Читать книгу «Первая Государственная дума. От самодержавия к парламентской монархии. 27 апреля – 8 июля 1906 г.» онлайн полностью📖 — Василия Алексеевича Маклакова — MyBook.
image

Но если эти доводы ничего не доказывают, то бесполезно было бы все-таки отрицать, что по вопросу о «новом порядке» между либеральной общественностью, с одной стороны, и Государем, правящими классами и массой некультурного народа – с другой, сохранилось одно серьезное идейное разногласие. В этом тогда себе не отдавали отчета, и в нашей специальной литературе и публицистике того времени то разномыслие не нашло отражения. Общественность считала, что в 1905 году произошла «революция», что новый строй явился полным отрицанием старого, ибо он покоился на других основаниях. Со своей точки зрения она могла быть права. Но Государь, его окружение и громадная масса народа понимали это иначе. Разрыва с прошлым они не усматривали; во главе государства осталась стоять та же привычная власть, тот же Государь с освященными и историей, и церковью титулами. Государь дорожил этим народным воззрением и не хотел его «разрушать». Для спокойствия России оно было только полезно, если даже по существу в строении государства и совершилась глубокая перемена. И кроме того, со стороны Государя это не было «благочестивым обманом»; он сам действительно так понимал перемену. Она, в его представлении, не разрывала с историческим прошлым. В самом прежнем Самодержавии, по его убеждению, был зародыш того, что называлось в общежитии «конституцией»; для перехода к ней поэтому было достаточно простой «эволюции». Именно потому Государь и мог так неожиданно легко с ней помириться. Эта специфическая идеология не лишена интереса.

Со времени Сперанского идеологи «самодержавия» противополагали его «деспотии», как «правовой строй» – «произволу». Это понимание Самодержавия отражалось и в «Основных законах» старой редакции. Наряду со статьей 1-й, которая устанавливала неограниченную власть Самодержавного Государя, «которой повиноваться сам Бог повелевает», была и ст. 47, утверждавшая, что Россия управлялась на «твердом основании законов». В этой статье и был зачаток правового порядка, отличного от деспотии.

Мое поколение смеялось над этой тонкостью, находя, что одна статья исключала другую. Если монарх «неограничен», то у законов «твердого основания» нет и наоборот. Но с таким взглядом не все соглашались. Проф. Коркунов, проф. А.С. Алексеев, заменивший на кафедре М.М. Ковалевского, и другие учили иному. «Неограниченный монарх» был, конечно, выше законов, и не только потому, что в случае их нарушения он был безответственен, но и потому, что его воля могла всякий закон, мешавший ему, изменить. Но монарх мог сам установить для выражения своей воли определенные формы и ограничения; покуда они существовали, он должен был и сам им подчиняться. В этом «самоограничении» самодержца и был зародыш «правового порядка». Идеалисты самодержавия стремились доказывать, что «неограниченность самодержавия» была даже лучшей охраной законности, ибо самодержцу не было надобности закон нарушать. Он свободно мог его изменить. Нарушение законов – выход только бессилия.

Эта идиллия жизнью не подтверждалась. Самодержавие сделалось у нас источником беззакония. Оно давало слишком много способов и соблазнов безнаказанно закон нарушать. Но основная мысль, что закон, изданный Государем, пока он им не отменен, был и для него обязателен, была здоровой мыслью. Она в теории делала из неограниченного монарха не деспота, не «princeps legibus solutus»[20], а лицо подзаконное. Правда, за нарушение закона он сам был безответственен; правда, закон, который он нарушал, был созданием его одного. Но раз он признавал его для себя обязательным, то, если он не исполнял закона, он нарушал данное слово. Знаменательно, что наиболее убежденные самодержавцы, как Николай I, не могли допустить, чтобы всемогущий монарх мог унизиться до нарушения данного слова. Верность своему слову была его point d’honneur’ом[21], компенсацией его всемогущества. Здесь был эмбрион «правового порядка», который облегчил безболезненный переход к «конституции».

С этой точки зрения что было сделано в 1905 году? Государь установил новое самоограничение. Он постановил, что впредь «ни один закон не будет им издаваем без согласия Думы». Это очень важное самоограничение, но оно само по себе идеологии Самодержавия не нарушало. Меньшее самоограничение, но такого же типа, было введено ст. 49[22] в булыгинской Думе; в защиту его не кто другой, как Д.Ф. Трепов, сказал любопытную фразу: «Эта статья несомненно составляет ограничение Самодержавия, но ограничение, исходящее от Вашего Величества и полезное для законодательного дела». Теперь аналогичное самоограничение пошло только дальше. При таком понимании Манифеста 17 октября мог быть изображен не как разрыв с историческим прошлым, а как простое его развитое; пышная фразеология актов 18 февраля и 6 августа оба «издавнем желании Венценосных предков достигать народного блага совместной работой правительства и зрелых общественных сил» получала свое оправдание. Никакой конституционной идеологии для его объяснения не было нужно. Более того, Государь тогда мог сказать, что его «Самодержавие сохранилось, как встарь», хотя практически от него сохранился лишь исторический титул, да еще очень ограниченное право «диспансков» (ст. 23 Основных законов). Но прежняя идеология осталась незыблемой. От нее он мог не отступать.

Эта конституция, конечно, помогла Николаю II искренно принять «конституцию». Но в ней же таилась опасность. Ею могли в удобный момент воспользоваться враги конституции. Когда на апрельском совещании обсуждались новые Основные законы и 4-я статья о «власти монарха», в которой был сохранен титул «самодержавный», но исключено слово «Неограниченный», то Горемыкин находил, что этой 4-й статьи вовсе не нужно касаться. Ведь ничего не переменилось. Монарх остался тем же, чем был. Он установил только «новый порядок рассмотрения законодательных дел». Этот новый порядок и нужно ввести в соответствующих местах Свода законов, а все остальное оставить по-прежнему. Что было бы, если бы тогда послушали Горемыкина? Новый конституционный порядок стал бы существовать только до того дня, когда Государь захотел бы его изменить. Так бывало и раньше со всеми «самоограничениями», которые Государь устанавливал. Тогда сохранилась бы не только идеология самодержавия, но и его прежняя практика. При ней ни о какой «конституции» действительно говорить было нельзя.

Но Горемыкину возразили. Сторонники конституции стали указывать, что Манифест тоже закон. Раз Государь объявляет, что ни один закон не может быть изменен без согласия Думы, то это правило – тоже закон и изменить его без согласия Думы впредь будет нельзя. А этим Монарх хотя и добровольно, но уже навсегда свою власть ограничил и потому «Неограниченным» быть перестал. Потому и необходимо эту 4-ю статью изменить, и права Государя «ограничить» законом. В этом было «конституционное» понимание Манифеста. Вот какая незаметная грань отделяла «Самодержавие» от «конституции». Она вся заключалась в одном слове «Неограниченный». О нем и пошел горячий спор в совещании, в котором Витте занял недостойную его двусмысленную позицию. А именно он предлагал, чтобы Государь, опубликовывая Основные законы, оговорил, что изменение их он оставляет за собой одним. Тогда осталось бы прежнее самодержавие.

Государь лично участвовал в этом споре и защищал точку зрения Горемыкина. «Меня мучает чувство, – говорил он, – имею ли я право перед моими предками изменить пределы власти, которую я от них получил». Не в личном властолюбии совсем не властолюбивого Государя, а в этом «чувстве» измены заветам лежали его сомнения. Но самый вопрос он ставил ясно и правильно. Речь шла не о «порядке издания новых законов», а об ограничении самого объема власти монарха. После долгого обсуждения он свое решение отложил до конца совещания. «Статья 4 – самая серьезная во всем проекте, – заключил он. – Но вопрос о моих прерогативах – дело моей совести, и я решу, надо ли оставить статью, как она есть, или ее изменить».

Эта слова показывают, что он отдавал себе отчет в смысле этой статьи. Ею решалось, сохранится ли у нас неограниченное самодержавие, хотя бы с «новым порядком рассмотрения законодательных дел», или будет введена «конституция». Государь размышлял несколько дней и затем уступил; слово «Неограниченный» вычеркнул. Характерно, чем его убедили. Только одним: что слово, царское слово было дано Манифестом, что брать его назад для Царя недостойно. Это тоже было старой идеологией Самодержавия. Так Основные законы, с утверждения Государя, ввели у нас конституцию; из этого видно, как удачна была кадетская тактика, которая встретила их негодованием и отрицанием и стала утверждать на радость врагам, что они «не конституция».

Но общественность искренно думала так потому, что ее политическая идеология была совершенно другая. В объявлении конституции она сознательно хотела видеть разрыв, а не эволюцию, изменение основ нашего строя. Монарх выводил реформу из полноты своей власти, которую он сам ограничил для пользы России. Общественность вела ее из суверенитета народа, который выше законов. Государь продолжал считать себя Монархом «Божиею милостью», который даровал народу права. Общественность же признавала источником и его власти только «волю народа». Эти две идеологии, конечно, исключали друг друга, как логические антиномии. Но «идеологически» непримиримое разномыслие «практически» не имело значения. Пусть Государь считал, что он один даровал конституцию; он все-таки считал себя связанным своим словом ее соблюдать и не изменять без согласия представительства. Пусть общественность думала, что воля народа выше всякого права; она тем не менее понимала, что Монархия реальная сила и что принадлежащие Монарху по конституции права нельзя игнорировать. Так обе стороны по разным мотивам могли одинаково принять «конституцию». Пути их на этом пункте сошлись.

Конечно – и общественность была в этом права – царское слово могло казаться недостаточной гарантией для прочности «конституции». Но чего большего в тогдашних условиях общественность от него могла потребовать? Присяги, которую позднее, в 1917 году, включили в текст «отречения» Государя? Но ведь присяга сама только вид обещания. Договора, заключенного между Государем и представительством? Но сила договора основывается тоже только на верности данному слову. Не нужно быть марксистом, чтобы признать, что настоящая гарантия конституции покоилась на «соотношении сил». Это соотношение в 1905 году было не в пользу общественности; в этом она в том же году смогла убедиться. Весь государственный аппарат находился тогда в руках исторической власти. Да и престиж ее в массах народа был еще очень высок. Чтобы сделать Государя бессильным изменить конституцию, надо было бы сначала лишить его власти, т. е. произвести революцию. Это и было затаенным желанием многих. Но это не было нужно. Данное соотношение сил не было неизменным; одно существование конституции помогало бы ее укреплению; проведенные ею законы, их ощутимые результаты создавали бы ей новых защитников. Время работало бы на нее, а не против нее. Вот почему надо было прежде всего пустить ее в ход, а до тех пор торжественное слово Монарха было максимумом того, чего от него можно было потребовать. Все остальное, вроде назойливых требований непременно произнести слово «конституция», к крепости конституции прибавить ничего не могло. Хуже того: это слово поднимало деликатный идеологический спор в самых неблагоприятных условиях; его нужно было избегнуть, когда в практических выводах обе стороны могли быть согласны. Каждый мог сохранить свою идеологию и употреблять свою терминологию, другому ее не навязывая. Государь говорил о «самодержавии», общественность – о «конституции». Пока обе стороны оставались бы в рамках закона, они могли вместе работать над общей целью, как в практической жизни над многим могут вместе работать идеологические антиподы – «церковники» и «атеисты».

Эта конструкция нового строя, как ее понимал Государь, помогла ему без задних мыслей принять этот порядок. Как видно, он не сразу к ней перешел. 17 октября он только смутно чувствовал, куда его приведет Манифест. В апреле это сделалось ясно. Мало этого. Испытания, которые произошли за эти полгода, показывают, насколько его решение было серьезно. Ведь перед тем, как в апреле 1906 года окончательно решился вопрос о конституции, жизнь дала оптимистам урок. От Манифеста 17 октября ждали других результатов. С разных сторон пророчили Государю немедленное успокоение; этим убедили его уступить. Но вместо успокоения воцарилась анархия, а «либеральное общество» продолжало совместно с революцией наносить власти удары. Революционный натиск 1905 года был раздавлен одними силами старого режима, без помощи либеральной общественности. Многие либеральные люди тогда метнулись направо. Революционные вожаки притаились. Начиналась реакция в настроении общества. В этих условиях взять назад Манифест, его «ограничить» или отсрочить его исполнение было нетрудно.

Но власть все-таки назад не пошла. Напротив. Те, кто еще в июле 1905 года защищали против конституции совещательную Думу Булыгина, к конституции присоединились и ее на апрельском совещании отстояли. Ряд преданных Государю лиц заявляли, что хотя Манифесту они не сочувствовали, но теперь его трогать нельзя. Сам Государь, отстаивая титул «Неограниченный», про Манифест 17 октября заявил: «Что бы ни было и что бы ни говорили, меня не сдвинуть с акта прошлого года и от него я не отступлюсь». Он упомянул о телеграммах, которые со «всех концов и углов русской земли» получает и в которых, вместе с мольбами не ограничивать своей власти, его благодарили за права, которые Манифестом он дал. У конституции никогда не было столько сторонников, сколько их оказалось после полугода «анархии».

Это не случай; события открыли глаза. Прежнего убеждения, будто кроме кучки интеллигентных смутьянов все стоят за старый порядок, поддерживать стало нельзя. Военная сила могла уничтожать революционных «дружинников», но дело теперь было не в них. У прежнего самодержавия не оказалось защитников. Их не нашли ни в дворянской, ни в земской среде. Избирательный закон 11 декабря попытался их обнаружить в «неиспорченном культурой» крестьянстве. И эта ставка была разбита на выборах. Даже те, кто осыпали Государя просьбами сохранить самодержавие, одновременно благодарили его за Манифест, который самодержавие ограничил. Для «реставрации» такие телеграммы уже не годились. Разумные люди из этого выводы сделали; они приняли новый порядок. Ведь в том лагере давно предвидели наступление такого момента. Так в 1903 году рассуждал даже Плеве в разговоре с Шиповым[23]. Из воспоминаний С.Е. Крыжановского[24] видим, что он сам не только стал сторонником нового строя, но пытался даже убедить в этом Императрицу. Все, кто в нашей бюрократии не были ни зубрами, ни просто угодниками, кто для сохранения режима не хотели жертвовать Россией, все помирились с новым порядком гораздо искреннее, чем либеральная общественность думала. Ей незачем было защищать конституцию против ее прежних врагов. Враги конституции теперь шли с другой стороны.

Так разумная тактика требовала от либеральной общественности отложения всех идеологических споров с властью до более благоприятной политической обстановки. От этого спора в то время никакой пользы не могло быть. Но зато общественности надо было твердо держаться за «конституцию», которая практически давала стране все, что было ей нужно, и в которой был залог того, что и идеология позднее изменится. Полезное соглашение с властью для проведения неотложных реформ могло быть заключено именно на этой конституционной основе. Мы увидим в дальнейшем, каким путем вместо этого пошла Дума.

Но наша либеральная общественность упрекала верховную власть не только в том, будто это она конституцию не признавала. Она подозревала тех, кто на нее согласился в намерении под покровом ее все оставить по-старому. Конституция, по их мнению, будто бы была только полицейской мерой. Органических реформ власть допускать не хотела. Потому законодательная программа Думы, широта внесенных ею проектов, и всего прежде земельного, будто бы правящий класс испугали и повели к роспуску Думы.

На этом обвинении можно еще меньше настаивать, чем на «неприятии» конституции. Власть еще раньше конституции уже признала необходимость «обновления» для России. Первый Указ Государя, 12 декабря 1904 года объявивший либеральную программу правительства, был издан тогда, когда Самодержавие не допускало не только конституционного строя, но даже совещательной Думы. Пусть эта либеральная программа правительства самостоятельна не была и была заимствована из постановлений первого земского съезда, т. е. зрелой либеральной общественности. Это вовсе не было ее недостатком, но было характерно. На этой программе пересекались линии правительства и либерального общества. Политические вожди этого времени искали сближения либерализма с революционными партиями; а оказалось, что на практической программе реформ гораздо ранее состоялось реальное и полезное для России соглашение либеральной общественности с исторической властью. Для того чтобы в реформах вместе идти, у них нашелся общий язык.

Это можно увидеть на самом рельефном примере, на крестьянском вопросе. Издавна устоями России, которыми определялось ее своеобразие и ее мощь, считалось не только «Самодержавие», но и «сословность», т. е., главным образом, замкнутость и обособленность крестьянского мира. Старая, полуфеодальная Россия держалась на них. Наши «консерваторы» стояли одинаково за оба эти устоя. Как до 1861 года государственный порядок был основан на крепостном праве и «освобождение крестьян» потянуло неминуемо за собой и другие реформы, так в 90-х годах социальный и административный строй России держался на крестьянском неравноправии и обслуживании крестьянами громадного числа общегосударственных нужд. Консерватизм упорно отстаивал крестьянскую «замкнутость», и естественно, что либеральная программа немедленно поставила на первое место крестьянское уравнение.