– Сам ты троцкист! Морда бесстыжая! Креста на вас нет! Под суд пойдешь, участковый!
Мильтон плюнул, бросил Нину, выбрался из толпы деклассированного элемента. Бабы подняли Нину, увидели: и впрямь живая, протерли платком затекшее и рассеченное лицо, прикрывая от милиции, повели ее вглубь Никольской, где стояло наготове несколько карет «скорой помощи». Вдруг из одной кареты спрыгнул доктор-блондин, рукастый, ногастый, ахнул, зашатался, чуть сам не сыграл.
– Нина! – кричит. – Нина!
Все сошлось. Разбой в Китай-городе и Савва Китайгородский с избитой принцессой на руках.
Внутри машины Савва уложил Нину на носилки, сделал ей укол морфина, протер лицо марлей, прижег йодом порезы и места содранной кожи, перебинтовал разбитую кисть руки. По дороге в Шереметьевскую больницу Нина то отключалась, то вдруг выныривала, тихонько стонала, хоть боли и не чувствовала из-за морфина, ей хотелось, чтобы Савва приблизил к ней свое лицо.
Что за лицо в самом деле! Лицо такой тонкости и чистоты: ни усищ каких-нибудь, ни бородавок, просто чистое человеческое лицо, я таких лиц никогда не видела в жизни!
Она не понимала, что с ней происходит и куда ее везут, однако чувствовала уют, покой и себя предметом заботы, маленькой хныкалкой.
– Савва, Савва, это ты, не уходи, пожалуйста…
Савва, сам еле жив от счастья и нежности, приткнулся рядом на полу трясучей кареты, держал ее руку, бормотал:
– Ниночка, потерпите еще немножко, сейчас все будет хорошо…
Вдруг она вспомнила гнусные морды красноармейцев, летящие в лицо приклады, дико вскрикнула, приподнялась на локте:
– А-а-а, что они сделали с нами! Охотнорядцы! Фашисты! Савва, Савва, революция уничтожена!
«Да и черт с ней, с вашей проклятой тираншей-революцией, – думал Савва. – Единственное доброе дело, что она сделала, – это привела тебя ко мне!»
– Успокойтесь, Ниночка, – умолял он. – Ведь вы-то сами живы, не так ли? Ведь молодость-то ваша, ваша поэзия живы!
Она снова откинулась на носилках, наркотическая улыбка опять овладела ее лицом.
– Какое у тебя лицо, Савва, – шептала она. – Сравни два лица, твое и мое. Мое – рожа, а твое лицо с большой буквы. Ты можешь своим лицом поцеловать мою рожу? Поцелуй туда, где не разбито!
Он осторожно выискал неразбитое место на ее лице чуть выше угла подбородка и прикоснулся к нему губами.
На трибунах для иностранных гостей возле Мавзолея творилось явное замешательство. Многие заметили, что нечто странное происходит среди правительства, куда-то исчезли Сталин и Рыков, Бухарин все время пугливо озирается. Через некоторое время Сталин занял свое место посредине, но он был явно не в себе, лицо почернело. Потом на другом конце огромной площади произошло какое-то завихрение, туда проскакал отряд кавалерии. На фасаде тяжеловесного здания напротив трибуны косо повис какой-то короткий лозунг, вокруг него явно шла борьба: какие-то люди пытались его стащить, другие не давали.
Рестон злился, его переводчица умудрилась где-то затеряться в самую ответственную минуту, а может быть, и нарочно скрылась, чтобы не переводить зловредный лозунг. Он пытался что-то понять среди непостижимой кириллицы, и вдруг, как ни странно, кое-что удалось, он сообразил, что второе слово происходит от французского «Le termidor» и это имеет отношение к троцкистскому вызову в адрес правящего крыла партии. Значит, оппозиция и вправду выступила, а он тут торчит на дурацкой трибуне среди сборища красных олухов и теряет исторические минуты.
Он пошел вверх по проходу, пытаясь найти кого-нибудь из коллег, «журналистов империалистической прессы». Вокруг с некоторой уже заунывностью звучали «Бандьера росса» и «Ди Фане хох!», энтузиазм вытеснялся промозглостью и двусмысленностью ситуации. Вдруг лицом к лицу столкнулся со знакомым господином в хорошем твидовом реглане.
– Ба, профессор Устрялов! Вот удача! Узнаете меня?
Устрялов приостановился явно без большой охоты. Конечно же, узнал немедленно, но делал вид, что припоминает, вот-вот, секунду, да, да… быстрый взгляд через плечо назад, ах да…
– A-а, это вы… простите… ах да, Рестон… Вы из Чикаго, кажется?
Рестон запанибратски, чтоб перестал валять дурака, крепко взял его под руку:
– Что тут происходит, Устрялов? Говорят, идет какая-то другая демонстрация?
– Я знаю, ей-ей, не больше вас. – Устрялов попытался высвободиться.
– Можете дать короткое интервью? Пять минут возле Мавзолея два года спустя. Неплохо, а? – продолжал давить Рестон.
Устрялов высвободил руку, глаза его все время отклонялись, как бы не очень-то и замечая американца, с которым он вел столь содержательную беседу два года назад.
– Простите, сейчас об этом не может быть и речи… Еще раз извините, я спешу…
Он побежал по деревянным ступеням вниз и даже на часы посмотрел: спешу, мол. Рестон, как истый «шакал пера», все-таки крикнул ему вслед «а provocative question»[2]:
– Значит, ваша теория рушится, Устрялов?
Профессор чуточку споткнулся, пробежал еще несколько шагов, потом все-таки обернулся и крикнул, вызвав удивление делегации голландской компартии:
– Ничуть! Происходит дальнейшее укрепление российской государственности!
Рестон устало положил в карман перо и блокнот. Появилась Галина с двумя дурацкими воздушными шариками, на которых красовалась цифра «X». Рестону в этот момент крайнего раздражения эти два «X» показались зловещей угрозой – «экс-экс»: больше я сюда не ездок, хватит, есть много других тем, поеду в Испанию, там хотя бы я не завишу от переводчиков.
– Где здесь выход? – спросил он Галину. – Я устал.
– Товарищ Рестон! – обиженно воскликнула девица.
– Какой я вам, к черту, товарищ, – буркнул он.
Троцкистский лозунг давно уже исчез с фасада ГУМа. Нескончаемое шествие продолжало вливаться на Красную площадь. Рестон смотрел на выплывающие один за другим из-за Исторического музея портреты Сталина. Потом достал блокнот и написал в нем два слова «Увертюра закончена». После этого немного повеселел: заголовок ему нравился.
За покупку жилплощади подлежат выселению из Москвы: трудовые элементы в один месяц, нетрудовые элементы в одну неделю.
«Религиозники» подлежат прохождению через специальную комиссию по уклонению от военной службы.
В Театре Вс. Мейерхольда – «Рычи, Китай!», пьеса С. Третьякова.
В цирке Ник-Дьяволо – «Мертвая петля на велосипеде».
В кино звезды экрана: Глория Свенсон, Джекки Куган, Ксения Десни, Чарли Чаплин.
Избирательного права лишены: кулаки, служители культа, бывшие царские чиновники, подозрительные лица свободных профессий.
Громилы проникли в магазин Михайлова и Лейн (Покровка, 20).
Семашко вскрыл причину растущего хулиганства: наша молодежь росла в период самодержавия.
Исчез Николай Сергеевич Лоренц, 29 лет.
Тихо скончался протоиерей, профессор богословия Н. И. Боголюбский.
Возвратился из отпуска член коллегии Наркоминдела т. Ротштейн.
Всемирно известная паста «Хлородонт»! Хна-басма! «Тройной» одеколон! Кровати!
Отдел снабжения дивизии. Торги. Капуста и картошка пудами.
Разоблачено и обезврежено 49 латвийских шпионов.
«Межрабпом – Русь». Картина собственного производства «Мать» (тема заимствована у Горького). В гл. ролях В. Барановская, Н. Баталов. Режиссер Пудовкин, оператор А. Головня.
Новое поражение Сун Чуан Фана.
Избиение фельетониста в Одессе.
«Сухая Америка», карикатура: из книги законов льется струя самогона.
Гвозди. Пробки. Пилы. Белье.
Тезисы тов. А. И. Рыкова к XIV партконференции «О хозяйственном положении страны и задачах партии».
50-летие смерти Михаила Бакунина. Зал МГУ переполнен. Ораторы: ректор МГУ А. Я. Вышинский, нарком просвещения А. В. Луначарский… «Мы не отрекаемся от своих предшественников!»
Академик П. П. Лазарев: «Гениальные исследования Лобачевского доказали существование новых видов пространств, отличных по своим свойствам от пространств, в которых мы живем…»
Поэма Л. Овалова «Стальной пропагандист». Посвящается Алексею Ивановичу Рыкову.
Михаил Кольцов. Искусство или Партия? Много вопросов возникает в Москве у рабфаковца с потертыми сзади, как зеркало, штанами. Вот его актив: 23 рубля стипендии, котлеты с гречневой кашей, вера во всемирную революцию, кипяток в общежитии, три фунта сала от отчима, случайные билеты на что-то.
Вот его пассив: учебная нагрузка, партнагрузка, профнагрузка, авиахимнагрузка, мучительные слепящие витрины, неоплаченные членские взносы, ожоги мороза сквозь соглашательские сапоги.
Тов. Н. Поморский о Нью-Йорке: «…К нашему удивлению, статуя Свободы оказалась пустой внутри… В центре Нью-Йорка ощущается исключительная газолиновая вонь… Нью-Йорк с его самыми высокими небоскребами (до 58 этажей!) поднимает в душе огромную злобу… Рабочая революция должна будет ликвидировать этот уродливый город…»
«Союз рабочих и науки, слившихся воедино, раздавит в своих железных объятиях все препятствия на пути к прогрессу!» Лассаль.
«…Дух Ленина витает над сухими колонками цифр!» Л. Троцкий.
Михаил Кольцов: «Не может быть и речи о возвращении нашей торговли на заезженные рельсы капитализма… государство не может допустить анархии рыночного оборота, „свободной игры цен“… ничего зазорного нет в том, что соответствующие органы призовут кое-кого к порядку…»
Юный князь Андрей, ошибочно названный его нынешними родителями Пифагором, в своем обычном великолепном настроении бегал среди сосен, лаял на ворон, гонял белок. Вид у него издали был грозный: широкая черная грудь, черная шерсть вдоль длинной спины, мощные светло-серые лапы, большие чутко стоящие вверх уши, пасть, наполненная дивным сверкающим оружием. Белки должны были до смерти бояться этой налетающей бури, мчаться прочь, взлетать по стволам сосен к самым верхним веткам, и они мчались и взлетали, но, кажется, не боялись. Следует признать, что они взлетали не к самым верхним, а к самым нижним ветвям и оттуда смотрели на князя Андрея. Иногда ему казалось, что они просто играют с ним, вот в чем дело.
«Что я буду делать, если догоню одну из них? – иногда думал он. – Зубами брать нельзя, может пострадать шкурка невинной твари. Что делать, – вздыхал он иной раз, сидя под сосной, – мой бег слишком быстр, по сути дела, догнать их мне ничего не стоит».
Однажды случилось так, что ему и догонять не пришлось. Стремительно несущаяся впереди белка вдруг остановилась и оглянулась на него взглядом той чухонки, что повстречалась в поле под Дерптом во время первого Ливонского похода. И как тогда он осадил коня, так и сейчас присел на задние лапы. Волна любовной жажды, радостной робости и молодого ликования окатила его. Белка смотрела на него без страха, как та девушка в холщовом платье смотрела на сверкающего русского витязя. Потом животное начало потонуло в ней, как пружина, и она мгновенно унеслась под недоступную макушку сосны.
Князь Андрей был уверен в том, что это была та девушка, так же как и в том, что он, трехлетний немецкий овчар Пифагор Градов, когда-то прошел уже через эту землю в образе русского князя. Вот где-то она сейчас прыгает по веткам со своими товарками, совокупляется со своим самцом и иногда смотрит на него вниз своими псевдобессмысленными глазами. Вряд ли она понимает до конца, кем была тогда и когда это было, так же, впрочем, как и он не вполне отчетливо осознает понятия «князь», «Россия», «царь Иван»… Князь Андрей, разумеется, не знал своего имени, может быть, потому, что был опять чрезмерно молод. Он любил, когда старшие называли его ошибочно Пифагором, а еще больше – Пифочкой, что, казалось ему, вообще устраняло ошибку.
Он любил всю свою семью: мать Мэри, отца Бо и дядю Лё, вторую мать Агафью и второго дядю Слабопетуховского (всякий раз, как произносилось это имя, ему хотелось его со смехом повторить), старших братьев Никиту и Кирилла, сестру Веронику, принесшую в дом недавно неплохого щенка Бориску IV, ну и, конечно, больше всего сестренку Нинку, которая, к сожалению, мало с ним играет.
Все, что напоминало ему о прежнем, пока что представало перед ним лишь яркими вспышками счастья: большие окоемы перед последним приступом на Казань или сверкающая масса воды, когда впервые с конной дружиной прорвался к Балтике, моменты утоления голода или жажды, встречи с женскими людьми и этот жест задергивания полога шатра, взгляд друга, еще не ставшего извергом…
В этом месте, когда вдруг выплывал взгляд друга или сам друг, «еще не ставший…», князь Андрей легонько рычал, тряс ушами, чтобы отогнать дальнейшее, и пускался вскачь вокруг сосен или вокруг мебели, снова весь в радостных бликах нынешнего и тогдашнего.
Однажды утром Савва, который хотел войти в семью князя Андрея, привез на машине Нинку и вынес ее из машины на руках, говоря, что ей нельзя оставаться в больнице. Мать страшно закричала: «Что случилось?!» Нину понесли наверх в ее комнату. Князю Андрею удалось проскользнуть впереди всех и распластаться под кроватью. Он наотрез отказался выходить оттуда и даже немного зарычал, когда вторая мать взяла его было за ошейник. Тогда отец сказал: «Оставьте его».
Мрак и пожарище вдруг возникли перед ним, поле после боя, тени мародеров, черные хлопья нежизни, взлетающие вороньем над невыносимым запахом злодеяния. Он чувствовал, что эти хлопья все гуще собираются над любимой сестрой, а стало быть, и над ним самим. Оттуда, из прежнего, стала надвигаться череда ужасного: горизонты закрылись, мир сужался в клети, в застенки, в каменные колодцы, оттуда вытаскивали, но не для спасения, а на самую страшную муку, и застывшее лицо изверга, бывшего друга, царя Ивана.
Сколько времени прошло, князь Андрей не знал, да он и не задавался этим вопросом. Он старался не скулить, хотя только скулеж ему бы мог помочь сейчас. Вдруг Нинина рука упала с кровати и повисла прямо перед его носом. Он тронул ее носом, она была холодна даже для его вечно холодного влажного носа. Он начал жарко ее лизать своим вечно жарким и длинным, будто поток вулканической лавы, языком. Вдруг рука поднялась и взяла его сразу за оба уха. «Пифочка, милый», – прошептал голос сестры.
Хлопья нежизни разлетелись, будто вспугнутые крылатым всадником. Пес плясал под луной или под солнцем, что там было в тот миг в наличии. Казематы вдруг раскрылись, будто выдавленные мощным воздухом. Юность звала назад. День бегства летел вокруг к зеленым холмам Литвы.
О проекте
О подписке