«Я от Камы многоводной…»
«Киев» А. [С.] Хомяков.95
То, о чём будет речь ниже, точнее следовало бы озаглавить триадой: Пермь, Кама, семинария, потому что психологически все эти три компонента сливаются в один образ. В самом деле, вспомнишь о Каме, возникает и образ семинарии; вспомнишь о семинарии, обязательно возникнет образ Камы; наконец, вспомнишь о Перми, обязательно возникнут образы и Камы, и семинарии. Если из этой триады выделена Кама, то только потому, что на образе её в данном случае делается акцент.
Ещё наш покойный преподаватель философии и сам «философ», как мы его любовно называли96, в третьем классе семинарии по своему обычаю с увлечением на уроке логики рассказывал нам, а потом мы заучивали по учебнику Светилина97, об ассоциации представлений и трёх типах связи представлений: по смежности, по сходству и по контрасту. Тогда мы воспринимали эту «премудрость» абстрактно. Как сугубо абстрактно же в следующем четвёртом классе по учебнику Страхова98 заучивали то, что «мир есть объективация воли» – тезис Шопенгауэра99, или диалектическую триаду Гегеля100: тезис, антитезис и синтезис, в которой больше разбирались, благодаря знанию греческого яз[ыка] и в частности, благодаря пониманию значения приставок αντι и συν. Теперь, когда мы обогатились жизненным опытом, всё прежде воспринятое абстрактно, отвлечённо, облеклось в конкретные формы, причём во время этого процесса получались иногда удивительные открытия, такие, что сам удивляешься, как же этого я не понимал раньше. К такому открытию, между прочим, относится и понимание триады: Пермь, Кама, семинария и в частности понимание того, что в теме «Кама» уже, выражаясь философским языком, имманентно содержатся темы «Пермь» и «семинария», потому что Кама, её образ воспринимается как через призму при участии образов Перми и семинарии. Жизненный опыт говорит даже больше, что в её образе, как в морской поросли-губке впитан опыт жизни, не связанный непосредственно с ней как с конкретным явлением природы.
Впервые слово Кама на моём жизненном пути встретилось в сельской школе, когда мы, школьники, заучивали наизусть стихотворение поэта-славянофила А. Хомякова «Киев».101 В стихотворении говорилось, как со всей матушки Руси стекались богомольцы в Киев, в Лавру и отвечали на вопрос: «Вы откуда собралися, богомольцы, на поклон?» Все отвечали по-разному, а один ответил: «Я от Камы многоводной». Какой мне представлялась тогда Кама «многоводная» по моему жизненному опыту? Не шире нашей Течи во время весеннего разлива. Детская логика известна: «Сильнее кошки зверя нет!» Мера детского опыта.
В третьем классе духовного училища изучали географию, вычеркивали карты, заносили на них реки: одни более «жирной» линией, другие тонкой. Каму обозначали уже полужирной линией. Какой был у меня опыт для сравнения ширины рек, какой в то время масштаб? Река Исеть во время весеннего разлива: она шире Течи, но логика была всё детская.
Приближалось время поступления в семинарию. Предстояла поездка в Пермь. Увеличивалось давление на воображение, потому что братья – одни уже кончивший семинарию, а другой – продолжающий в ней учиться – часто говорили о Каме, а при первых встречах их после известного периода разлуки первый обычно задавал второму вопрос: «Ну, как Кама?» Кама, Кама и Кама! Понятно, поэтому, то напряжённое состояние души, с каким зелёный пятнадцатилетний юноша первый раз в жизни готовился увидеть эту реку. Первая в жизни поездка по Уралу сама по себе привлекала новизной: увидеть первый раз в жизни горы – это что-нибудь да значило, но Кама, скорее видеть её – вот то, чем в первую голову жил юноша. Уже после станции Чусовой внимание было напряжено до предела: где же, где та река, о которой уже много слышал. И вот впервые во всей своей красоте предстала она моему взору при подъёме от вокзала в город в том месте, где возвышается мешковский дом…. Лишь только устроились на квартире и немного огляделись в городе, мы, группа зауральцев, ринулись на Каму, взяли лодку и с боязнью поплыли недалеко от берега. Кама казалась безбрежной: противоположный берег казался где-то далеко-далеко. Так вот она, какая Кама! И все эти зауральские речки – Теча, Исеть, Пышма показались бедными, жалкими. Появился новый масштаб для измерения величины реки.
В течение шести лет я наблюдал Каму сквозь призму семинарии: в буквальном смысле, когда я наблюдал её из здания семинарии, и в переносном смысле, когда с нею связаны были мои чувства, образы людей, предметов, вещей, которые вновь зарождались в моей душе. Когда я читал, например, «Челкаша» А. М. Горького, то образ Гришки Челкаша мне давала пристань на Каме у пермского вокзала: здесь я наблюдал этих волжских силачей в широченных синих штанах, в лаптях, на своём горбу носящих громадные тюки. Шли они, и мостки под ними дрожали. Читал ли я о них, показанных где-либо на тяжёлой работе в морском порту, или на соляных промыслах, образ тех, которых я видел на пермской пристани в семинарские годы, всегда сопутствовал этому чтению.
Читал ли я «На дне» А. М. Горького, мне казалось, что изображённая в этой драме ночлежка где-то здесь, около пристани, а Квашня где-то здесь торгует вблизи бакалейных мелких лавчонок, которые были у пристани на Каме. Здесь всегда толпились эти представители люмпен-пролетариата, которых мы называли «золоторотцами».
На Каме я наблюдал перемену времён года. Из окошка в кухне семинарской столовой, где наш повар Кирилл Михайлович «колдовал» над голубцами, в дни своих дежурств я видел замирание жизни на Каме. Я видел как уходили последние пароходы, как увозили в затон пристани и баржи; я видел как волны на реке от выпавшего снега становились тяжелее, и, наконец, река замирала. Зимой из этого же окошка я видел, как вдали по реке двигался обоз, как на средине реки на ледяном ипподроме тренировали своих рысаков любители конного спорта.
Весной, когда жизнь на Каме оживала, мы любовались Камой из беседки в нашем саду. Как хороша была Кама в вечерние часы, когда ночь ложилась на неё густой пеленой; на реке там и здесь мелькали огоньки бакенов; весь берег усеян был огоньками на пристанях и баржах; где-либо вдали раздавались удары по воде шпиц на колёсах парохода; вот он приближался к берегу весь в огнях; с Камы слышны были голоса перекликающихся друг с другом катающихся в лодках; слышались песни, и вот грянули и наши песни! Слушали мы позднее «Баркароллу» П. И. Чайковского, «Ноктюрн» Гроздского, «Крики чайки», и нам рисовались эти картины, а воспоминались семинарские дни. Трудно подсчитать, сколько прекрасных переживаний, эмоций возбудила в нас Кама в те прекрасные дни юности!
Что может быть прекраснее, как стоять и любоваться далью, где в лёгкой дымке далеко за рекой виднеются горы, леса, уходящие за горизонт, стоять в тот момент, когда солнце садится за горизонт, но небо ещё около скрывшегося солнца горит пурпуром. Это мы наблюдали на высоком берегу Камы в наши семинарские годы.
«Завтра едем на маёвку за Каму!» В каком семинарском сердце они не вызывали целую гамму различных чувств – и чисто эстетических, и социальных, а потом на всю жизнь они оставляли яркие воспоминания! Здесь, на Каме, иногда сердца впервые сближались, а потом и оставались вместе на всю жизнь. Здесь испытывались смелость, мужество, когда лодка на середине реки выходила на гребень волн, бурно идущих от прошедшего мимо парохода, и нужно было бороться за её равновесие. Здесь, на реке, в моменты опасности проверялись «рыцарские» данные у пловцов, когда «дамы», испуганные, кричали и просили помощи у них. Но Кама была свидетельницей и юмористических сцен. Здесь, однажды, у самого берега, вблизи пристани, где обычно плавают разные щепки, отбросы от арбузов, лодка пошатнулась, и самовар, взятый для чаепития на лоне природы за Камой, выпал из лодки и погрузился на дно. Смельчак семинарии Саша Смирнов102, «ничтоже сумняше», нырял в костюме Адама и под бурные аплодисменты многочисленных свидетелей его «подвига» поднял, наконец, несчастного «утопленника» со дна реки.
Весной мы совершали путешествия на камские пристани, и с достоинством гуляли на пароходах в людском потоке. Кама баловала нас арбузами осенью. Сюда, на баржи устремлялись после обеда и, сложившись по пятачку, «расправлялись» с астраханскими арбузами. Страшной была Кама во время ледохода: по ней неслись громадные льдины, у моста ниже города они сгруживались в торосы и с шумом прорывались через столбы моста на простор. Здесь, на высоком берегу Камы толпы гуляющих наблюдали однажды, как по средине реки на льдине плыл несчастный рыболов, врасплох захваченный сдвигом льда. Он кричал: «Спасите, спасите!» Но смельчаков не нашлось, и льдина унесла его к мосту. Здесь, когда льды сгрудились, он воспользовался удобным расположением льдов, перепрыгивая с льдины на льдину, выбрался, наконец, на берег и, как передавали наблюдавшие за ним, полчаса матерился…
Как же семинаристам было не помнить Камы, когда с нею связано было столько воспоминаний об их юношеских годах! Четыре года после окончания семинарии Кама раскрывала пред мной всё своё величие и красоту от Перми до Казани и наоборот. Я наблюдал весной распускающуюся природу на её берегах, а под осень её увядающую природу. Каким чудодейственным средством она снимала с меня всю усталость и нервозность после академических экзаменов! Сколько увлекательных вечеров было проведено в салоне парохода! Сколько перепето романсов! Сколько встреч! А прогулки по трапу парохода в вечернее время! Как хороша в это время Кама! Пароход иногда обгонял длинные плоты леса. Вспоминался рассказ А. М. Горького «На плотах». Был случай: две эфирные девушки сидели на скамейке в носовой части парохода. Подходит могучий великан в кафтане, в сапогах со сложенными в гармошку голенищами, в картузе и, сложивши ладони рук в трубочку, зычно кричит на плоты: «Это чьи плоты – те?» Ему отвечают оттуда: «Лыскова!»103 Гордец повернулся к «красавицам» и сказал: «Это мои плоты – те!»
Здесь, на Каме, уже на спаде революции 1905 г. разгуливал когда-то уральский Ринальдо Ринальдини – Лбов104 и «проверял» пароходные кассы.
[105]
В годы 1914-1915 Кама была опять передо мной, и я наблюдал её «сквозь призму семинарии», но не было уже прежней романтики. Юность прошла, а с ней и прежняя свежесть и яркость впечатлений. Но летом 1915 г. совершена была поездка по Каме к Чердыни – на родину матушки, в Покчу. Нет, уже не та Кама! Пароход шёл медленно106, с остановками на продолжительное время, но дошел до Чердыни. Пред нами предстала Кама с промышленными центрами: Чёрмозом, Березниками.107
Много повидала «разного» Кама в революцию 1917 г. Сколько она «приняла» в себя и с «той» и «другой» стороны!
Мы видели её мёртвой, запустелой. Опустели её берега. Редкий пароход чуть дымил где-либо у берега и жалость, бесконечная дальность теснила нашу грудь.
Но вот в 1960 г. я снова увидал Каму ожившей. По ней сновали тут и там пароходы. На берегах её было оживлённо. Но всё было по-новому: не было прежней Перми, не было семинарии, и только воспоминания толпились где-то в глубине души. Образы людей, с которыми встречался здесь, в Перми, на Каме, вставали предо мной с какой-то властной силой. В моей памяти воскресали события прошлого, пережитые здесь в семинарские годы. Было ясно, что и Пермь, и Кама, и семинария в моей душе являлись одним комплексом мысли, чувств и моего жизненного опыта. И было ясно, что Кама это не только и не столько водное пространство, а часть моей жизни: с ней связано всё то, что питало мою юность, и я могу сказать: «Спасибо тебе, Кама, за те дары, которые ты отдала мне в моей жизни!108
ГАПК. Ф. р-973. Оп. 1. Д. 716. Л. 13-20 об.
*Очерк «Кама» в «свердловской коллекции» воспоминаний автора содержит информацию о пристанях, которую автор ранее разместил в очерке «Старая Пермь», о чём см. выше.
О проекте
О подписке