Похоже на донос шпиона?
– А вот пускай-ка с первой страницы прочитает.
Начал я с первой страницы про то, как мосье Мулине совет мне дает дневник писать, дабы облегчить сердце. Как они оба расхохочутся!
– Пишите себе, пишите, молодой человек, – говорит лейтенант, – облегчайте свое сердце.
Августа 17. Мы уже под Вязьмой. На каждом верстовом столбе цифры читаем: далеко ли еще до Москвы? Нас, гвардию свою, Наполеон бережет, не пускает нас в огонь. Но авангарду тяжко приходится: дорога наша устлана мертвыми телами, а Дорогобуж, Вязьма и все деревушки выжжены дотла. По-прежнему, пуще прежнего нас голод-жажда пронимает. От каждого полка фуражиры по окрестностям рыщут, но возвращаются редко с чем: жители везде разбежались, а запасы сожгли или с собой унесли. Картофель-то хоть не снят еще с полей; так солдаты им ранцы свои набивают, а потом на кострах пекут да с палой кониной уплетают. И я тоже – в татарина обратился! Но мясо препротивное: жестко и жилисто. Только сердце да печенка мягче и вкуснее. Да нам-то редко когда перепадает: для офицеров отбирают.
Августа 20. Вот мы и в Гжатске. Живое кладбище! Подобрали здесь одного русского тяжелораненого. Стали его чрез меня расспрашивать, выведывать.
А он:
– Прибыл Кутузов – бить вас, французов…
– Как? Что? Князь Кутузов, сподвижник Суворова?
– Он самый: сменил немца Барклая. До Москвы еще расправится с вами по-суворовски.
Озадачились, призадумались. До Москвы-то ведь еще 147 верст; задержать сколько раз может!
Августа 24. По сказанному как по писаному: Кутузов остановился, загородил нам – сирень французской армии – путь к Москве. Отделяют нас от русских глубокие овраги. За оврагами в долине и кругом на высотах вся русская армия.
Вдали налево белеет сельская церковь: то – село Бородино, занятое тоже русскими. Направо – село Шевардино; перед ним русскими же «редут» возведен – крепостца со рвом и валом, а на валу – пушки.
На душе у французов и радостно, и жутко: бранят Кутузова.
– Ишь, чертов кум, какую позицию выбрал!
Сам Наполеон не раз на холм выезжал – в зрительную трубу обозреть будущее поле сражения; потом в палатке у себя на карте обозначал расположение своих и русских войск булавками с разноцветными головками.
…С вечера уже началось; но это, говорят, только генеральная проба. Дабы лучше выяснить силы русских, Наполеон двинул через овраг колонны пехоты на Шевардинский редут. Пущей храбрости ради напоил еще допьяна солдат. И точно, пошли те храбро с барабанным боем.
Да не тут-то было! Огорошили их с редута картечью, и побежали они вспять. Первый блин да комом. Решили взять редут во что бы то ни стало. Идет целый полк, потом другой, потом еще удальцы-поляки, и все тоже: бегут назад! А за бегущими вдогонку русские кирасиры; ворвались в польский лагерь и увезли семь орудий. То-то, чай, осерчал Понятовский! Про Наполеона и говорить нечего.
Стемнело. Но оставить дела так нельзя. Новый штурм. И вдруг – что за притча? Ни единого выстрела. Взлезают на редут – ни души. Русские в темноте его очистили! Точно в насмешку: на тебе, небоже, что нам уже не гоже.
Августа 25. Сегодня погода хмурится. Прохладно. Порой моросит. Дабы подбодрить мерзнущих, велено всем полкам раздавать водку. Но на всех не хватило: обозы некоторых полков где-то застряли.
О проекте
О подписке