Прибытие в Смоленск императора Александра I. Генерал Балашов у Наполеона. Барклай-де-Толли, князь Багратион и поручик Шмелев. «Стонет сизый голубочек». Обручились! Отъезд Толбухиных
Июля 9. Видел ныне самого государя. С раннего утра еще мы с Петей Толбухиным забрались к казенному «императорскому» дому, нарочито приготовленному для приема царского. Народу, разумеется, тьма тьмущая. Ровно в 11 слышим издали:
– Ура! Ура!
И вот показалась государева коляска. Тут уже вся толпа кругом подхватила, как один человек, и мы с Петей тоже:
– Ура-а-а!
По портретам я давно его уже знал; но самого воочию лицезреть – совсем иное. Когда нам всем милостиво этак головой закивал, от его улыбки, ласковой и грустной, сердце у меня так и запрыгало, да и заныло.
«О, кабы теперь же некий подвиг отчизнолюбия совершить!» – подумалось мне. От восторга и жалости бросился бы, право, под колеса его экипажа, если б сим чуточку хоть мог облегчить ему бремя забот о его народе, о дорогой нам всем России.
Нашему губернскому предводителю, майору Лесли, выпало счастье доложить государю, что смоленское дворянство на свой кошт ополчение в 20.000 ратников выставляет. После приема был еще смотр войскам с церемониальным маршем, а после обеда государь в Москву уже отбыл, где объявил манифест о вооружении всего государства. Но и до сей еще минуты видится мне его столь скорбная и добрая улыбка…
Июля 10. Чиновник губернаторской канцелярии рассказывал Толбухиным, а Петя потом мне пересказал, что государь еще из Вильны посылал своего генерал-адъютанта Балашова с письмом к Наполеону. И что же? Вместо того, чтобы сего парламентера принять с подобающим почетом, четыре дня его водили от маршала к маршалу, как бы за нос, кормили всякою дрянью и тогда лишь допустили пред ясные очи своего повелителя.
В письме том говорилось, что государь не прочь, пожалуй, еще войти в соглашение о прекращении военных действий, но с тем, чтобы сперва французские войска за Неман отошли.
– А если не отойдут? – спросил Наполеон.
– Если нет, – отвечал Балашов, – то я уполномочен заявить вашему величеству, что царь ни сам уже не замолвит, ни от вас не примет ни единого слова о мире, доколе один хоть вооруженный француз будет еще в России.
– Вот как! Ну, а я что раз занял, то считаю уже своим. Так вашему царю и передайте. Я его люблю и уважаю, как брата. Поссорили нас англичане. И что ему, скажите, делать при своей армии? Его дело царствовать, а не воевать. Мое дело другое: я – солдат, это мое ремесло. Да и войска у него вдвое меньше. Как же ему защитить от меня на всем протяжении границу своего обширного царства?
Говорит он так, говорит, а сам ходит из угла в угол, точно покою себе не находит. Однако позвал Балашова обедать. А за обедом о Москве речь завел, точно и Москве от него уж не уйти.
– Деревня ведь это, – говорит, – большая деревня! И на что у вас там столько церквей? В нашем веке набожных людей уже нет.
До чего ведь договорился! Гордыня обуяла. А Балашову, православному человеку, за великую обиду показалось.
– Не знаю, – говорит, – ваше величество, как у вас во Франции; там, может, страху Божьего уже не стало; у нас на Руси Богу еще молятся.
Отбрил чище бритвы! Однако же ни к чему; отпустили его ни с чем.
Июля 20. Пока Багратион да Платов задерживают Наполеона, Барклай-де-Толли все вспять да вспять, а ныне вот и наш Смоленск своей первой армией наводнил. В хижинку к нам на постой тоже 10 человек с фельдфебелем поставлено. Для других 10-ти человек, с офицером, поручиком Шмелевым, Толбухины свой надворный флигель отвели.
Под Островной близ Витебска завязалось, говорят, уже жаркое дело. Наши лейб-гусары и драгуны дрались с авангардом неприятеля, дрались храбро, отчаянно, а в конце концов, сказать зазорно, были все же разбиты, потеряли даже б пушек… Да, воевать и впрямь, видно, ремесло Наполеона, сего Аттилы XIX века!
А промеж Барклая и Багратиона вдобавок, слышь, еще нелады идут…
Июля 21. Слава Богу, помирились. Багратион для сего сам сюда в Смоленск прибыл. Мы с Петей выжидали его выхода у губернаторского дома. Оба главнокомандующие вместе рука об руку на крыльцо вышли. Тут Багратион окинул нас, зевак, огненным взглядом.
– Завтра, значит – говорит Барклаю – опять свидимся.
Вскочил в коляску и укатил – только пыль взвилась.
– Этот-то не выдаст! – говорили кругом. – И нос крючком, как у орла, и взор орлиный – прямой орел!
Июля 22. За ночь и Багратионова армия подошла. У Барклая тоже словно крылья выросли.
«Ни при каких обстоятельствах не отступлю уже от Смоленска» – собственные слова его.
Дай-то Бог!
По случаю тезоименитства императрицы-матери с утру со всех колоколен колокола гудят. А после обедни народное гулянье, на площадях полковая музыка гремит, по улицам солдаты ходят, песнями заливаются. Точно войны и не бывало, Наполеона ни у кого и в помине нет.
Июля 25. А поручик-то Шмелев у Толбухиных уже свой человек: у них столуется, с Варварой Аристарховной по саду разгуливает. Пускай! Мне что? А все же, признаться, ретивое нет-нет да и заноет…
Июля 31. Что-то у них будто налаживается. По часам все вместе: то книжку он ей читает, то горячо спорят, потом опять смеются. А ввечеру, слышу, на фортепьянах забренчали (с болезни Аристарха Петровича впервые, ибо со вчерашнего ему намного легче). Поручик романс поет:
Стонет сизый голубочек,
Стонет он и день и ночь:
Его миленький дружочек
Улетел далеко прочь.
Пропел куплет – и умолк. Неспроста!
Августа 2. Так и чуял: обручились! Прибегает Петя:
– А знаешь ли, – говорит, – что я подглядел?
– Ну?
– Только по секрету, Андрюша!
– Да в чем дело-то?
– Варенька с Дмитрием Кириллычем кольцами обменялись. Папенька и маменька ничего еще не знают. Так и ты пока молчи.
– Хорошо, – говорю, – хорошо…
А у самого в груди точно что порвалось.
Ну что ж, дай им Господи! Жених как жених, все же гвардии поручик; раз – и до генерала дослужится. А я что? Недоучка, балбес, мизинца его не стою.
Августа 3. Зашевелились французы: у архиерейского двора – всего 7 верст отсюда – перестрелка с авангардом. Не нынче завтра подойдут и к Смоленску. Жителям предложено выбираться подобру-поздорову. По улицам возы потянулись. И Толбухины решились-таки в деревню перебраться; на дворе возы нагружают. Сами поутру двинутся. Боятся только, как-то еще Аристарх Петрович переезд выдержит.
Августа 4. Уехали и маменьку мою с собой забрали. Упиралась спервоначалу:
– Как, мол, я Андрюшу моего одного здесь на погибель оставлю?
Варвара Аристарховна успокаивает:
– Да с чего ему погибать-то? Будь он еще военный. Ничего ему не сделают.
– А присмотреть в доме, – говорю, – все-таки кому-нибудь надо, чтобы не разграбили.
– Грабить-то у нас, пожалуй, нечего… – говорит маменька.
– Тем паче, значит. А взглянуть мне на этого Наполеона, маменька, куда как любопытно!
– Потом и нам про него расскажет, – говорит Варвара Аристарховна. – Кстати, Андрюша, ты ведь дневник пишешь?
– Пишу…
– Так все, смотри, описывай, что бы ни было: дашь потом прочитать. Особливо же…
Тут она запнулась, покраснела и огляделась на маменьку.
– После скажу тебе.
И вот, когда другие в карету уже садились, она вдруг быстро ко мне подходит, а у самой щеки и уши так и горят.
– Тихоныч здесь хоть и остается, – говорит мне шепотом, – но надежда на старика плохая. Если б Дмитрию Кириллычу что понадобилось, так ты, Андрюша, пожалуйста, уж пригляди, постарайся…
– Постараюсь, – говорю.
– И дневник свой смотри не забывай.
И вот их уже нет!
А в гостиной на фортепьянах он опять бренчит, заунывно распевает «Стонет сизый голубочек…»
И слышать не могу! Пройдусь-ка по улице…
Смоленск в огне. Русские отступают
Августа 5.
Не медь ли в чреве Этны ржет
И, с серою кипя, клокочет?
Не ад ли тяжки узы рвет
И челюсти разинуть хочет?
Ломоносова муза пророческим оком словно предвидела наши здешние ужасы.
Вовремя же убрались Толбухины! И за маменьку трепетать уже нечего.
Началось еще вчера, скоро после их отъезда. Подходили французы сразу с трех сторон; думали город штурмом взять. Ан с крепостных стен им чугунную хлеб-соль поднесли; а генерал Раевский из ворот навстречу к ним вышел с батальным огнем да в штыки, за ров крепостной погнал, весь ров и гласис телами их усеял.
Но с вечера и за ночь подходили все новые полчища, весь Старый город до Днепра как кольцом обложили. Сыплются на них ядра и с городских-то батарей, и с того берега Днепра, куда стянулись наши главные силы. А они ломятся уже в Молоховские и Никольские ворота. Наполеону же не терпится, решил зажечь город – дома-то все больше ведь деревянные; и взвились над городом гранаты, лопаются в воздухе, и загорается то там то сям; ветром пламя с крыши на крышу переносит. Бывало, бежишь поглазеть на пожар, как на некое зрелище, а теперь, как кругом запылало, – не то: ад да и только.
Перекинуло и на нашу улицу. Люди мечутся, как угорелые, ревом ревут:
– Отцы наши, батюшки! Воды, воды!
А где ее взять? Пока еще до реки доберешься, от всего строения одни головешки останутся. И я спасать помогаю, схватил в охапку первое, что под руку попалось. Тут кличет меня, слышу, Тихоныч:
– Андрей Степанович! Где ты? И у тебя ведь занялось.
С нами крестная сила! И то ведь на крыше у нас уже язычки огненные. А помогать мне, опричь старика Тихоныча, некому: солдаты-постояльцы все у городских стен, кровь свою за нас проливают. Вынесли мы образа, забрали кое-что из платья, посуды; захватил я и дневник свой; а огонь уже стены лижет, волоса мне на голове спалил… Не прошло и получаса времени, как домишка нашего как не бывало.
– Бог дал – Бог и взял! – утешает Тихоныч. – Буди Его святая воля! Прибежище у нас для тебя найдется. Дом каменный, крыша железная – огня не боится.
А погода весь день чудная, солнечная, на небе ни облачка. Жители же, крова последнего лишившись, бегут из города, бегут без оглядки, на ту сторону Днепра.
Поручик Шмелев домой только на минутку забежал, весь черный от порохового дыму.
– Что, Дмитрий Кириллыч, – говорит, – Бог миловал. Но раненых не счесть; доктора перевязывать не поспевают.
– Но французы нас не одолевают? Еще держимся?
– Держимся крепко. В 8 часов ко всенощной ударили.
– А завтра-то ведь великий праздник – Преображение Господне! – говорит Тихоныч. – Весь дом свой господа мне препоручили; так отлучиться не смею. Иди же ты, милый, помолись за наших воинов: многим из них придется пить смертную чашу.
Бежали из города народу хоть и тысячи, но в собор стеклось еще многое множество, молились все истово, с плачем и воздыханием; а в крестном ходе вкруг собора с иконой чудотворной Смоленской Божией Матери и сам я тоже фонарь нес.
Только дописал, лечь собираюсь, как слышу Шмелева, зовет денщика:
– Собирай вещи, да живо, живо! Уходим.
Выскочил я к нему.
– Как уходите, Дмитрий Кириллыч? Сами давеча говорили, что держимся крепко?
Плюнул с досады.
– У ж не говорите! Все эта немчура проклятая…
– Кто? Барклай-де-Толли?
– Ну да. Главнокомандующий! Ну и слушайся его.
– Да ведь и Багратион – такой же главнокомандующий?
– Такой, да не такой. У каждого своя армия, но Барклай вдобавок и военный министр, так в бою у него решающий голос. А какой уж он боевой генерал! Чиновник, управлять войском умеет только на бумаге; отдал приказ – и дело, думает, в шляпе.
– Да не сам ли он уверял, что ни при каких обстоятельствах не отступит?
Не вытерпел тут и денщик:
– Осмелюсь доложить, ваше благородие, – говорит, – солдаты наши тоже уже ропщут, что все отступаем.
– Тебя не спрашивают! – строго заметил ему Шмелев. – Пошел вон!
– Слушаю-с.
И вышел вон.
– Простите, Дмитрий Кириллыч, – говорю я Шмелеву. – Но, уклоняясь от боя, Барклай и то ведь против государя и всего войска якобы изменник?
– Изменник он или не изменник, а малодушествует… По-своему он, пожалуй, даже и прав: армия Наполеонова вдвое нашей сильнее, а сам Наполеон в военном искусстве против него исполин.
– Но солдаты, вы слышите, уже ропщут…
– И мы, офицеры, ропщем, но – дисциплина. Приказано отступать – и отступаем. Генерал Дохтуров будет еще сдерживать их натиск, чтобы нам уйти в порядке и увезти с собой наших раненых. А чудотворный образ Богоматери Смоленской будет нам сопутствовать: батарейная рота полковника Глухова ее в свой зарядный ящик уложила…
Въезд Наполеона. Сержант и лейтенант
Августа 6. Не раздеваясь, спал как убитый. И то бы еще не проснулся, кабы не Тихоныч: растолкал меня.
– Вставай-ка, сударик, вставай! Французы сейчас быть должны. Наше войско все еще за Днепром; мост за собой разрушило; а уездный предводитель в карете к Никольским воротам поехал – ключи городские Бонапарту сдать.
– Уездный? – говорю. – А губернский-то что же?
– Тот с губернатором вечор еще, слышь, за город убрался. Быть худу! Быть худу! Чу! Музыка трубная, барабаны… В город, значит, уже победителями вступают. Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!
Я же, нимало не ужаснувшись, с гвоздя картуз – и на улицу. Что с меня возьмут?
По пожарищу еще дымится, погорельцы бродят. А военные трубы и барабаны от Никольских ворот все ближе, ближе. Завернул за угол, а навстречу верхами трубачи-кирасиры в стальных латах, в шлемах с конскими хвостами. За трубачами на лихом аргамаке молодой генерал, высокий, статный, локоны по плечи, треуголка с золотым позументом, с плюмажем, плащ коротенький, зеленый, панталоны брусничные, чулки синие. По сторонам весело озирается: смотрите, мол, люди добрые, какой я хват! – После узнал, что был то Мюрат, король неаполитанский. За ним целый полк кирасир, такие же все чистенькие, нарядные, точно в огне не побывали, на парад собрались.
За кирасирами – гренадеры-великаны, молодец к молодцу, в мохнатых медвежьих шапках, а за ними на белоснежном коне сам Наполеон Бонапарт с генералитетом. Генералы в блестящих мундирах и шляпах, а он в простой лишь треуголочке, в сером сюртуке дорожном; ростом не вышел, но с брюшком. Зато собой красавец писаный, взор грозный, язвительный, осанка величавая, поистине цесарская.
«Не поклонюсь тебе, – думаю, – не жди!»
Но как глянул он в мою сторону – дух у меня заняло, картуз сам собой с головы сорвался; а он чуть-чуть только в ответ кивнул. С миром, значит, отпустил.
Тут уже всякие войска потянулись, и конца не видать.
Вернулся я домой не раньше, как всех мимо пропустил; а французы-то в доме, как у себя, хозяйничают. Тихоныч, из окна меня углядев, на крыльцо ко мне выскочил.
– И где это ты, – говорит, – пропадал, милага? Думал, что тебя и на свете уж нет. По комнатам, каторжные, рыщут, в барышнину спальню порывались. Да как бы не так! На ключ запер; но разговорных слов их не знаю. Объяснись с их набольшим, сделай милость, – полковник, что ли, или унтер – шут его знает!
Пошел я объясняться. Оказалось, сержант, по фамилии Мушерон, видный, бравый. Тоже обрадовался, что есть с кем столковаться.
– Э! – говорит, – Да вы понимаете хоть по-нашему. С этим старикашкой никакого толку не добьешься.
– Что вам, – говорю, – угодно?
– Мы к вам, мон шер, издалека в гости пришли; а гостей кормят и поят. Чем нас угостите?
Перевел я Тихонычу; он на дыбы.
– Доброй волей не дадим, – говорю, – так без спросу ведь возьмут. В кладовой да на леднике, верно, запасы еще найдутся?
– Как не найтись…
– А в погребе, слышал я, всегда вина имелись. С собой ведь в деревню всех не взяли?
– Ну нет, шалишь, – говорит, – вина дорогие, виноградные, заморские…
– То как раз, что им и нужно: привыкли у себя дома виноградным вином еду запивать.
Закряхтел мой старикашка, заохал, а делать нечего – сдался.
– Умываю, – говорит, – руце в неповинных.
Принес муки, круп разных, яиц, масла; потом и полдюжины бутылок. А сами гости тем часом на дворе и индюка изловили. Нашелся меж них и повар, развел под плитой огонь, давай орудовать. Долго ли, коротко ли пошел у них пир горой, крики, песни. В подпитии и меня к себе зовут, в маленького гражданина – пти буржуа – окрестили:
– Эй, пти буржуа! Иди-ка сюда, садись к нам.
Полный стакан подносят. Я отказываюсь: капли вина в рот никогда, мол, не брал. А они:
– Стыдись! Вон каким дылдой вырос, а вина еще не пробовал. Пей, сакр-Дие, коли налито! Не то ведь силой в глотку нальем.
Взял, пригубил.
– Ну, а теперь кричи: «Да здравствует император!».
Но я дерзновенно в ответ:
– За какого императора? За своего всероссийского? Извольте.
Как заорут тут все, затопают на меня! Но сержант Мушерон заступился:
– У него, братцы, пока что, еще свой император; неволить не годится.
Оставили меня за сим в покое. Сижу среди них, уши навострил: вино язык им верно развяжет; в вине правда – in vino veritas – говорили еще латынцы.
– Здесь в Смоленске и кампанию бы нам закончить, – молвил один. – Как из Пруссии вышли, чего-чего не натерпелись!
– Да, уж эти русские – подлинные варвары, – говорит другой, – и дома-то свои жгут, и запасы. Ни фуража, ни продовольствия. А мародерствовать начальство не дозволяет: Даву скольких уже расстрелял.
– Оттого у него и дисциплина образцовая, – говорит сержант. – Из всех маршалов Даву как-никак все же первый. Недаром император ему и 1-й корпус вверил: люди отборные, в походах закаленные, у пирамид в Египте побывали.
Так перебрали они по пальцам всех своих маршалов: пасынка Наполеонова Евгения Богарне, Мюра-та неаполитанского, Жерома вестфальского… Тут один как расхохочется:
– Ну, уж эти вестфальцы!
– А что?
– Как казак-то с одним их лейтенантом разделался!
– На пику посадил?
– Хуже того.
– Чего уж хуже!
– Нагайкой отхлестал.
– Ври больше!
– От верного человека слышал.
– Да как же это быть могло?
О проекте
О подписке